Сияние снегов (сборник) - Чичибабин Борис 11 стр.


О старом диване никто и словечка не скажет,
случайно достался и, в общем, совсем не кровать,
он с детством не связан, стараньями предков не нажит,
и вид затрапезен, и не о чем зря горевать.

О как он был жёсток, неласковым жребием выпав,
к нему привыкали, почти что не чувствуя ног,
но чье-то дыханье с его полусонных прогибов
летело по небу на чей-то безумный звонок.

На нем раскрывалась ромашка младенческой позы
и тот полуночник, бывало, подремывал днем.
Он знает все тайны, он помнит молитвы и слезы,
но вот незадача – клопы обнаружились в нем.

И он обречен, а на новом, должно быть, уютней.
Зайдем и заплатим – и время бежать по делам.
Поминок не будет, не слышно органа и лютни,
в шумливом безмолвье уносится старый диван.

А близится осень, и капли щемят дождевые,
и в нежном сиянье бездомная горечь листвы.
Простите, простите, простите меня, домовые,
я тоже – давно уж – собрался в дорогу, как вы.

О, мир этот камен, и милых не губ ведь, не рук ведь,
и ветры смеются над бренной диванной душой.
О грусть Домового! О бедная старая рухлядь,
на коей – о счастье! – разляжется кто-то чужой.

О, мир этот камен, и, правду сказать, не в бреду ль я
с домашней заботой мешаю небесную высь,
и некому плакать, за вычетом Бога и дурня,
о старом диване, в котором клопы завелись.

1984

"Куда мы? Кем ведомы? И в хартиях – труха…"

"Куда мы? Кем ведомы? И в хартиях – труха.
Сплошные, брат, Содомы с Адамова греха.
Повырублен, повыжжен и, лучшего не ждя,
мир плосок и недвижен, как замыслы вождя.

Он занят делом, делом, а ты, едрена вошь,
один на свете белом безделицей живешь,
а ты под ветхой кожей один противу всех.
А может, он-то – Божий, а не Адамов грех?.."

Я – слышу и не слышу. Я дланями плещу –
а все ж к себе под крышу той дряни не тащу.
Истошными ночами прозрений и разлук
безбожными речами не омрачаю слух.

Вам блазнится – сквозь нехоть в зажмуренной горсти –
куда-нибудь уехать, чтоб что-нибудь спасти.
Но Англия, Москва ли – не все ли вам равно?
Смотрите: все в развале – и все озарено.

Безумные искусства секс-энтээрных лет
щекочут ваши чувства, а мне в них проку нет.
Я ближним посторонний, от дальнего сокрыт,
и мир потусторонний со мною говорит.

Хоть Бог и всемогущий, беспомощен мой Бог.
Я самый неимущий и телом изнемог,
и досыта мне горя досталось на веку,
но, с Господом не споря, полвека повлеку.

Под хаханьки и тосты, под жалобы и чад
мне в душу светят звезды и тополи молчат.
Я самый иудейский меж вами иудей,
мне только бы по-детски молиться за людей.

Один меж погребенных с фонариком Басё,
я плачу, как ребенок, но знающий про все,
клейменный вашим пеклом и душу вам даря.
А глупость верит беглым листам календаря.

Вы скажете: "О Боже, да он – без головы?.."
А я люблю вас больше, чем думаете вы.
Пока с земли не съеду в отдохновенном сне,
я верю только свету и горней тишине.

Да прелесть их струится из Вечности самой
на терпкие страницы, возлюбленные мной.
И я скорблю и горблюсь, и в думах длится ночь.
А глупость верит в глобус. И ей нельзя помочь.

1978

"Я на́ землю упал с неведомой звезды…"

Я на́ землю упал с неведомой звезды,
с приснившейся звезды на каменную землю,
где, сколько б я ни жил, отроду не приемлю
ни тяжести мирской, ни дружбы, ни вражды.

