Франц поспешно встал и быстро зашагал в город; он был уже у самых ворот и видел входящих и выходящих из них людей, как вдруг хватился чужого альбома и вспомнил, что оставил его под деревом; он сильно испугался и еще быстрее зашагал обратно. Дерево было так далеко, что отсюда его не было видно, и Франц побежал изо всех сил. Наконец он увидал его вдалеке, и тут же заметил двух путников, направлявшихся, видимо, к тому же дереву. Страх Франца, как бы они не поспели раньше его, прямо-таки не поддается описанию, он был уверен, что, найди они альбом, они никогда не отдадут его ему. Наконец, он достиг цели: альбом по-прежнему лежал в траве, Франц поспешно поднял его и бросился на траву под деревом, не отрывая от альбома глаз и осыпая его поцелуями; путники же прошли мимо, не оглянувшись на него. Сердце у Франца бешено колотилось, он обливался потом и был так счастлив, как будто только сейчас впервые нашел альбом; с глубоким волнением осознавал он, что чуть его не лишился. Путники уже почти скрылись из виду, а он решил отдохнуть под этим деревом, ставшим ему столь дорогим, и переждать полуденный зной .
Незаметно для себя он заснул, убаюканный тишиной, ласковым шелестом листвы и отдаленным журчаньем ручья. Эти звуки тихо проникали в его дремоту, и ему снилось, что он идет по лугу, где растут чужеземные цветы, каких он никогда не видел. Среди них и те полевые цветы, что лежали у него в альбоме, но они снова расцвели и затмевают все другие свежестью, яркостью красок. Несмотря на всю их красоту Франц огорчился и хотел было снова сорвать их, но тут он заметил, что в беседке на краю поляны сидит его учитель Альберт Дюрер, смотрит на него и словно бы манит его к себе. Он быстро подошел и тут ясно увидел, что Альбрехт прилежно трудится над картиной, - то был портрет его незнакомки, и столь велико было сходство, что казалось - сейчас она заговорит. Франц не знал, что сказать своему учителю, он не мог оторвать глаз от портрета, и ему почудилось, что незнакомка на портрете чуть заметно улыбнулась, видя его смущение и пристальный взгляд. Он еще продолжал размышлять над этим, как вдруг очутился в темном дремучем лесу, а все остальное исчезло; ласковые голоса звали его по имени, но он никак не мог выбраться из кустарника; все зеленее и гуще становился лес, между тем голос Себастьяна и голос его незнакомки слышались все отчетливее, они звали его испуганно, словно он находился в опасности. Ему сделалось страшно, густые заросли навевали ужас, он боялся идти дальше, тосковал по свету и простору. Тут взошла луна. И, словно бы пробужденные ее сияньем, из серебристых крон полились сладкие звуки; тут исчез весь страх, лес вспыхнул мягким сияньем, проснулись соловьи, пролетели мимо Франца, чуть не касаясь его, затем сладкогласно запели в такт музыке лунного мерцания. Сердце Франца распахнулось, и тут в келье, высеченной в скале, он увидел пустынника, благоговейно воздевшего очи горе и сложившего руки. Франц подошел ближе.
- Разве ты не слышишь ласкового орга́на природы? - спросил отшельник. - Молись, как я.
Франц был захвачен этим чудесным зрелищем, но тут он увидел перед собой доску и палитру и незаметно нарисовал молящегося пустынножителя и лес в лунном сиянии, ему удалось даже, хоть он и сам не сумел бы объяснять, как это получилось, изобразить на картине пение соловья. Никогда еще не было ему так радостно, и он решил, едва картина будет закончена, немедля возвратиться с ней к Дюреру, дабы показать ее ему и услышать его суждение. Но в то же мгновение желание писать оставило его, краски угасали под его рукой, он дрожал от холода и жаждал покинуть этот лес.
Франц проснулся с неприятным ощущением; то был один из последних теплых дней осени, солнце садилось в багровые тучи за городом, и холодный осенний ветер гулял по поляне . Франц снова пошел в город, его сон неотступно преследовал его, он видел перед собой прекрасный лес в лунном сиянии, отшельника, и у него в ушах все еще звучали голоса друзей. В городских воротах была давка, ибо все в этот час спешили вернуться в его стены с полей или из окрестных деревень. Франц наблюдал пестрое разнообразие лиц, слышал обрывки разговоров, имена людей, о которых вкратце что-то узнавал из беседы. И вот, наконец, он в городе: удивительно ему показалось снова быть в большом городе, совсем чужом, среди толпы незнакомых ему людей, бесцельно бродил он по улицам; луна стояла в светлом небе, освещая площади и шпили церквей; наконец, Франц завернул на постоялый двор.
