"Была зима, как снежный перевал…"
Была зима, как снежный перевал,
с дымком жилья, затерянным в провале.
Но я в ту пору не подозревал,
что я застрял на этом перевале.
Была такая длинная зима,
когда любой вечернею порою
уже легко – сойтись горе с горою
и очень трудно не сойти с ума.
Была зима,
и загородный дом,
где в сумерках мерцает телевизор
и где гудит огонь,
бросая вызов
метелям,
снегопадам,
январю -
всему, что нам на головы свергалось.
Дни прибывали
по календарю.
К пяти часам у нас уже смеркалось.
Когда в окно вползала чернота
и все предметы делались иными,
я видел,
как подводится черта
под нашими усильями дневными,
под нашей каждодневною тщетой.
А ниже,
оставаясь за чертой,
тянулась цепь таинственных пометок,
и лес напоминал строеньем клеток
и всей своею сущностью прямой,
что он не только современник мой,
но и другого века однолеток,
и он другие помнит времена.
Графический рисунок голых веток
напоминал при этом письмена
давно существовавшего народа.
А я еще задач такого рода
не знал,
я перед ними пасовал
и то и дело путался в ответах.
Да и мороз к тому же рисовал
на стеклах непонятные узоры
и всякие загадывал загадки,
которых я разгадывать не мог,
хотя и упражнялся регулярно.
А утром снова
тоненький дымок
стоял над крышей перпендикулярно,
и даль передо мной была бела,
и жизнь моя передо мной была
как на ладони вся,
как на экране,
и можно было с легкою душой
перечеркнуть написанное ране,
переписать строку или главу,
которая лишь сдавленно звучала,
перемарать постылый черновик,
и даже сжечь,
и все начать сначала.
Сон о дороге
И еще такой я видел сон.
Люди,
их несметное количество,
все, кто жил на свете до меня,
двести поколений человечества,
в отблесках закатного огня
по дороге
шли
мимо меня.
Люди эти, малы и велики,
выходя из тьмы своих веков,
на себе несли своих богов
темные таинственные лики,
свои стяги и свои вериги,
груз венков своих,
своих оков,
книги своих пастырей
и книги
вольнодумцев и еретиков,
древние орудия познанья,
множество орудий для дознанья
и для целей всяческих других,
чаши для куренья фимиама -
словом, все,
с чем шла когда-то драма
их страстей и верований их.
Как ее разрозненные звенья,
времена смешав и поколенья,
шли передо мною Брут и Цезарь
и Марат с Шарлоттою Корде,
армии афинян и троянцев,
якобинцев
и преторианцев,
Азия бок о бок и Европа,
вперемежку Рим и Карфаген.
И почтенный киник из Синопа,
седовласый старец Диоген,
выступив на миг из полумрака,
поднял свой фонарик над собою
и сказал мне строго:
– Для чего! -
И подобно греческому хору,
тысячи людей одновременно
выдохнули разом:
– Для чего! -
Кто-то рявкнул басом:
– Ты ответишь! -
И шепнули рядом:
– Ты все скажешь!
Ты нам головой своей ответишь,
если ты не скажешь -
для чего!.. -
Я хотел ответить,
я пытался,
я кричал,
но звук терялся где-то -
как всегда во сне бывает это,
вымолвить не мог я ничего.
А меж тем
поток уже кончался,
край его вдали обозначался,
и, венчая шествие, качался
одинокий факел позади.
И тогда
над темною дорогой,
где шаги едва уже звучали,
преисполнен гнева и печали,
трубный глас раздался:
– Проходи!!! -
И тогда пошел я вслед за ними,
как в конце военного парада
с площади уходят музыканты,
завершая шествие его.
А потом дорога опустела,
лишь трава
тревожно шелестела,
и звезда полночная блестела,
грустно вопрошая:
– Для чего?
Тревожное отступление
Я выдохся. Кончился. Всё. Ни строки.
И так я, и этак – и всё не с руки.
Река замерзает, и ветер с реки.
Пора ледостава, и время бесптичья.
И в голову лезут одни пустяки.
Одни пустяки начинают меня
тревожить -
ну, скажем, вопросы величья,
забвенья и славы,
наличья врагов,
а то – еще лучше -
вопросы наличья
долгов перед кем-то и просто долгов,
а то еще – тоже -
вопрос безразличья
влиятельных критиков,
узких кругов,
от коих зависят вопросы величья,
а также вопросы наличья долгов.
Вот ход моих мыслей. Примерно таков.
Я выдохся. Кончился.
До неприличья,
до ужаса даже – пуста голова.
С трудом вспоминаю простые слова.
Совсем задыхаюсь от косноязычья.
