Надпись на камне
Джордано Бруно
Даже в малые истины людям не сразу верится.
И хотя моя истина так проста и неоспорима,
но едва я сказал им, что эта планета вертится,
я был тотчас же проклят святыми отцами Рима.
Вышло так, что слова мои рушат некие правила,
оскверняют душу и тело бросают в озноб.
И стал я тогда опасным агентом дьявола,
ниспровергателем вечных земных основ.
На меня кандалы не надели, чтоб греб на галере,
свой неслыханный грех искупая в томительном плаванье,
а сложили костер, настоящий костер, чтоб горели
мои грешные кости в его очистительном пламени.
Я заглатывал воздух еще не обугленным ртом.
Сизоватым удушливым дымом полнеба завесило.
Поначалу обуглились ноги мои, а потом
я горел, как свеча, я потрескивал жутко и весело.
Но была моя правда превыше земного огня
и святейших соборов, которыми труд мой не признан.
О природа, единственный бог мой! Частица меня
пребывает в тебе и пребудет отныне и присно!
Остаюсь на костре. Мне из пламени выйти нельзя.
Вот опять и опять мои руки веревками вяжут.
Но горит мое сердце, горит мое сердце, друзья,
и в глазах моих темных горячие искорки пляшут.
Ледяная баллада
Из старой тетради
Скоро месяц выйдет. Суля беду,
он встанет с левой руки.
Обдирая ладони, ползем по льду,
по шершавому льду реки.
(Дома, наверное, спят давно.
Ставень стучит в окно.)
Тень часового. Удар клинка.
Ракет осторожный свет.
Короткий бой, и жизнь коротка,
как светящейся пули след.
(Дома, наверное, спят давно.
Ставень стучит в окно.)
А глаза бойца затянуло льдом,
и рука холодна, как лед.
Похоронная – это будет потом,
нескоро она придет.
(Дома, наверное, спят давно.
Ставень стучит в окно.)
"Промельк мысли. Замысел рисунка…"
Промельк мысли. Замысел рисунка.
Поединок сердца и рассудка.
Шахматная партия. Дуэль.
Грозное ристалище. Подобье
благородных рыцарских турниров -
жребий брошен, сударь, нынче ваш
выбор – пистолеты или шпаги.
(Нотные линейки. Лист бумаги.
Кисточка. Палитра. Карандаш.
Холст и глина. Дерево и камень.)
Сердце и рассудок. Лед и пламень.
Страсть и безошибочный расчет.
Шахматная партия. Квадраты
белые и черные. Утраты
все невосполнимее к концу
Сердце, ты играешь безрассудно.
Ты рискуешь. Ты теряешь в темпе.
Это уже пахнет вечным шахом.
Просто крахом пахнет, наконец.
А рассудок – он играет точно
(ход конем – как выпад на рапире!),
он, рассудок, трезво рассуждает,
все ходы он знает наперед.
Вот он даже пешку не берет.
Вот он даже сам предупреждает:
что вы, сударь, что вы, так нельзя,
шах, и вы теряете ферзя -
пропадает ваша королева!..
Но опять все так же где-то слева
раздается мерный этот звук -
тук да тук, и снова – тук да тук
(сердце бьется, сердце не сдается),
тук да тук, все громче, тук да тук
(в ритме карандашного наброска,
в ритме музыкального рисунка,
в ритме хореической строки) -
чтоб всей силой страсти и порыва,
взрыва, моментального прорыва,
и, в конце концов, ценой разрыва
победить, рассудку вопреки!
Птицы в Кишиневе
В Кишиневе, зимой, а точней говоря – в декабре,
я внезапно услышал, как птицы поют на заре.
Где-то снег порошил, и морозы в ту пору крепчали,
а у нас под окошком по-летнему птицы кричали.
Приходили ко мне, по карнизу смешно семеня,
и стучали в окно, и пораньше будили меня.
Ах, как птицы галдели! Нисколько они не смущались.