Утомленный, он скоро лег в постель, но долго не мог заснуть. Полная луна глядела прямо к нему в окно, он в тоске смотрел на нее, отыскивая на сияющем диске и в пятнах на нем леса и горы ; то виделись ему там величественные замки, то море, бороздимое кораблями; ах там! там, кричал его внутренний голос, там родина всех наших желаний, там живет любовь, там обитает счастье, оттуда оно сияет нам и грустно смотрит на нас, сострадая тем, кто покамест еще здесь, а не там.
Он закрыл глаза, и его незнакомка явилась ему во всей своей прелести, она манила его, и перед ним открылась прекрасная тенистая липовая аллея, липы цвели, распространяя сладчайший аромат. Незнакомка вошла в аллею, он робко последовал за ней, вернул ей ее цветы и рассказал, кто он такой. Тогда она обвила его своими нежными руками, и луна во всем блеске приблизилась и светло осияла лица обоих, и они признались друг другу в любви и были несказанно счастливы… Сон продолжался, воспоминания раннего детства возвратились к Францу, все прекрасные ощущения, испытанные когда-то, проходили перед ним чередой, посылая ему свой привет. Часто подобным образом во время сна мы отдыхаем в мире, более прекрасном, нежели наш; отвернувшись от подмостков этого мира, душа поспешает к тем другим, неведомым, магическим подмосткам, где играют ласковые огни и не смеет выступить страдание; и тогда дух расправляет свои исполинские крыла и наслаждается небесной свободой, беспредельностью, в которой ничто не сковывает его и не мучит. Проснувшись, мы зачастую спешим с презрением отмахнуться от этого более прекрасного мира, ибо не можем вплести наши сны в наш повседневный обиход: ведь они начались не с того места, где мы вчера вечером оставили свои мирские хлопоты, а шли собственными своими путями.
Наутро Франц, лицо которого горело, расспросил, где жилище знаменитого Луки Лейденского. Ему указали улицу и дом, и он с бешено колотящимся сердцем отправился туда. Его впустили в большой почтенный дом, и служанка сказала, что хозяин уже работает у себя в мастерской. Франц попросил проводить его туда. Дверь отворилась, и Франц увидел невысокого, добродушного на вид, совсем молодого еще человека, который сидел перед картиной и прилежно писал; вокруг него висело и стояло много разнообразных картин, ящики с красками, рисунки, анатомические этюды, и все это в идеальном порядке. Художник встал и двинулся навстречу Францу, ученик оказался лицом к лицу с знаменитым мастером и в первом смущении был не в состоянии вымолвить ни слова. Наконец, он овладел собой и назвал себя и своего учителя. Лука сердечно приветствовал его, они сели, и Франц коротко рассказал о своем путешествии и о некоторых примечательных картинах, которые попались ему на пути. Рассказывая, он внимательно разглядывал картину, над которой теперь работал Лука; это было изображение святого семейства, и Франц увидел в нем много общего с некоторыми работами Дюрера: та же тщательность, та же точность прорисовки, хотя у Луки и не было, как показалось Францу, той строгости рисунка, что отличала Дюрера, контуры были обрисованы не так дерзко и уверенно; зато в позах фигур, да и в колорите у Луки была некая мягкая прелесть, которой не хватало Дюреру. Франц подумал, что оба этих великих художника, должно быть, очень близки по духу: их роднит наивная простота композиции, пренебрежение ненужными второстепенными предметами, трогательная истинно немецкая манера изображать лица и страсти, стремление к правде.
У Луки были живые глаза, он оказался веселым, занимательным собеседником, выразительная игра лица сопровождала и поясняла каждое его слово. Франц не сводил с него взгляда, очень уж не походил этот маленький, быстрый и ловкий, чуть ли не болезненно щуплый человечек, говоривший с ним так непринужденно и весело, на того большого, статного, сурового мужа, какого ожидал он увидеть.
- Узнать вас - для меня великая радость, - воскликнул Лука с присущей ему живостию, - но больше всего на свете хотел бы я повидать вашего учителя, для меня было бы неоценимым счастьем, ежели бы он однажды, подобно вам, вошел ко мне в мастерскую; в целом свете нет человека, который бы столь возбуждал мое любопытство, ибо я считаю его величайшим художником всех времен. Он, верно, весьма прилежен?
- Он работает, можно сказать, беспрестанно, - отвечал Франц, - и труд свой почитает за величайшее удовольствие. Его рвение заходит столь далеко, что подчас наносит ущерб его здоровью.