Как с буднями, звезда, нездешним сердцем сжиться,
коль тополи в снегу мне в тыщу раз важней
всех выездов и смут, певичек и вождей,
а Моцарт и Паскаль отзывней сослуживца?

Что делать мне, звезда, проснувшись поутру?
Я с ближними в их рай не мечу наудачу,
с их сласти не смеюсь, с их горечи не плачу
и с ними не игрок в их грустную игру.

Что значу я, звезда, в день моего рожденья,
колодец без воды и дуб без желудей?
Дано ль мне полюбить косматый мир людей,
как с детства я люблю животных и растенья?

И как мне быть, звезда, на каменной земле,
где телу земляка люба своя рубаха,
так просто обойтись без воздуха и Баха
и свету не найтись в бесколокольной мгле?

Как жить мне на земле, ни с чем земным не споря?
Да будут сны мои младенчески чисты
и не предам вовек Рождественской звезды,
откуда я упал на землю зла и горя.

1980

9 января 1980 года

И снова зажгутся, коль нам повезет,
на сосенке свечи,
и тихо опустится с тихих высот
рождественский вечер.

И рыжая киска приткнется у ног,
и закусь на блюде,
и снова сойдутся на наш огонек
хорошие люди.

Вот тут бы и вспомнить о вере былой,
о радостях старых,
о буйных тихонях, что этой порой
кемарят на нарах.

Но, тишь возмутив, окаянное дно
я в чаше увижу
и в ночь золотую набычусь хмельно
и друга обижу.

И стану в отчаянье, зюзя из зюзь,
стучать по стаканам
с надменной надеждой: авось откуплюсь
стихом покаянным.

Упершись локтём в ненадежность стола,
в обличье убогом,
провою его, забывая слова,
внушенные Богом.

О, мне бы хоть горстку с души соскрести,
в чем совесть повинна.
Прости мне, Марлена, и, Генчик, прости,
и, Шмеркина Инна.

Спокойно, друзья, отходите ко сну,
поверьте заздравью,
что завтра я с чистой страницы начну
свою биографью.

Но дайте мне, дайте мне веры в меня
хоть малую каплю…
Вот так я, хмельной, погоняю коня
и так я лукавлю.

А свечи святые давно сожжены
под серою сенью,
и в сердце волнуемом нет тишины,
и нет мне прощенья.

Не мне, о, не мне говорить вам про честь:
в родимых ламанчах
я самый бессовестный что ни на есть
трепач и обманщик.

Пока я вслепую болтаю и пью,
игруч и отыгрист,
в душе моей спорят за душу мою
Христос и Антихрист.

Признание

Генриху

Зима шуршит снежком по золотым аллейкам,
надежно хороня земную черноту,
и по тому снежку идет Шолом-Алейхем
с усмешечкой, в очках, с оскоминкой во рту.

В провидческой тоске, сорочьих сборищ мимо
в последний раз идет по родине своей, –
а мне на той земле до мук необъяснимо,
откуда я пришел, зачем живу на ней.

Смущаясь и таясь, как будто я обманщик,
у холода и тьмы о солнышке молю,
и все мне снится сон, что я еврейский мальчик,
и в этом русском сне я прожил жизнь мою.

Мосты мои висят, беспомощны и шатки, –
уйти бы от греха, забыться бы на миг!..
Отрушиваю снег с невыносимой шапки
и попадаю в круг друзей глухонемых.

В душе моей поют сиротские соборы,
и белый снег метет меж сосен и берез,
но те, кого люблю, на приговоры скоры
и грозный суд вершат не в шутку, а всерьез.

О, нам хотя б на грош смиренья и печали,
безгневной тишины, безревностной любви!
Мы смыслом изошли, мы духом обнищали,
и жизнь у нас на лжи, а храмы – на крови.

Мы рушим на века – и лишь на годы строим,
мы давимся в гробах, а Божий мир широк.
Игра не стоит свеч, и грустно быть героем,
ни Богу, ни себе не в радость и не впрок.