И мои представленья о времени года смещались.
Все не верилось мне, что в разгаре зимы, в декабре,
могут птицы, совсем как в июне, кричать на заре.
– Что вы, птицы? – я спрашивал. – Что вы затеяли, птицы?
Разве нету у лета границы, где стынут криницы,
где грачи не кричат, где мороз продирает галчат?
Разве нету у лета границы, где птицы молчат? -
Со своей высоты, проявляя ко мне снисхожденье,
отвечали мне птицы: – Понятно твое заблужденье!
Лишь одно неприятно – что ты недоверчивым стал:
даже нам, даже птицам, ты верить уже перестал!
Ну, а есть ли у лета граница? Едва ли, едва ли.
Просто лето зимою хранится в глубоком подвале.
Где-то в темном подвале хранится оно, как вино.
Если хочешь – услышишь, как бродит и дышит оно!.. -
Так сказали мне птицы. Но, в зимнюю веря погоду,
за стеной уже елку готовили к Новому году
и охапками целыми вату носили домой,
клали вату на ветки, довольны своею зимой.
Я не ватному снегу – я птицам веселым поверил.
И сейчас же откуда-то ветер июньский повеял,
и трава поднялась, и тутовник зацвел во дворе…
Вот что было со мной в Кишиневе зимой в декабре.
"К птичьему прислушиваюсь крику…"
К птичьему прислушиваюсь крику.
Вижу только море вдалеке.
Море ходит. Море пишет книгу.
Книгу о себе. О старике.
Сети. Сеть ошибок. Сеть сединок.
Медленно стихающий прибой.
Что такое старость? Поединок.
С берегами. С временем. С судьбой.
Днища рассыхаются у лодок.
Черный борт ракушками оброс.
Призрачность улова. Сеть уловок.
Кто кого? Неведомо. Вопрос.
Как в корриде, перед мордой бычьей.
Та же несущественность улик.
Быть с добычей – или стать добычей.
Только это. Выбор невелик.
Только это. Прочее – подробности.
Этим и подробности полны.
Ощущенье краткости и дробности.
Напряженной сжатости волны.
Только волны. Волны, за которыми
набегают волны, в свой черед.
Это все подчеркнуто повторами.
Взад-вперед. И снова – взад-вперед.
Белый – синий. Белый цвет и синий.
Дни и годы. Годы и века.
Та же повторяемость усилий.
То же повторение рывка.
Поплавок неверен и обманчив.
По воде расходятся круги.
И тогда на свет выходит мальчик.
Он глядит на свет из-под руки.
Сети. Сеть ошибок. Сеть сединок.
Слабенькая детская рука.
Вьется леска. Длится поединок.
Лишь вода – темна и глубока.
Как отдыхает вино
Знаете, как отдыхает вино?
Сорок дней и ночей, погруженное в сон,
то бормочет оно, то вздыхает.
Винодел на дубовые бочки глядел
и почтительно так говорил винодел:
– Здесь вино отдыхает!
Тише, тише! Здесь дремлет языческий бог!
Молодой и веселый языческий бог
в тесной люльке дубовой вздыхает.
До чего ж ему крепко намяли бока!
Он еще им покажет себя, а пока
он в покоях своих отдыхает.
Беспокойные сны его так неясны -
сорок дней и ночей он какие-то сны
непонятные видит.
Но однажды, презрев этот сонный покой,
он о днище дубовое двинет ногой
и на улицу выйдет.
У него вся рубаха расшита огнем,
и высокая черная шапка на нем
из бараньего меха.
Как швырнет он о землю ее сгоряча
и пойдет по дорогам бродить, гогоча
и шатаясь от смеха.
Приступая к язычески щедрым дарам,
будут жирных баранов колоть по дворам,
и под окнами, шуму наделав,
он пройдет, выгибая насмешливо бровь,
ощущая, как бьется в нем крепкая кровь
виноградарей и виноделов.