- Охотно верю, - ответил Лука, - его гравюры свидетельствуют о прямо-таки непостижимой тщательности, а между тем он создал их так много! Никто не может сравниться с ним в чистоте отделки, и притом она не идет во вред правдивости и выразительности его произведений, так что эта тщательность у него не служит случайным украшением, она, напротив того, есть само существо и предмет картины. И совершенно непостижимо для меня разнообразие жанров, в каких он работает: тут и совсем маленькие, тонко прорисованные картины, а портреты в натуральную величину, и еще гравюры на дереве и на меди, и тщательно отделанные рельефы, столь превосходно вырезанные из дерева, - столь легки они, столь изящны, что, несмотря на все их совершенство, забываешь о тяжком труде, какого они стоили, и совсем не думаешь о долгих часах усердной работы, которые посвятил их художник. Воистину, Альбрехт - наиудивительнейший человек, и я почитаю баловнями судьбы его учеников, которым дано было под его присмотром сделать первые шаги на поприще искусства.
Франц никогда не мог без волнения слышать речи о своем учителе; эта же хвала, эти восторженные слова, высказанные другим великим художником, с силой всколыхнули его сердце. Он пожал Луке руку и со слезами произнес:
- Верьте мне, мастер, я почитаю себя счастливым с той минуты, как переступил порог Дюрерова дома.
- Удивительная вещь это рвение художника, - продолжал Лука. - Вот так же и меня денно и нощно тянет к работе, так что порой мне жаль каждого часа - да что часа, каждой минуты, которую не провожу я здесь, в мастерской. Таков я от юных лет, и всякие там игры, рассказы и прочее времяпрепровождение никогда не доставляли мне радости. Мысли о новой картине порой так занимают меня, что не дают спать по ночам. И нет для меня большей радости, как наконец завершить картину, над которой долго работал, увидеть воочию то, что прежде лишь представлялось мне в мыслях, а также и замечать, как с каждой новой картиной рука обретает все большую смелость и умение, и то, что раньше давалось ценой упорного труда и борьбы, словно бы начинает получаться само собой. О милый Штернбальд, порой я часами могу говорить о том, как я стал художником, и о своих надеждах с каждым днем продвигаться вперед.
- Счастливый вы человек, - отвечал Франц. - Блажен художник, знающий себе цену, со спокойной уверенностью приступающий к работе и уже привыкший к тому, что ему повинуются стихии. Ах, милый мой мастер, не могу передать вам, а вы, верно, не сможете себе представить, как влечет меня к себе наше благородное искусство, как непрестанно подстегивает оно мой дух, как все на свете, будь то предметы самые неожиданные и странные, говорит мне об одной лишь живописи; но чем выше вздымаются волны моего восторга, тем больше иссякает мужество, стоит мне решиться воплотить мой замысел. Не подумайте, что я боюсь труда и не хочу упражняться и начинать заново, не думайте, что я горделиво желаю с первой же попытки создать нечто великолепное и безупречное, нет, во мне говорит некий страх, некая робость; пожалуй, я назвал бы это преклонением и перед искусством и перед предметом, за изображение которого я берусь.
- Вы позволите мне, - спросил Лука, - беседуя с вами, продолжать работу над картиной?
И он действительно придвинул поближе мольберт и стал смешивать на палитре краски, которые хотел нанести.
- Если только я не мешаю вам своей болтовней, - сказал Франц, - ведь эта ваша работа требует большого искусства.
- Нисколько не мешаете, - ответил Лука, - сделайте одолжение, продолжайте.
- Итак, - продолжал Франц, - когда я представлю себе какое-либо из чудес нашего Спасителя во всей его славе, когда с благоговением увижу мысленным взором апостолов, его окружавших, вспомню божественную кротость его речей и поучений; когда воображу себе одного из тех святых мужей, которые стояли у истоков христианской церкви и так стойко отвергали земную жизнь и ее радости и отдавали все, что столь желанно для остальных смертных, ради того, чтобы утвердиться в вере своего сердца, в исповедании великой правды и передать эту правду другим; когда, стало быть, я вижу перед собой эти возвышенные фигуры в их небесной славе и притом еще понимаю, что существуют немного избранных, кому открывается вся полнота чувства, кому те герои и сын божий являются в более характерных для них образах и красках, нежели остальным, и этим избранным дано творениями своих рук передать свои откровения людям более слабым; когда вспоминаю свои восторги перед прекрасными картинами - видите ли, тогда меня оставляет всякое мужество, я не смею причислить себя к тем избранным и, вместо того чтобы усердно работать, предаюсь пустому и праздному изумлению.
- Вы славный человек, - сказал мастер Лука, не поднимая глаз от картины. - Со временем придет и мужество.
