IX
Sweetest Goodbye
летние любовники, как их снимал бы лайн
или уинтерботтом
брови, пух над губой и ямку между ключиц
заливает потом
жареный воздух, пляшущий над капотом
старого кадиллака, которому много вытерпеть довелось
она движется медленно, чуть касаясь губами его лица
самой кромки густых волоспослеполуденный сытый зной, раскалённый хром,
отдалённый ребячий гогот
тротуары, влажные от плавленого гудрона и палых ягод
кошки щурят глаза, ищут тень, где они прилягут
завтра у нее самолёт
и они расстаются на год
видит бог, они просто делают всё, что могуттише, детка, а то нас копы найдут
или миссис салливан, что похлеще
море спит, но у пирса всхлипывает и плещет
младшие братья спят, и у них ресницы во сне трепещут
ты ведь будешь скучать по мне, детка,
когда упакуешь вещикогда будешь глядеть из иллюминатора, там, в ночи…
– замолчи, замолчи.
пожалуйста, замолчи.
2 августа 2009 года
X
Бобби Диллиган
Эду Боякову
покупай, моё сердце, билет на последний кэш
из лиможа в париж, из тривандрума в ришикеш
столик в спинке кресла, за плотной обшивкой тишь
а стюарда зовут рамеш
ну чего ты сидишь
поешьтам, за семь поездов отсюда, семь кораблей
те, что поотчаянней, ходят с теми, что посмуглей
когда ищешь в кармане звонкие пять рублей -
выпадает драм,
или пара гривен,
или вот лей
не трави своих ран, моё сердце, и не раздувай углей
уходи и того, что брошено, не жалей
* * *
Уже ночь, на стёкла ложится влага, оседает во тьму
округа. Небеса черней, чем зрачки у мага, и свежо, если
ехать с юга. Из больницы в Джерси пришла бумага, очень
скоро придётся туго; "это для твоего же блага", повторяет
ему подруга.Бобби Диллиган статен, как древний эллин, самая
живописная из развалин. Ему пишут письма из богаделен,
из надушенных вдовьих спален. Бобби, в общем, знает, что
крепко болен, но не то чтобы он печален: он с гастролей
едет домой, похмелен и немного даже сентиментален.Когда папа Бобби был найден мёртвым, мать была уже
месяце на четвёртом; он мог стать девятым её абортом,
но не стал, и жив, за каким-то чёртом. Бобби слыл отпетым
головорезом, надевался на вражеский ножик пузом,
даже пару раз с незаконным грузом пересекал границу
с соседним штатом; но потом внезапно увлёкся блюзом,
и девчонки аж тормозили юзом, чтоб припарковаться
у "Кейт и Сьюзан", где он пел; и вешались; но куда там.Тембр был густ у Бобби, пиджак был клетчат, гриф
у контрабаса до мяса вытерт. Смерть годами его
выглядывала, как кречет, но он думал, что ни черта у неё
не выйдет. Бобби ненавидел, когда его кто-то лечит. Он по -
прежнему ненавидит.
Бобби отыграл двадцать три концерта, тысячи сердец
отворил и выжег. Он отдаст своей девочке всё до цента,
не покажет ей, как он выжат.Скоро кожа слезет с него, как цедра,
и болезнь его обездвижит.В Бобби плещет блюз, из его горячего эпицентра
он таинственный голос слышит.