А пока в погребах ему зреть – в погребах,
где дощатый настил виноградом пропах,
он лежит до поры, отдыхает.
Тише, тише! Здесь дремлет языческий бог.
Молодой и веселый языческий бог
в тесной люльке дубовой вздыхает.
Женщина, которой ничего не нужно
Что вы с собой делаете? Что вы себе думаете?
Ничего не делаете. Ни о чем не думаете.
Пусто засыпаете. Пусто просыпаетесь.
Да и то лишь кажется, будто просыпаетесь.
В накуренном зеркале – ваши руки дремлющие,
ваши губы дремлющие, ничего не требующие.
И кровать спальная – будто место лобное.
Что-то в груди треснуло. Что-то в душе лопнуло.
Под упругим свитером все мертво-мертвенно.
Сигарета с фильтром дымит, дымит медленно.
А много ли истрачено того тепла женского?
Давно война кончена, и спросить не с кого.
А вы все боль копите, в вине горе топите -
то ли горе топите, то ли в море тонете.
Тонете, тонете, уже не просыпаетесь,
и лишь на дне снится вам, что вы просыпаетесь.
"Вот мною не написанный рассказ…"
Вот мною не написанный рассказ.
Его эскиз.
Невидимый каркас.
Расплывчатые контуры сюжета.
А самого рассказа еще нет,
хотя его навязчивый сюжет
давно меня томит,
повелевая -
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(и это как приказ),
пиши меня
во что бы то ни стало!..
Итак, рассказ о женщине.
Рассказ
о женщине,
которая летала,
и был ее спасительный полет
отнюдь не цирковым аттракционом,
а поиском опоры и крыла
в могучем поле гравитационном
земных ее бесчисленных тягот…
Таков сюжет,
уже который год
томящий мою душу неотступно -
не оттого ль,
что, как сказал поэт,
я с давних пор,
едва ль не с детских лет,
непоправимо ранен женской долей,
и след ее,
как отсвет и как свет,
как марево над утренней рекою,
стоит почти за каждою строкою,
когда-либо написанною мной?..
Таков рассказ. Его сюжет сквозной.
О чем же он? О женщине. Одной.
(И не одной.)
Навязчивый сюжет,
томящий мою душу столько лет,
неумолимо мне повелевая -
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(не просьба, а приказ),
я боль твоя,
я точка болевая!..
И я пишу.
Всю жизнь его пишу.
Пишу, пока живу. Пока дышу.
О чем бы ни писал -
его пишу,
ни на мгновенье не переставая.
Рубеж
Из старой тетради
Травка в окопе жесткая и шершавая.
Летное небо, невыносимо синее.
Пьем скупыми глотками болотную воду ржавую,
и от этого жажда становится невыносимее.
А ведь есть где-то реки (то ли Волга, а то ли Висла),
вода родниковая зябкая, как ветер рассвета.
Но раскаленное солнце над нами повисло
и снижается медленно, как осветительная ракета.
А она смеется над нами – вода без меры и счета.
Стороной идут облака, черные и горбатые.
Раненый просит воды, поминая бога и черта,
но раскаленное солнце медленно, медленно падает.
И когда мы вылазим на бруствер, и бежим по песку прибрежному,
и немцы бросаются вплавь, не надеясь на нашу милость,
чувствую я, что солнце висит над нами по-прежнему,
но что-то такое в мире переменилось.
Это воде возвращается ее изначальная ценность.
Волны зализывают кровь на песке и следы.
И мир, на части разрозненный, вновь обретает цельность
и вновь состоит из простых вещей – из солнца, земли, воды.
"Не там, где сходятся…"
Не там, где сходятся,
где встреча
и на ромашках ворожат,
где, губ не пряча,
не переча,
уже собой не дорожат, -
совсем не там,
а много позже
есть час,
незнаемый тобой,
где две судьбы,
еще не схожих,
одной становятся судьбой.