- Мой учитель тоже бранил меня за это, - продолжал Франц, - но я не в силах себя побороть, таков я от малых лет. Пока я жил в Нюрнберге, рядом с дражайшим Альбертом и с моим другом Себастьяном, окруженный знакомыми предметами, я еще мог как-то поддерживать свой дух. Привычка помогала мне водить кистью; я чувствовал, как мало-помалу продвигаюсь вперед, ибо день за днем приходил в ту же мастерскую, от одних и тех же людей слышал слова ободрения, шел проторенной дорогой, не оглядываясь по сторонам. Правда, всякая новая услышанная мною история, всякое новое знакомство с умным человеком несколько сбивали меня с толку, но я быстро возвращался в обычную колею. Однако все изменилось с тех пор, как я покинул Нюрнберг. С каждым шагом во мне рождаются новые образы; любое дерево, ландшафт, любой встречный, восход и закат, церкви, куда я захожу, псалмы, которые я слышу, - все это кипит, мучительно и прекрасно, у меня в груди, мне хочется писать то пейзажи, то сцены из священной истории, то отдельные фигуры, краски кажутся мне бледными, впечатлений не хватает, я воспринимаю благородство в творениях других мастеров, собственный же мой дух в таком смятении, что я не осмеливаюсь приняться за работу.
Лука перестал рисовать, внимательно поглядел на Франца, возбужденного собственными речами, и, наконец, промолвил:
- Дорогой друг, мне сдается, вы сбились с пути. Я могу в общем представить себе состояние вашего духа, но сам никогда не переживал подобного. От ранней юности я ощущал в себе неодолимое влечение к искусству, мечтал быть художником; но с самого начала я мысленным взором ясно видел перед собою то, чему хотел подражать, и не знал колебаний и сомнений в том, как получится картина. А во время работы в голове у меня уже четко складывался следующий замысел, который я и воплощал потом столь же быстро и бестрепетно, как и предыдущий; и так создавались мои произведения, многочисленные, хотя сам я еще не стар. Мне сдается, что ваша робость, ваше чересчур трепетное преклонение перед предметом есть нечто чуждое искусству; кто хочет быть живописцем, должен писать, должен начинать и заканчивать работу, а ваши восторги вы ведь не можете перенести на доску. Судя по тому, что вы мне сказали, у вас, должно быть, есть склонность к поэзии, но ведь и поэту для работы необходимо душевное спокойствие . Позвольте добавить еще кое-что. Меня всегда удивляли художники, совершавшие паломничество в Италию как в обетованную землю искусства, но после того, что вы рассказали мне о себе, вам я удивляюсь еще того больше. Зачем вам губить время? Вы так возбудимы, любой увиденный вами предмет будет отвлекать вас, большее многообразие еще более подавит ваши силы, вы будете следовать разным направлениям, и ни одно не удовлетворит вас. Не то чтобы я не любил и не ценил великих итальянских художников, но как ни говори, а искусство у каждой страны свое, и это благо. Один мастер идет вслед другому и улучшает то, что еще не давалось его предшественнику; что трудно первому, становится легко второму и третьему, и так, наконец, отечественное искусство достигает высшего совершенства. Да, мы не итальянцы, а итальянец никогда не будет чувствовать по-немецки . Так что мой вам совет: оставайтесь на родине и откажитесь от путешествия в Италию, ибо что вам Италия? Ведь все равно вы будете смотреть на итальянские картины глазами немца, равно как ни один итальянец никогда не оценит силу и совершенство вашего Альберта Дюрера; их природа противоречит друг другу и не может слиться в едином средоточии. В Италии каждая новая картина, каждая новая манера будет для вас новым соблазном, в их постоянной смене вы, быть может, станете работать, но перестанете упражняться, вы не превратитесь в итальянца, но не сумеете остаться и немцем, вы будете разрываться между тем и другим, и в конце концов робость и нерешительность овладеют вами с еще большей силой, чем теперь. Должно быть, вы находите мое суждение суровым, но вы мне не безразличны, и потому я желаю вам добра. Поверьте, всякий художник достигнет того, на что он способен, спокойно полагаясь на собственный дух и будучи притом неутомимо прилежен. Взгляните на вашего Альберта Дюрера: разве не стал он самим собою помимо всякой Италии, ибо короткое пребывание в Венеции{19} нечего брать в расчет, и уж не хотите ли вы достичь большего, нежели он? Так же и наши лучшие нидерландские мастера не видели Италии, их выпестовали родная природа и искусство; а несколько посредственных художников там побывали и попытались усвоить чуждую манеру, которая им не удается, которая им не к лицу, кажется вымученной и не производит впечатления в наших краях. Милый мой Штернбальд , несомненно, античность - это не наше дело, мы уже вовсе и не понимаем ее, наш предмет - это родная северная природа; чем больше мы к ней приблизимся, чем правдивее и привлекательнее изобразим, - тем выше мы как художники. И цель, к которой мы стремимся, наверняка не уступает в величии поэтической задаче, которую ставили перед собой итальянские художники.