Но после бессонницы ночь напролет,
когда уже, в лестничный глядя пролет,
решаю -
а что, если вниз головой? -
внезапно я звук различаю живой,
шуршанье и клекот, как будто бы птичья
гортань прочищается. Тронулся лед!
И что-то случилось. Почти ничего.
Всего только дрогнули чаши весов.
И ключ повернулся. И щелкнул засов.
Но это,
возникнув бог весть из чего,
моих журавлей предвещало прилет.
(Вот тут и поди разберись, отчего,
откуда все это начало берет!)
Но клекот, шуршанье, и сдавленный зов,
и множество смутных еще голосов…
Да что же случилось? Пока ничего.
Но тронулся, тронулся, тронулся лед.
Теперь не пытайтесь тягаться со мной!
Нет, вам не подняться теперь до меня!
О господи, что ж это было со мной?
Неужто и впрямь начинали меня
серьезно тревожить вопросы величья,
забвенья и славы,
наличья врагов,
а то – еще лучше -
вопросы наличья -
ну, словом, весь этот набор пустяков?
Нет, дудки! Ищите себе дураков!
Моих журавлей начинается лет!
И ветер охоты подул на листы,
и пороховницы мои не пусты,
и ход моих мыслей сегодня таков,
что впору с богами соседствовать мне!
Да что там – с богами! Я сам из богов!
Движенье созвездий и ход облаков
решительно благоприятствуют мне.
И все-то мне на руку все мне с руки,
и все на мою только мельницу льет.
Так что же случилось?
Пока ничего.
Но тронулся, тронулся, тронулся лед.
Второе тревожное отступление
Ну вот и вернулись твои журавли.
И ветер охоты подул на листы.
И пороховницы твои не пусты.
Ну что же, прекрасно!
И ход твоих мыслей сегодня таков,
что можешь с богами соседствовать ты.
Да что там – с богами! Ты сам из богов!
Ну что же, возможно.
А все же давай разберемся сперва -
с чего закружилась твоя голова?
Всего-то с того, что умеешь слова писать на бумаге?
Что можешь придать им порядок такой,
чтоб строки стояли строка над строкой
и чтобы одна отвечала другой
своим окончаньем?
Что вместо, к примеру, весна и сосна
ты нынче рифмуешь весна и весла -
и в этом ты зришь своего ремесла
прогресс несомненный,
как если бы рифма весна и весла
уменьшила в мире количество зла,
хотя б одного человека спасла
от пули, от петли?
А ты не подумал, садясь за стихи,
что, может быть, это и есть пустяки -
уменье писать на бумаге стихи,
стихи на бумаге?
И разве тебе не казалось порой,
что ты занимаешься детской игрой,
в бирюльки играешь во время чумы,
во время пожара?
Что все эти рифмы – безделица, вздор,
бубенчики на шутовском колпаке,
мальчишки, бегущие с криками вдоль
рядов похоронных?
Ну что ж, опровергни, отбрось, отмети
все знаки вопроса один за другим,
предай осмеянью, сотри в порошок,
чтоб камня на камне…
А все же ты должен пройти этот круг
сомнений, неверья, опущенных рук,
пускай не сегодня, не сразу, не вдруг,
а все же, а все же…
Время раскрывающихся листьев
Фрагменты сценария
Клавиши рояля, чей-то палец,
пробежавший по клавиатуре,
и сейчас же тысячи сосулек
с грохотом летят на тротуар.
Человек сидит в весеннем сквере,
в сквере,
где сейчас творится чудо,
чудо непрерывности творенья,
сотворенья ветки и куста,
чудо воссозданья,
повторенья,
завершенья круга,
воскрешенья
линий изначального рисунка,
формы прошлогоднего листа.
Человек сидит в весеннем сквере,
в сквере,
переполненном грачами,
их высокомерными речами,
вздорностью грачиных пересуд.
Черные пасхальные старухи
с древними рублевскими очами
белые платочки с куличами
мимо сквера бережно несут.
Человек сидит в весеннем сквере,
улыбаясь грусти безотчетной,
смотрит,
как в песке играют дети,
хлебцы выпекают на доске,
как они песок упрямо роют,
на песке
песочный домик строят,
крепость воздвигают на песке.
А весенний гром,
еще несмелый,
первый,
еще робкий,
неумелый,
тихо погромыхивает где-то,
громыхает,
душу веселит.
А весенний дождик все смывает,
облегчает,
очищает душу,
обещает радужное что-то,
что-то неизвестное сулит,
что-то позабывшееся будит -
что-то будет,
что-то еще будет,
что-то еще здесь произойдет.
И тогда в дожде,
как наважденье,
возникает давнее виденье -
женщины забытые глаза,
два бездонных,
два бессонных круга,
и сквозь них,
сквозь дождь,
неторопливо -
человек по улице идет,
и навстречу женщина идет,
и они
увидели
друг друга.