А я один из тех, кто ведает и мямлит
и напрягает слух пред мировым концом.
Пока я вижу сны, еще я добрый Гамлет,
но шпагу обнажу – и стану мертвецом.

Я на ветру продрог, я в оттепели вымок,
заплу́тавшись в лесу, почуявши дымок,
в кругу моих друзей, меж близких и любимых,
о, как я одинок! О, как я одинок!

За прожитую жизнь у всех прошу прощенья,
и улыбаюсь всем, и плачу обо всех –
но как боится стих небратского прочтенья,
как страшен для него ошибочный успех…

Уйдет вода из рек, и птиц не станет певчих,
и окаянной тьмой затмится белый свет.
Но попусту звенит дурацкий мой бубенчик
о нищете мирской, о суете сует.

Уйдет вода из рек, и льды вернутся снова,
и станет плотью тень, и оборвется нить.
О, как нас Бог зовет! А мы не слышим зова.
И в мире ничего нельзя переменить.

Когда за мной придут, мы снова будем квиты.
Ведь на земле никто ни в чем не виноват.
А все ж мы все на ней одной виной повиты,
и всем нам суждена одна дорога в ад.

1980

Генриху

У всех твоих друзей глаза на мокром месте,
во мне ж ликует дух, восторгом обуян:
в безрыцарственный век ты страж добра и чести –
там горю места нет, где дышит Алтунян.

Подмога бедняку, за слабого заступник,
весельем добрых дел питающий молву, –
в глаза твои взгляну и вещих снов звезду в них,
от счастия смеясь, увижу наяву.

Душе не верит плоть. Москва слезам не верит.
Какой ты деловой, как ты в заботах рьян.
Но горю места нет, где дух Господний веет.
Да, места горю нет, где дышит Алтунян.

Посеявшего свет да не заботит жатва.
О ветер Воркуты, в глаза мои не вей!
И все ж сегодня я грущу о том, что завтра
я буду без тебя в Армении твоей.

Как знать, твоя беда грядущим озарится ль?
Пред подвигом души все знания – пустяк.
В безрыцарственный век воистину ты рыцарь,
чья доблесть и любовь у мира на устах.

А терния, а крест, – ну что ж, коль вышла карма?
Хоть горек наш удел, блаженны наши сны.
Над илом темных лет светло и музыкально
струится и журчит теченье тишины.

В наплывшую струю свои печали сбрось ты,
почувствуй и услышь, как ты не одинок.
К нам сходят по ночам рождественские звезды,
и Вечность нам плетет лазоревый венок.

И пусть твой добрый смех от наших глаз упрятан,
от смеха твоего со света спал туман.
Нет лучшего добра, чем быть герою братом,
и горю места нет, где дышит Алтунян.

(1981)

9 января 1983 года
Когда мне стукнуло шестьдесят

Пришли, пришли пропойцы-кемари,
не отчурались, черти, недосыпа!
На грядках дней пропольщики мои,
какое вам небесное спасибо!

Кто как сумел у чарочки присел, –
пои вас Бог, друзья-жизнепродувцы!
Пока далек положенный предел,
лета летят, а ниточки прядутся.

Спасибо всем, кто в этот час со мной,
кого я смог, кого не смог собрать я!
Ох, как я полон жизнею земной!
В ней нет чужих, все – сестры лишь да братья.

Чем тоньше нить, тем тише и светлей
в душе моей, и вся она – любовь к вам.
Ишь, летом вишен падает с ветвей,
а места нет счетам и недомолвкам.

Спасибо, жизнь, за то, что прожита,
за этот свет, что вы зовете "старость"!
Смотрю в себя: где горечь, где вражда?
И следу нет. Одна любовь осталась.

Ишь, воробьишки прыгают у ног, –
на свете роль нисколько не мала их.
Моя ж душа – воробышек и Бог,
и дуб в лесу, и Будда в Гималаях.