А до того,
в горах плутая,
на крутизну,
под облака
тебя ведет тропа крутая,
не проторенная пока.
Секут дожди и почву месят,
грозя обвалами камней.
…Который год,
который месяц
иду к тебе,
а ты ко мне.
О, как тропа моя извита,
и ты на ней
в иные дни
то вдруг теряешься из виду,
а то -
лишь руку протяни.
И снова пропасть под ногами
непостижимой глубины,
и равнодушными снегами
мы, как стеной,
разделены.
В пути застигнуты пургою.
С дороги сбились.
Но весной
все начинается другою,
неповторимой новизной.
И я смеюсь над буревалом,
где страх меня одолевал,
где я грустил,
за перевалом
увидев новый перевал.
Ломая кромку ледяную,
опять бежит моя тропа
туда, где сходится вплотную
с твоей судьбой
моя судьба.
"Моя любовь к тебе – как горная вершина…"
Моя любовь к тебе – как горная вершина
или волна солоноватая морская.
Все, чем я жил и чем живу, она вершила,
ни на минуту от себя не отпуская.
Я видел, как она растет и как шагает,
то сокрушительна, а то нетороплива.
Она то стужей леденит, то обжигает,
пора прилива у нее, пора отлива.
Она не бросит ни за что, но и не просит
бежать за ней, когда за дверью непогода.
Она раскинется тайгой, где нету просек,
а то прикинется рекой, где нету брода.
А ты все так же дорожишь лишь небом синим.
Зачем ты веришь в эту ложь, не понимаю,
и так растерянно дрожишь под небом зимним,
и так испуганно живешь от мая к маю.
"С мокрой травы в лесу…"
С мокрой травы в лесу стряхиваю росу.
Хочешь, стихотворенье из лесу принесу?
В комнате, еще темной, чмокнешь во сне губами.
Земляникою пахнет теплой? Сеном? Или грибами?
Где-то кузнец стрекочет, травинка щеку щекочет -
тебя разбудить от солнца стихотворенье хочет.
А ты все не просыпаешься, все ты не просыпаешься,
одними губами сонными медленно улыбаешься:
"Что, мол, опять за шалости? Нет в тебе, видно, жалости!
Где же черты солидности, признаки возмужалости?.."
Все это знаю издавна – не к чему повторенье.
Тихо выходим из дому – я и стихотворенье.
Мутную тишь дремотную ранняя птаха будит.
Нет у меня солидности, видимо – и не будет.
Дачу еще не выстроил, не обзавелся чином.
Толстую палку выстрогал ножиком перочинным.
Иду не спеша, помалкиваю, палкой своей помахиваю,
с мокрой травы в лесу стряхиваю росу.
"He бойся явных – бойся тайных тюрем…"
He бойся явных – бойся тайных тюрем.
В одну из них тебя еще заманят.
Застенчивыми шторами и тюлем
решетки откровенные заменят.
А там шкафы, насупленные, строже,
чем стражники, глядящие из мрака.
А там слоны поставлены, как стражи,
на подписные томики Бальзака.
Крепка тахта, окованная плюшем, -
как в прочности семейной заверенье.
…Приходим в гости. Ужинаем. Пляшем.
Благодарим хозяйку за варенье.
От музыки подрагивает горка,
поставленная в узенький простенок.
О, сладкое варенье! О, как горько
от медленно играющих пластинок!
О, ханжество тюремного комфорта,
где пахнет прошлогоднею сиренью
и газовая высится конфорка,
как памятник забытому горенью!
Похвальность добродетельности верной -
не все равно ли, с милым ли, не с милым!
…А на углу уже торгуют вербой.
Она тревожит запахом несмелым.
Она бела, как твой домашний кафель.
Две ветки покупаю наудачу
и, маленькие, влажные от капель,
несу в твою тюрьму, как передачу.
"Лес лопочет у окна…"
Лес лопочет у окна в полудреме.