Воспоминанье о шарманке
В высоком и тесном дворе,
как в глубоком колодце, на дне
появлялся шарманщик,
появлялась шарманка,
появлялся мотивчик,
наивный и грустный,
и тогда открывались окошки,
и двор оживал,
и в окне проступало лицо,
проступала рука,
проступала ладонь под щекой,
из окна вылетала монетка,
завернутая в бумажку,
и летела на дно колодца -
летела копейка,
летела слезинка,
летела улыбка,
летела ромашка,
летела синица,
жар-птица,
райская птица,
ах, спасибо, шарманщик!
Но кончался мотивчик,
уплывала шарманка,
удалялся шарманщик,
унося в кармане копейку,
слезинку,
улыбку,
ромашку,
синицу
жар-птицу,
райскую птицу
и колодец двора
наполнялся,
как дождевою водой,
тишиной,
и она
расходилась кругами,
расходилась
кругами,
расходилась
кругами…
"Еще апрель таился у запруд…"
Еще апрель таился у запруд,
еще была пуста его купель,
а он не почитал уже за труд
усилья капель
складывать в капель -
в копилку,
по копеечке,
копил,
как скряга,
а потом на эту медь
себе рубаху синюю купил -
ни мне, ни вам подобной не иметь.
В рубахе синей,
конопат и рыж,
пустился в пляс,
как молодой цыган,
и все сосульки,
виснувшие с крыш,
запели,
как серебряный орган.
И тут уже поехало, пошло,
а на вторые или третьи сутки,
в один из этих дней,
произошло
самоубийство мартовской сосульки,
которая,
отчаявшись,
упала
с карниза
и покончила с собой,
чего никто, конечно,
не заметил.
Апрель был юн,
он весел был и светел
и щеголял
в своей рубахе синей,
которая казалась голубой.
Птицы
Когда снега земли и неба
в окне смешались заодно,
я раскрошил краюшку хлеба
и бросил птицам за окно.
Едва во сне, как в черной яме,
рассвет коснулся век моих,
я был разбужен воробьями,
случайной трапезою их.
Они так весело стучали
о подоконник жестяной,
что показалось мне вначале,
что это дождик за стеной.
Потом их стук о подоконник
родил уверенность во мне,
что по дороге скачет конник
морозной ночью при луне.
Что это кто-то, по ошибке
встав среди ночи, второпях
строчит на пишущей машинке
смешной рассказ о воробьях.
А птицы шумно пировали
и, явный чувствуя подъем,
картины эти рисовали
в воображении моем.
Как будто впрямь благодарили
меня за что-то воробьи,
они на память мне дарили
произведения свои.
Они давали безвозмездно,
а не за пищу и за кров,
по праву бедных и безвестных
и все же гордых мастеров.
Они творили, словно пели,
и, так возвышенно творя,
нарисовали звук капели
среди зимы и января.
И был отчетливый рисунок
в моем рассветном полусне -
как будто капало с сосулек
и дело двигалось к весне.
Человек с транзисторным приемником
Вы еще привыкнете к нему,
к этому звучанью резковатому!..
Человек идет по эскалатору.
Он стоит от вас невдалеке.
Ящичек свистящий и грохочущий,
ящичек поющий и хохочущий
держит, как воробушка, в руке.
Он таскает ящичек по городу,
по бульварам бродит
да по скверикам.
К морю выйдет -
ходит по-над берегом,
собственною музыкой томим.
Кто ж он,
этот странник,
очарованный
ящичком играющим своим?
Эту вещь, недавно уникальную,
хитрую шкатулку музыкальную,
на себе несет он, как печать
времени,
которое молчать
разучилось,
да и не желает.
– Эй, – ему кричат, – убавьте звук!
– Сделайте, – кричат ему, – потише!
Прекратите шум!.. -
Да вот поди же,
шум не прекращается никак.
Спящие в домах раздражены.
Сколько раз его ни унимали -
всяческие меры принимали -
так и не добились тишины.
Продолжает ящичек звучать -
петь,
кричать
и всякое другое.
Потому что время не такое -
не такое время,
чтоб молчать!
Воспоминанье о санках
Мама везет меня куда-то
на санках,
нас обгоняет извозчик,
а мне, должно быть,
года четыре,
и мама идет впереди,
а я смотрю в ее спину,
уставился в одну точку
и думаю о чем-то.
– О чем ты там думаешь, мальчик? -
говорю я ему,
сидящему в санках.
Я хочу забежать вперед,
заглянуть в глаза
и сказать ему что-то,
предупредить его, что ли, о чем-то,
предостеречь
от каких-то опасных поступков,
но санки
все дальше и дальше,
все гуще падает снег,
и вот уже санки пропали из виду,
и на снегу остается
лишь след
их узких полозьев,
а потом и его заметает
снегом.
