В военной среде не без влияния немецкого Kamarad (Kriegs-kamarad, Regimentskamarad, Schulkamarad) товарищ приобрёл значение товарищ по оружию, по полку, по сражению, однополчанин, одноокопник. Слово известно Пушкину (Хлопуша умножил шайку Пугачёва "… товарищами своего разбоя". "Навязался в товарищи неведомо кто, неведомо откуда"), но, обращаясь к друзьям-декабристам, он придал ему возвышенно-поэтическое звучание: "Товарищ, верь, взойдёт она, звезда пленительного счастья".
Как обращение слово товарищ также обязано немецкому влиянию, на этот раз слову Genosse. Популярное со времён Ганзы в ремесленных цехах и разных ферайнах, оно полюбилось социал-демократическим кругам для обращения однопартийцев между собой (Parteigenosse). Перенесённое на товарищ, оно предполагало, как у немцев, обращение на "ты" вплоть до эпохи И. Сталина, когда стало всеобщим, вытеснив гражданин, гражданка, граждане, навязывавшихся после революции, но оставшихся только в официальных документах, в судах. Заодно и партийцы между собой перешли на "вы".
Всё это происходило не без горячих игр социума и языка. Язык упрямо сопротивлялся такой необузданной многозначности да ещё и с иноязычным влиянием, но общество было ещё упрямее. Несогласие породило уродов вроде товарищ сказала, зато уберегло от позора женскую форму товарка. Сохраняя историческое значение "подружка, пособница", сегодня это слово в московском просторечии означает вещевой развал, даже торговый центр. Трудно сегодня счесть товарищ устарелым, забытым словом (воинский устав сохраняет его официально), но вряд ли кто теперь скажет, что оно "дороже нам всех прекрасных слов".
Система всех обращений по-прежнему колеблется. В целом же мода переменить, передумать, перестроить, переименовать, перекраситься и даже переприсягнуть ещё не кончилась. Мало что изменило переименование городов и улиц (Екатеринбург Свердловской области, кафе "Максим Горький" на Тверской) или милиции в полицию. Кое-что и устояло: давление крови и атмосферное давление язык, вопреки всем попыткам, требует измерять в миллиметрах ртутного столба, а не гектопаскалях.
* * *
Уместно вспомнить интересное предложение академика Б.А. Серебренникова различать отвечающий коммуникативным потребностям общества абсолютный прогресс языка как "вещи для других" (приспособление к желаниям носителей языка, наилучшее обслуживание их нужд) и касающийся его самого как "вещи в себе" относительный прогресс (совершенствование самой языковой системы, достижение ею равновесия, богатства и логичности). Разумеется, оба типа прогресса зависят друг от друга, перекрещиваются внутри союза социума и языка.
Профессор Р.А. Будагов в сходных раздумьях излагал языковый прогресс в принципиальной увязке с лексикой, грамматикой, языком науки и научно-технического развития (НТР), стилистикой, экспрессивными возможностями выражения. По его мнению, язык во всех своих ипостасях "стремится к выполнению коммуникативных целей". Но это стремление не сводится ни к экономии усилий, ни к тому или иному типу паратаксиса – ни к флексии и другим видам синтетизма, ни к роли логики "широкого контекста", как при развитии аналитизма. Позиция профессора Р.А. Будагова с успехом использовалась практически. Например, она отражена в коллективном энциклопедическом словаре-справочнике "Культура русской речи" (М., 2003).
* * *
Силы социальные и системно-языковые постоянно взаимодействуют. Казалось бы, их нормализационные игры одинаково направлены на создание оптимально и литературно образованного языка. Однако нечего было бы вообще играть, если бы не было разного понимания цели, не было бы разных тактик и приёмов достижения очевидно разных интересов.
Приспособление языка к интересам людей означает обычно какое-то изменение в нём самом, чаще незаметное, а если замечаемое, то обычно как порча. Язык как сложившаяся сущность не может не противиться сдвигам в своём составе и складе, если они вызваны внешним влиянием, а не его внутренними законами, саморазвитием. Соотношение побед и поражений в играх внутри союза социума и языка как раз и обеспечивает общую устойчивость развития, преодолевает различия между абсолютным и относительным прогрессом. Так, в частности, большое число ничейных результатов говорит о совпадении интересов партнёров в развитии словаря, их малое число – об отсутствии согласия в изменении грамматики (здесь даже в чемпионатах длительное время постоянно выигрывает язык); оставаясь при своих интересах, они легко и увлечённо сражаются в стилистике, в текстологии.