* * *
поезжай, моё сердце, куда-нибудь наугад
солнечной маршруткой из светлогорска в калининград
синим поездом из нью-дели в алла’абад
рейсовым автобусом из сьенфуэгоса в тринидад
вытряхни над морем весь этот ад
по крупинке на каждый город и каждый штат
никогда не приди назадпоезжай, моё сердце, вдаль, реки мёд и миндаль,
берега кисель
операторы "водафон", или "альджауаль",
или "кубасель"
все царапины под водой заживляет соль
все твои кошмары тебя не ищут, теряют цель
уходи, печали кусок, пить густой тростниковый сок
или тёмный ром
наблюдать, как ложатся тени наискосок,
как волну обливает плавленым серебром;
будет выглядеть так, словно краем стола в висок,
когда завтра они придут за мной вчетвером, -
черепичные крыши и платья тоньше, чем волосок,
а не наледь, стекло и хром,
а не снег, смолотый в колючий песок,
что змеится медленно от турбин, будто бы паром
неподвижный пересекает аэродром
Куба – Пермь – Гоа – Екатеринбург – Москва,
2009–2010
Сигареты заканчиваются в полночь
косте ще, брату
сигареты заканчиваются в полночь,
и он выходит под фонари
май мерцает и плещет у самой его двери
третий месяц одна и та же суббота, -
парализует календари, -
пустота снаружи него
пустота у него внутрион идёт не быстрее, чем шли бы они вдвоём
через светофоры, дворы, балконы с цветным тряпьём
но её отсутствие сообщает пространству резкость
другой объёмбелая сирень ограды перекипает,
пруд длится алым и золотым
тридцать первый год как не удаётся
подохнуть пьяным и молодым
он стучится в киоск,
просит мальборо
и вдыхает горячий дым,
выдыхает холодный дым
24 мая 2010 года
Стража
камера печального знания,
пожилая вдова последнего очевидца,
полувековая жилица вымеренного адца, -
нет такой для тебя стены, чтоб за ней укрыться,
нет такого уха, чтоб оправдатьсязаключая свидетельство для искателя и страдальца,
в результате которого многое прояснится,
ты таскаешь чужую тайну – немеют пальцы,
каменеет намертво поясницанеестественно прямы, как штаба верные часовые
в городе, где живых не осталось ни снайпера, ни ребёнка
мы стоим и молимся об убийце, чтобы впервые
за столетие лечь, где хвоя, листва, щебёнканачертить себе траекторию вдоль по золоту и лазури,
над багряными с рыжим кронами и горами.
сделай, господи, чтоб нас опрокинули и разули,
все эти шифровки страшные отобрали
18 сентября 2012 года
Тридцать девятый стишок про тебя
вот как всё кончается: его место пустует в зале
после антракта.
она видит щербатый партер со сцены, и ужас факта
всю её пронизывает; "вот так-то, мой свет. вот так-то".
и сидит с букетом потом у зеркала на скамье
в совершенно пустом фойеда, вот так: человек у кафе набирает номер, и номер занят,
он стоит без пальто, и пальцы его вмерзают
в металлический корпус трубки; "что за мерзавец
там у тебя на линии?"; коготки
чиркают под лёгким – гудки; гудкивот и всё: в кабак, где входная дверь восемь лет не белена,
где татуированная братва заливает бельма,
входит девочка,
боль моя,
небыль,
дальняя
колыбельная -
входит с мёртвым лицом, и бармен охает "оттыглянь" -
извлекает шот,
ставит перед ней,
наливает вскляньвот как всё кончается – горечь ходит как привиденьице
по твоей квартире, и всё никуда не денется,
запах скисших невысыхающих полотенец
и постель, где та девочка плакала как младенец,
и спасибо, что не оставил её одну -всё кончается, слышишь, жизнь моя – распылённым
над двумя городами чёртовым миллионом
килотонн пустоты. слюна отдаёт палёным.
и я сглатываю слюну.
20 ноября 2009 года
Звездочёт
я последний выживший звездочёт
тот, кто вскидывается ночью, часа в четыре,
оттого, что вино шумит в его голове,
словно незнакомец в чужой квартире, -
щёлкает выключателем,
задевает коленом стул,
произносит "чёрт"
тут я открываю глаза,
и в них тёплая мгла течётя последний одушевлённый аэростат,
средоточие всех пустот
водосточные трубы – гортани певчих ветров,
грозы – лучшие музыканты
а голодное утро выклёвывает огни с каждой улицы,
как цукаты,
фарный дальний свет, как занозу, выкусывает из стоп
и встаёт над москвой, как столпя последний высотный диктор,
с саднящей трещиной на губе.