Как показать весну
Я так хочу изобразить весну.
Окно открою
и воды плесну
на мутное стекло, на подоконник.
А впрочем, нет,
подробности – потом.
Я покажу сначала некий дом
и множество закрытых еще окон.
Потом из них я выберу одно
и покажу одно это окно,
но крупно,
так что вата между рам,
показанная тоже крупным планом,
подобна будет снегу
и горам,
что смутно проступают за туманом.
Но тут я на стекло плесну воды,
и женщина взойдет на подоконник
и станет мокрой тряпкой мыть стекло,
и станет проступать за ним сама
и вся в нем,
как на снимке,
проявляться.
И станут в мокрой раме появляться
ее косынка
и ее лицо,
крутая грудь,
округлое бедро,
колени,
икры,
наконец, ведро
у голых ее ног засеребрится.
Но тут уж время рамам отвориться,
и стекла на мгновенье отразят
деревья, облака и дом напротив,
где тоже моет женщина окно.
И тут мы вдруг увидим не одно,
а сотни раскрывающихся окон,
и женских лиц,
и оголенных рук,
вершащих на стекле прощальный круг.
И мы увидим город чистых стекол.
Светлейший,
он высоких ждет гостей.
Он ждет прибытья гостьи высочайшей.
Он напряженно жаждет новостей,
благих вестей
и пиршественной влаги.
И мы увидим -
ветви еще наги,
но веточки,
в кувшин водружены,
стоят в окне,
как маленькие флаги
той дружеской высокой стороны.
И все это -
как замерший перрон,
где караул построился для встречи,
и трубы уже вскинуты на плечи,
и вот сейчас,
вот-вот уже,
вот-вот.
Сон об уходящем поезде
Один и тот же сон мне повторяться стал.
Мне снится, будто я от поезда отстал.
Один, в пути, зимой, на станцию ушел,
а скорый поезд мой пошел, пошел, пошел.
И я хочу бежать за ним – и не могу,
и чувствую сквозь сон, что все-таки бегу,
и в замкнутом кругу сплетающихся трасс
вращение земли перемещает нас -
вращение земли, вращение полей,
вращение вдали берез и тополей,
столбов и проводов, разъездов и мостов,
попутных поездов и встречных поездов.
Но в том еще беда, и, видно, неспроста,
что не годятся мне другие поезда.
Мне нужен только тот, что мною был обжит.
Там мой настольный свет от скорости дрожит.
Там любят лечь – так лечь, а рубят – так с плеча.
Там речь гудит, как печь, красна и горяча.
Мне нужен только он, азарт его и пыл.
Я знаю тот вагон. Я номер не забыл.
Он снегом занесен, он в угле и в дыму.
И я приговорен пожизненно к нему.
Мне нужен этот снег. Мне сладок этот дым,
встающий высоко над всем пережитым.
И я хочу за ним бежать – и не могу.
И все-таки сквозь сон мучительно бегу
и в замкнутом кругу сплетающихся трасс
вращение земли перемещает нас.
Прощание с книгой
Нескончаемой спирали бесконечные круги.
Снизу вверх пролеты лестницы – беги по ним, беги.
Там, вверху, под самой крышей, в темноте горит окно.
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я люблю сюжет старинный, где с другими наравне
я не первый год играю роль, доставшуюся мне.
И, безвестный исполнитель, не расстраиваюсь я,
что в больших твоих афишах роль не значится моя,
что в различных этих списках исполнителей ролей
среди множества фамилий нет фамилии моей.
Все проходит в этом мире, снег сменяется дождем,
все проходит, все проходит, мы пришли, и мы уйдем.
Все приходит и уходит в никуда из ничего.
Все проходит, но бесследно не проходит ничего.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу,
по возможности достойно доиграть свое хочу -
ведь не мелкою монетой, жизнью собственной плачу
и за то, что горько плачу, и за то, что хохочу.
Воспоминанье о цветных стеклах
Первое воспоминанье,
самое первое,
цветное,
цветная веранда,
застекленная красным,
зеленым и желтым,
красные помидоры в тарелке,
лук нарезан колечками,
звук приближающейся пролетки
по булыжной мостовой,
кто-то, должно быть, приехал,
кованый сундучок
и орехи в зеленых скорлупках
с желтым запахом йода,
золотые шары у крылечка,
звук удаляющейся пролетки,
цоканье лошадиных подков
по квадратикам звонких булыжин,
кто-то, должно быть, уехал,
может быть, я,
ну конечно,
это я уезжаю,
засыпая под звук пролетки,
и только цветная веранда
мигает вдали
красным, зеленым и желтым,
игрушечным светофором
на том перекрестке,
куда мне уже не вернуться.