Язык способен служить надёжным орудием общения, взаимопонимания и согласия людей, оформляя, формируя и обогащая их мысли и чувства, память и совесть, этику и эстетику, искусство и науку, экономику и политику, всю их жизнь в целом, пока люди не злоупотребляют своим положением всадника. Пока они уступают, когда язык упорствует, защищая свои сложившиеся состав и устройство, пока они сознательно и своевольно не вмешиваются в его динамику, приспособляя, реформируя, нормализуя под себя.
Люди и без того сами служат инструментом движения языка, не думая о нём, говоря и слушая, читая и записывая, просто употребляя его в общении. Они непроизвольно тормозят или ускоряют осуществляющееся через них независимо от осознанной их воли естественное, бесконечное его саморазвитие. Таков, если угодно, некий имманентный закон развития языков, который ради создания общего правильного, литературно образованного языка как-то сознательно упорядочивается на игорном поле нормализаторского взаимодействия системных сил и человеческого фактора.
3.2. Интересы социума
Свойственные социуму противоречия и внутренние разногласия мешают ему заниматься нормализацией языка целенаправленно и определённо. Социум, если угодно, порой сам не знает, чего конкретно хочет. Люди отягчены заботами, им недосуг всерьёз заняться ещё и тем, для чего существуют специалисты – филологи и педагоги, а до них – образцовые писатели и поэты. Хватает сил освоить лишь преподаваемый в школе литературно образованный язык для общения по делам и потребностям.
Мы замечаем воздух, когда нам нечем дышать. Так и язык мы осознаём лишь при возникновении затруднений, по неуверенному знанию, забывчивости или натолкнувшись на действительный или кажущийся его недостаток. Вопрос "Ну, как это по-русски?" возникает, когда не находится подходящее слово (они лопухнулись – вроде нехорошо, а ошиблись, неверно поступили, не смогли – невыразительно), когда появляется двусмыслица (прекрасный портрет Неменского – это тот, где художника нарисовала его супруга, или тот, где он сам изобразил своего сына).
Люди обычно не требуют доказательств, удовлетворяются мнением авторитета, походя справляются у знакомых, обращаются к справочникам, словарям, учебникам, Интернету. Языковыми неясностями хитроумно завлекает реклама: прохожий, поражённый аршинными буквами хвастливого сообщения у станции метро "Парк культуры" в Москве: "Мы работаем на Льва Толстого", – с трудом разбирает мелкую строчку, которой зазывает к себе Yandex, чей офис находится поблизости, на улице Льва Толстого.
Своё мнение, когда оно всё же складывается, люди чаще оставляют при себе. И только те, кому нечего делать, изливают в заявлениях, обычно сердитых: почему это разбить значит создать (разбили новый сквер) и уничтожить (разбили вазу), зачем браком называть скверную, испорченную продукцию и супружество – самое святое, что есть на свете? За что только лингвистам жалованье платят! Как объяснить, что лингвисты лишь изучают и регулируют данное свыше и сокровенно развиваемое народом?
Втуне остаются предлагаемые социумом решения, по большей части прихотливые и своевольные, без особых обоснований, без взвешенной оглядки на историю и будущее. Редко кто хотел бы изменить грамматику или произношение, но многие часто и с малообъяснимым жаром отстаивают те или иные ударения: только зна́мение, а не "беспардонно безграмотное" знаме́ние. Сторонники узаконения написания "ё" твёрдо стоят за белёсый (он же не белый), манёвры (ну и пусть маневрировать), неохотно допуская обы́денный, совреме́нный с оговоркой, что устаревшие обыдённый, совремённый звучат всё-таки лучше.
Грешат субъективно-личностным неприятием и лингвисты. Многим, в том числе и автору, вопреки одобренной словарями практике, претит употребление глагола представлять / представить в значении "думать, воображать, считать, знать, верить; быть, являться" без сопроводителей себе, собою, из себя. Ведь тогда слово представлять неотделимо от его значения "изображать, играть на театре": "Не представляю, что такой человек – предатель"; "Он представил, как живут богачи в апартаментах"; "Ничего подобного не представляла: он же просто дурак"; "Она не представляла, как надо говорить в таком обществе"; "Он не представляет ничего интересного"; "Трудно представить, какие были бы последствия, если бомба сработала бы раньше".