пусто в студии новостей -
я читаю прощальный выпуск
первому троллейбусу из окна,
рискуя, пожалуй, выпасть -
взрезав воздух ладонями, как при беге или ходьбе.
в сводках ни пробела нет
о тебе.
16 апреля 2009 года
Профессор музыки
Саше Маноцкову
что за жизнь – то пятница, то среда.
то венеция, то варшава.
я профессор музыки. голова у меня седа
и шершава.музыка ведёт сквозь нужду, сквозь неверие и вражду,
как поток, если не боишься лишиться рафта.
если кто-то звонит мне в дверь, я кричу,
что я никого не жду.
это правда.обо всех, кроме тэсс, – в тех краях,
куда меня после смерти распределят,
я найду телефонный справочник,
позвоню ей уже с вокзала.
она скажет: "здравствуйте?.."
впрочем, что б она ни сказала, -
я буду рад.
16 апреля 2009 года
XI
Вкратце
косте ще, на день рождения
я пришёл к старику берберу, что худ и сед,
разрешить вопросы, которыми я терзаем.
"я гляжу, мой сын, сквозь тебя бьёт горячий свет, -
так вот: ты ему не хозяин.бойся мутной воды и наград за свои труды,
будь защитником розе, голубю и – дракону.
видишь, люди вокруг тебя громоздят ады, -
покажи им, что может быть по-другому.помни, что ни чужой войны, ни дурной молвы,
ни злой немочи, ненасытной, будто волчица -
ничего страшнее тюрьмы твоей головы
никогда с тобой не случится".
7 февраля 2012, Сочи
Текст, который напугал маму
самое забавное в том, владислав алексеевич,
что находятся люди,
до сих пор говорящие обо мне в потрясающих терминах
"вундеркинд",
"пубертатный период"
и "юная девочка"
"что вы хотите, она же ещё ребёнок" -
это обо мне, владислав алексеевич,
овладевшей наукой вводить церебролизин
внутримышечно
мексидол с никотинкой подкожно,
знающей, чем инсулиновый шприц
выгодно отличается от обычного -
тоньше игла,
хотя он всего на кубик,
поэтому что-то приходится вкалывать дважды;обо мне, владислав алексеевич,
просовывающей руку под рядом лежащего
с целью проверить, тёплый ли ещё, дышит ли,
если дышит, то часто ли, будто загнанно,
или, наоборот, тяжело и медленно,
и решить, дотянет ли до утра,
и подумать опять, как жить, если не дотянет;
обо мне, владислав алексеевич,
что умеет таскать тяжёлое,
чинить сломавшееся,
утешать беспомощных,
привозить себя на троллейбусе
драть из десны восьмёрки,
плеваться кровавой ватою,
ездить без провожатых
и без встречающих,
обживать одноместные номера
в советских пустых гостиницах,
скажем, петрозаводска, владивостока и красноярска,
бурый ковролин, белый кафель в трещинах,
запах казённого дезинфицирующего,
коридоры как взлётные полосы
и такое из окон, что даже смотреть не хочется;
обо мне, которая едет с матерью в скорой помощи,
дребезжащей на каждой выбоине,
а у матери дырка в лёгком, и ей даже всхлипнуть больно,
или через осень сидящей с нею в травматологии,
в компании пьяных боровов со множественными ножевыми,
и врачи так заняты,
что не в состоянии уделить ей
ни получаса, ни обезболивающего,
а у неё обе ручки сломаны,
я её одевала час, рукава пустые висят,
и уж тут-то она ревёт – а ты ждёшь и бесишься,
мать пытаешься успокоить, а сама медсёстер хохочущих
ненавидишь до рвоты, до чёрного исступления;
это я неразумное дитятко, ну ей-богу же,
после яростного спектакля длиной в полтора часа,
где я только на брюхе не ползаю,
чтобы зрители мне поверили,
чтобы поиграли со мной да поулыбались мне,