Мне в жизни сей хватало на харчи,
а по лихве печалиться не стану.
Простите все, кого я огорчил,
с кем в ссоре был, кого обидел спьяну.

Простите все, кого я не узнал, –
не из гордыни или басурманства.
Моя ж родня наполовину с нар,
да я и сам оттолева сорвался.

Окажем честь зеленому вину,
его еще останется на случай.
Прости мой долг, прости мою вину,
мой лучший брат за проволкой колючей.

За тыщу верст – пустили бы – пешком
прибрел к тебе копытами босыми.
Прости меня, барашек с петушком,
чью кровь опять прольют в Эчмиадзине.

Простите все. Мне высь моя к лицу.
С нее теперь ни на вершок не сниду.
Какое счастье – к отчему крыльцу
нести в себе вину, а не обиду.

Спасибо всем, случайным, как и я.
Я вас люблю светло и покаянно.
Как хорошо вернуться в океан
искавшей смысла капле океана.

Я высший дар несу не расплескав,
хоть и кажусь иному дурачиной.
Мне и теперь любая боль близка,
но все небесней свет неомрачимый.

Когда душа совсем уйдет от вас,
любовью к вам полна и осиянна,
мой грешный прах оплачет Комитас
в стране камней у синего Севана.

Псалом Армении

Ну что тебе Грузия? Хмель да кураж,
приманка для бардов опальных
да весь в кожуре апельсиновой пляж
с луной в обезьяновых пальмах.

Я мог бы, пожалуй, довериться здесь
плетучим абхазским повозкам,
но жирность природы, но жителей спесь…
А ну их к монахам афонским!..

А сбоку Армения – Божья любовь,
в горах сораспятая с Богом,
где боль Его плещет в травинке любой,
где малое помнит о многом.

Судьбой моей правит не тост тамады –
обитель трудов неустанных
контрастом тем пальмам, – а рос там один
колючий пустынный кустарник.

И камень валялся, и пламень сиял, –
и Ноем в кизиловом зное,
ни разу не видев, я сразу узнал
обещанное и родное.

О, где бы я ни был, душа моя там,
в краю, потаенном и грозном,
где, брат непригретый, бродил Мандельштам
и душу вынашивал Гроссман.

Там плоть и материя щедро царят,
там женственность не деревянна,
там беловенечный плывет Арарат
близ алчущих глаз Еревана.

Там можно обжечься о розовый туф
и, как по делам ни спеши мы,
на место ожога минуту подув,
часами смотреть на вершины.

Там брата Севана светла синева,
где вера свой парус расправит, –
а что за слова! Не Саят ли Нова
влюбленность и праведность славит?

Там в гору, всё в гору мой путь не тяжел, –
причастием к вечности полнясь,
не брезгуя бытом, на пиршестве сел
библейская пишется повесть.

Там жизнь мировая согласна с мирской,
и дальнее плачет о близком,
и радости праздник пронизан тоской
и жертвенной кровью обрызган.

Там я, удостоенный вести благой,
там я, просветленный и тихий,
узнал, что такое добро и покой
у желтых костров облепихи…

Не быть мне от времени навеселе,
и родина мне не защита –
я верен по гроб камнегрудой земле
орешника и геноцида.

И сладостен сердцу отказ от правот,
и дух, что горел и метался,
в любви и раскаянье к небу плывет
с певучей мольбой Комитаса…

Что жизнь наша, брат? Туесок для сует –
и не было б доли унылей,
но вышней трагедии правда и свет
ее, как ребенка, омыли.

1982

Второй псалом Армении

Армения, – руша камения с гор
знамением скорбных начал, –
прости мне, что я о тебе до сих пор
еще ничего не сказал.

Армения, горе твое от ума,
ты – боли еврейской двойник, –
я сдуну с тебя облака и туман,
я пил из фонтанов твоих.

Ты храмы рубила в горах без дорог
и, радуясь вышним дарам,
соседям лихим не в укор, а в урок
воздвигла Матенадаран.