По легенде, Д.Н. Ушаков любил сказать, что у него к некоторым употреблениям "индивидуальная идиосинкразия, как к советской колбасе". Живущий за рубежом филолог М. Эпштейн, недовольный тем, что любовь (в отличие от украинских любити и миловати) приложима и к отчизне, и к женщине, хочет ввести в русский словарь новое слово любля. Удивительно охотно это тиражировали наши газеты, радуясь, видимо, тому, что Запад нам поможет и в плотской любви!
Субъективные оценки, противореча друг другу, да и последовательные культурно-психологические настроения общества ориентируются то на обновляющее новаторство, то, напротив, на консервирующий пуризм. Ни безоглядный поиск новшеств, ни безрассудная верность традиции не содействует объединяющей роли языка, а с нею и территориально-государственной целостности, духовности, стабильности экономики, науки, культуры. Утрата золотой середины мешает и нормализации языка в его собственных интересах, направленных на хранение его в системном и составном единстве. Нормальность жизни и языка требует согласия и спокойствия; неустроенность, разногласие идеалов, притязаний большинства и меньшинств ей противопоказаны.
Пуристы, ревнители прошлого остроумно высмеяны в басне Дж. Родари: "Я протестую, – вещал старый Словарь, – космонавты не существуют. Если бы они существовали, то слово "космонавт" нашло бы своё место на моих страницах". Неприемлема и другая крайность, которая потребовала бы исключить из словаря слова, обозначающие переставшее существовать: челобитная, помещик, крепостной или керосинка, примус. В своё время нашумевшая статья А. Вознесенского "Физики в почёте, лирики в загоне" обратила внимание публики и на иную важную проблему – на языковые настроения отдельных слоёв населения, связанные с профессией, социальным положением, возрастом, полом.
Индивидуальные и групповые мнения имеют успех, когда отражают общественные настроения времени. Говорили, например: он уклонился от истины, но ни в коем случае он ошибся, обманул; облегчил свой нос, но не высморкался. Над этой модой потешался И.А. Крылов: "Отправился в страну, где царствует Плутон. Сказать простее – умер он".
После разгульных 20-х годов ХХ столетия воцарился советский язык, пусть и не возвышенный, но отжатый, нейтрально-безличный. Затяжная эпидемия, по определению К.И. Чуковского, канцелярита посягала и на разговорную разновидность языка. Снижение стиля, уход от возвышенного героизма, важной серьёзности всегда связываются со смягчением порядка и дисциплины, с демократией.
В нынешнее время вместо приказного тона мужским голосом: "Поезд дальше не пойдёт. Просьба освободить вагоны", – в Москве говорят проникновенно женским: "Конечная. Поезд дальше не идёт, просьба освободить вагоны". Устрашающую надпись "Выхода нет" заменили доброй: "Выход слева". Вместо запретов: "Посторонним вход запрещён"; "Курение строго воспрещается"; "Карается… Штрафуется…" – мягко предупреждают: "Служебный вход"; "Здесь не курят, курить можно в специально отведённом месте". Слова пожалуйста и спасибо становятся, как в детской сказке и в американском быту, самым частыми в житейских делах, официально-государственных бумагах, научных, образовательных, хозяйственных сферах.
Сегодня вся элитарная, "лучшая часть" общества – писатели, общественные деятели, учёные – склоняется к человечности, откровенной, бесхитростной прямоте общения. Насаждается вежливость, может быть и показная, сниженный разговорный стиль. Общий настрой сказывается на социальной и даже на собственно языковой нормализации намного сильнее случайных групповых, тем более индивидуальных, предпочтений и неприятий самых авторитетных лиц. Он иллюстрируется ярче всего словарём, но сказывается, например, в грамматике, в словообразовании (картинка 7.2).