Женщина живет – одна в чужом доме.
Дом не брошен, не забит. Войди в сени -
и почувствуешь: забыт, забыт всеми.
Полумрак и тишина, ничего кроме.
Женщина живет – одна в чужом доме.
На диване дремлет кот ожирелый.
Муж ей дарит в Новый год ожерелье.
Он ей много покупал, много купит.
Тянутся к ее губам его губы.
Занавешено окно, постель постлана.
Все вокруг занесено. Уже поздно.
Лес бормочет у окна в ночной дреме.
Женщина живет – одна в чужом доме.
"Как медленно тебя я забывал!.."
Как медленно тебя я забывал!
Не мог тебя забыть, а забывал.
Твой облик от меня отодвигался,
он как бы расплывался, уплывал,
дробился, обволакивался тайною
и таял у неближних берегов -
и это все подобно было таянью,
замедленному таянью снегов.
Все таяло. Я начал забывать твое лицо.
Сперва никак не мог глаза твои забыть,
а вот забыл, одно лишь имя все шепчу губами.
Нам в тех лугах уж больше не бывать.
Наш березняк насупился и смолк,
и ветер на прощанье протрубил
над нашими печальными дубами.
И чем-то горьким пахнет от стогов,
где звук моих шагов уже стихает.
И капля по щеке моей стекает…
О, медленное таянье снегов!
Румынские цветы
Из старой тетради
Пропыленные клены и вязы.
Виноградные лозы в росе.
Батальоны врываются в Яссы
и выходят опять на шоссе.
Здесь история рядом творится.
И, входя в неизбежную роль,
нас державные чествуют лица
и приветствует юный король.
Сквозь цветы и слова величальные
мы идем, сапогами пыля,
и стоят генералы печальные
за спиной своего короля.
Астры падают справа и слева,
и, холодные хмуря черты,
напряженно глядит королева
на багровые эти цветы.
"К морю стремился…"
К морю стремился, морем дышал на юге.
Но когда мое сердце слушать начнут врачи -
они услышат отчетливо посвист вьюги
и голос филина, ухающего в ночи.
Бьет кабарга копытцами дробно-дробно.
Бьется над логом сохатого трубный зов.
Это Сибирь в груди моей дышит ровно
всей протяженностью древних своих лесов.
Это во мне снега по весне не тают
и ноздреватый наст у краев примят.
Птицы Сибири в груди у меня летают.
Реки Сибири в крови у меня гремят.
Это во мне медведи заводят игры,
грузно кряжи качаются на волне.
Ветер низовый. Кедры роняют иглы.
Хвойные иглы – это во мне, во мне.
Это во мне поднялся и не стихает
ветер низовый, рвущийся напролом.
Смолка по старой лиственнице стекает.
Бьет копалуха раненая крылом.
Я ухожу из вьюги, из белой вьюги.
Лодка моя качается на волне.
Еду куда-то. Морем дышу на юге.
Белые вьюги глухо гудят во мне.
"Где-то в городе белом…"
Где-то в городе белом, над белой рекой,
где белеет над крышами белыми дым
и от белых деревьев бело -
в этот час по ступеням, как горы, крутым,
как его пролетевшие годы, крутым,
поднимается он тяжело.
Он в передней привычно снимает пальто,
и никто не встречает его, и никто
с ним не делит его вечеров.
Здесь когда-то его обнимала жена,
а теперь обнимает его тишина
этих белых, как снег, вечеров.
А на двери – железная ручка звонка
и железные буквы – над ручкой звонка
полукругом – "Прошу повернуть!".
А друзьям недосуг – не звонят, не стучат,
и весь вечер железные буквы кричат:
повернуть! повернуть! повернуть!
Надо срочно по улицам белым бежать,
поскорее заставить звенеть, дребезжать
позабытый друзьями звонок.
Второпях пробегаем знакомый звонок,
а потом покупаем в складчину венок,
а всего-то был нужен звонок.