Я был на Севане, я видел Гарни,
я ставил в Гегарде свечу, –
Армения, Бог твою душу храни,
я быть твоим сыном хочу.

Я в жизни и в муке твой путь повторю, –
и так ли вина уж тяжка, –
что я не привел к твоему алтарю
ни агнушка, ни петушка?

Мужайся, мой разум, и, дух, уносись
туда, где, в сиянье таим,
как будто из света отлитый Масис
царит перед взором моим!

Но как я скажу про возлюбленный ад,
начала свяжу и концы?
Раскроется ль в каменном звоне цикад
молитвенник Нарекаци?

До речи ли тут, о веков череда?
Ты кровью небес не дразни,
но дай мне заплакать, чтоб мир зарыдал
о мраке турецкой резни.

Меж воронов черных я счастлив, что бел,
что мучусь юдолью земной,
что лучшее слово мое о тебе
еще остается за мной.

1982

Третий псалом Армении

У самого неба, в краю, чей окраинный свет
любовь мою к миру священно венчает и множит,
есть памятник горю – и странный его силуэт
раздумье сулит и нигде повториться не может.

Подъем к нему долог, как приготовленье души,
им шествуют тени, что были безвинно убиты,
в их тихой молитве умолкли ума мятежи
и чувством вины уничтожено чувство обиды.

Не в праздничном блеске и не в суете площадной
является взорам, забывшим про казни да войны,
тот памятник людям, убитым за то лишь одно,
что были армяне, – и этого было довольно.

Из братских молчаний и в скорби склоненных камней,
из огнища веры и реквиема Комитаса
он сложен народом, в ком сердце рассудка умней,
чьи тонкие свечи в обугленном храме дымятся.

Есть памятник горю в излюбленной Богом стране,
где зреют гранаты и кроткие овцы пасутся, –
он дорог народу и тем он дороже втройне,
что многих святынь не дано ни узреть, ни коснуться.

Во славу гордыне я сроду стихов не писал,
для вещего слова мучений своих маловато, –
но сердце-то знает о том, как горька небесам
земная разлука Армении и Арарата.

О век мой подсудный, в лицо мое кровью плесни!
Зернистая тяжесть согнулась под злом стародавним,
и плачет над жертвами той беззабвенной резни
поющее пламя, колеблемое состраданьем.

Какая судьба, что не здесь я родился! А то б
и мне в этот час, ослепленному вестью печальной,
как древнему Ною, почудился новый потоп
и белые чайки над высью ковчегопричальной.

1983

Четвертый псалом

Я всем гонимым брат,
в душе моей нирвана,
когда на Арарат
смотрю из Еревана,

когда из глубока
верблюжьим караваном
святые облака
плывут над Ереваном,

и, бренное тесня
трагедией исхода,
мой мозг сечет резня
пятнадцатого года,

а добрый ишачок,
такой родноволосый,
прильнув ко мне, со щек
облизывает слезы…

О рвение любви,
я вечный твой ребенок, –
Армения, плыви
в глазах моих влюбленных!

Устав от маеты,
в куточек закопайся, –
отверженная ты
сиротка Закавказья.

Но хоть судьба бродяг
не перестала влечь нас,
нигде на свете так
не чувствуется Вечность.

Рождая в мире тишь,
неслыханную сердцем,
ты воздухом летишь
к своим единоверцам.

Как будто бы с луны,
очам даруя чары,
где в мире не славны
армянские хачкары?..

Я врат не отопру
ни умыслу, ни силе:
твои меня добру
ущелия учили.

Листая твой словарь
взволнованно и рьяно,
я в жизни не сорвал
плода в садах Сарьяна.

Блаженному служа
и в каменное канув,
живительно свежа
вода твоих фонтанов.

О, я б не объяснил,
прибегнув к многословью,
как хочется весь мир
обнять твоей любовью!..

Когда ж друзей семья
зовет приезжих в гости,
нет более, чем я,
свободного от злости.

Назад Дальше