рассказали бы мне и целому залу что-нибудь,
в чём едва ли себе когда-нибудь признавалися;
а потом все смеются, да,
все уходят счастливые и согретые,
только мне трудно передвигаться и разговаривать,
и кивать своим,
и держать лицо,
но иначе и жить, наверное, было б незачем;
это меня они упрекают в высокомерии,
говорят мне "ты б хоть не материлась так",
всё хотят научить чему-то, поскольку взрослые, -
размышлявшую о самоубийстве,
хладнокровно, как о чужом,
"только б не помешали" -
из-за этого, кстати, доктор как-то лет в девятнадцать
отказался лечить меня стационарно -
вы тут подохнете, что нам писать в отчётности? -
меня, втягивавшую кокс через голубую тысячерублевую
в отсутствие хрестоматийной стодолларовой,
хотя круче было б через десятку, по-пролетарски,
а ещё лучше – через десятку рупий;
облизавшую как-то тарелку, с которой нюхали,
поздним утром, с похмелья, которое как рукой сняло;
меня, которую предали только шестеро,
но зато самых важных, насущных, незаменяемых,
так что в первое время, как на параплане, от ужаса
воздух в лёгкие не заталкивался;
меня, что сама себе с ранней юности
и отец, и брат, и возлюблённый;
меня, что проходит в куртке мимо прилавка с книгами,
видит на своей наклейку с надписью
""республика" рекомендует"
и хочет обрадоваться,
но ничего не чувствует,
понимаешь, совсем ничего не чувствует;
это меня они лечат, имевшую обыкновение
спать с нелюбимыми, чтоб доказать любимым,
будто клином на них белый свет не сходится,
извиваться, орать, впиваться ногтями в простыни;
это меня, подверженную обсессиям, мономаниям,
способную ждать годами, сидеть-раскачиваться,
каждым "чтобы ты сдох" говорить
"пожалуйста, полюби меня";
меня, с моими прямыми эфирами, с журналистами,
снимающими всегда в строгой очерёдности,
как я смотрю в ноутбук и стучу по клавишам,
как я наливаю чай и сажусь его пить и щуриться,
как я читаю книжку на подоконнике,
потому что считают, видимо,
что как-то так и выглядит жизнь писателя;
они, кстати говоря, обожают спрашивать:
"что же вы, вера, такая молоденькая, весёлая,
а такие тексты пишете мрачные?
это всё откуда у вас берётся-то?"
как ты думаешь, что мне ответить им,
милый друг владислав алексеевич?
может, рассказать им как есть -
так и так, дорогая анечка,
я одна боевое подразделение
по борьбе со вселенскою энтропией;
я седьмой год воюю со жлобством и ханжеством,
я отстаиваю права что-то значить,
писать,
высказываться
со своих пятнадцати,
я рассыпаю тексты вдоль той тропы,
что ведёт меня глубже и глубже в лес,
размечаю время и расстояние;
я так делаю с самого детства, анечка,
и сначала пришли и стали превозносить,
а за ними пришли и стали топить в дерьме,
важно помнить, что те и другие матрица,
белый шум, случайные коды, пиксели,
глупо было бы позволять им верстать себя;
я живой человек, мне по умолчанию
будет тесной любая ниша, что мне отводится;
что касается славы как твёрдой валюты,
то про курс лучше узнавать
у пары моих приятелей, -
порасспросите их, сколько она им стоила
и как мало от них оставила;
я старая, старая, старая баба, анечка,
изведённая,
страшно себе постылая,
которая, в общем, только и утешается
тем, что бог, может быть, иногда глядит на неё и думает:
"ну она ничего, справляется.
я, наверное,
не ошибся в ней".
30 марта 2009 года
Спецкорры
Лене Погребижской
мы корреспонденты господни, лена, мы здесь на месяцы.
даже с дулом у переносицы
мы глядим строго в камеру,
представляемся со значением.
Он сидит у себя в диспетчерской – башни высятся,
духи носятся;
Он скучает по нашим прямым включениям.мы порассказали Ему о войнах, торгах и нефти бы,
но в эфир по ночам выходит тоска-доносчица:
"не могу назвать тебя "моё счастье", поскольку нет в тебе
ничего моего,
кроме одиночества"."в бесконечной очереди к врачу стою.
может, выпишет мне какую таблетку белую.
я не чувствую боли.
я ничего не чувствую.
я давно не знаю, что я здесь делаю"."ты считаешь, Отче, что мы упрямимся и капризничаем, -
так вцепились в своё добро, что не отдадим его
и за всю любовь на земле, -
а ведь это Ты наделяешь призрачным
и всегда лишаешь необходимого".провода наши – ты из себя их режешь, а я клыками рву, -
а они ветвятся внутри, как вены; и, что ни вечер, стой
перед камерой, и гляди в неё, прямо в камеру.
а иначе Он засыпает в своей диспетчерской.
1 февраля 2009 года
"Пристрели меня, если я расскажу тебе…"
пристрели меня, если я расскажу тебе,
что ты тоже один из них -
кость, что ломают дробно для долгой пытки
шаткий молочный зуб на суровой нитке
крепкие напитки, гудки, чудовищные убытки
чёрная немочь, плохая новость, чужой женихты смеёшься как заговорщик,
ты любишь пробовать власть, грубя
ты умеешь быть лёгким, как пух в луче, на любом пределе
всё они знали – и снова недоглядели
я чумное кладбище. мне хватило и до тебя.
я могу рыдать негашёной известью две недели.дай мне впрок наглядеться, безжалостное дитя,
как земля расходится под тобою на клочья лавы
ты небесное пламя, что неусидчиво, обретя
контур мальчика в поисках песни, жены и славы
горько и желанно, как сигарета после облавы,
пляшущими пальцами, на крыльце, семь минут спустякраденая радость моя, смешная корысть моя
не ходи этими болотами за добычей,
этими пролесками, полными чёрного воронья,
и не вторь моим песням – девичьей, вдовьей, птичьей,
не ищи себе лиха в жёны и сыновья
я бы рада, но здесь другой заведён обычай, -
здесь чумное кладбище. здесь последняя колея.будем крепко дружить, как взрослые, наяву.
обсуждать дураков, погоду, еду и насморк.
и по солнечным дням гулять, чтобы по ненастным
вслух у огня читать за главой главу.
только, пожалуйста, не оставайся насмерть,
если я вдруг когда-нибудь позову.
30 июня 2011 года
Как будто
Армахе
давай как будто это не мы лежали сто лет как снятые
жернова, давились гнилой водой и прогорклой кашей
знали на слух, чьи это шаги из тьмы, чьё это бесправие,
чьи права, что означает этот надсадный кашель
как будто мы чуем что-то кроме тюрьмы,
за камерой два на два, но ждём и молчим пока чтокак будто на нас утеряны ордера,
или снят пропускной режим, и пустуют вышки,
как будто бы вот такая у нас игра, и мы вырвались
и бежим, обдирая ладони, голени и лодыжки,
как будто бы нас не хватятся до утра, будто каждый
неудержим и взорвётся в семьсот пружин,
если где-то встанет для передышкикак будто бы через трое суток пути нас ждёт пахучий
бараний суп у старого неулыбчивого шамана,
что чувствует человека милях в пяти, и курит гашиш через
жёлтый верблюжий зуб, и понимает нас не весьма, но
углём прижигает ранки, чтоб нам идти, заговаривает
удушливый жар и зуд, и ещё до рассвета
выводит нас из тумана