* * *
В нормализации социум по-настоящему силён и победоносен на крутых поворотах истории, когда не до личностных и групповых разногласий. Не мелочные индивидуальные ссоры, а крушение Российской империи, Гражданская и Отечественная войны, образование СССР, его роспуск, построение нынешней федерации, революции, коллективизация и индустриализация меняли государственное устройство, экономику, идеалы, характер и образ жизни, настроения и вкусы населения, не в последнюю очередь – принципы коммуникации и самый язык.
Реальность утраты родства, территориально-совместного проживания, духовного склада, истории, культуры, родного (и общего) языка в многонациональной стране пробуждает в государственном организме чувство монолитной самоидентификации (все и всё – на победу над врагом!) и победоносность действий.
В послереволюционные "гремящие двадцатые" вся страна стремилась к новому, но уже тогда с торжеством ликбеза и заветами молодёжи "Грызть гранит науки" (Л. Троцкий), "Учиться, учиться и учиться" (В. Ленин) был взят курс на дисциплинирующее освоение традиции, несущей знания и порядок. На первом съезде писателей М. Горький призывал "писать по-русски, а не по-балахонски", осудив даже такие "вольности", как пара минут (кроме пары мужа с женой, бывает только пара сапог и пара чая), целый ряд (если не целый, то это уже не ряд) и т. п.
Настроения тридцатых были усилены в годы войны патриотическим креном к дореволюционному наследию, тягой к традиционализму, вплоть до возрождения церковных славянизмов: святая Русь, братья и се́стры, отечество, отчизна, отчий, долг, воин, воинская доблесть, слава, сеча, противоборствовать, сокрушить, дабы, ибо, сиречь.
Лишь в послевоенное время писатели, а за ними языковеды поставили этой эпидемии диагноз канцелярита, и публика вновь обрела вкус к свободе новаторства. Однако споры потешно замыкались на мелочах, вроде нужны ли сейчас, теперь, ныне, нынче, если есть нейтральное в настоящее время. Участника газетной дискуссии 1960-х годов возмутила фраза "Сегодня вся наша страна – это одна величественная стройка". Разве вчера и завтра не так? По мнению другого, недопустимы выражения в духе разболтанной буржуазной прессы: Москва заявила, Вашингтон молчит, вместо внятных: МИД, ТАСС заявили, Госдеп США молчит. В негодование привёл бы их ныне вполне нормальный заголовок репортажа о чемпионате: "Наши из Европы привезли два золота, два серебра и одну бронзу!"
Несмотря на осторожное оживление закостеневшего словоупотребления, демократическая вольность воцарилась лишь к началу нынешнего века. Нам, народу крайностей, трудно соблюдать разумное равновесие, и ситуация вызывает опасения по поводу утраты правильности. Говорят о безвозвратной порче литературно образованного языка.
При этом нельзя провести параллель с либеральным попустительством 20-х годов прошлого века, которое питалось просторечными и диалектными навыками "новой советской интеллигенции" (определение С.И. Ожегова) и было остановлено пуристическими настроениями. Нынешнее новаторство зиждется на иных основах – на жаргонах и американских образцах. Оно находит одобрение людей, отнюдь не малограмотных по несчастью, и отнюдь не тормозится обращением к традиции. Здесь кроется несомненная опасность для объединительной роли языка. Именно правильный язык, и только он, определяет даже внешне этическое и гражданское единство, делает людей своими, отличая от чужих, говорящих не по-нашенски.
Сегодня глобальный технический прогресс, ядерная энергетика, освоение космоса, множительная техника, мобильная телефония, компьютеризация, Интернет обостряют потребность в чёткой и жёсткой нормализации языка. К сожалению, компьютерно-сетевое общение, вся сфера массмедиа и, в первую очередь, агрессивная реклама отказываются от правильности, подчиняясь коммуникативно целесообразной экспрессии и популистским запросам. В текстах всех типов содержания своевольно и необдуманно смешиваются книжность и некнижность в своей самой низкой, просторечной части. Самый беспорядок и неустроенность в обществе размораживают строгость литературно образованного языка.
Ментальность, взгляды на жизнь нового поколения отражаются в самоуправной много– и разноголосице. Опасно этому безоговорочно радоваться, потому что без надлежащей оглядки на непоколебимые образцы правильно образованного языка легко утрачиваются понятия высокого и низкого, своеобразие учёной книжности и повседневного быта, строгость общения официоза и однозначность науки, художественная образность. Борьба за однозначную устойчивую норму стала казаться бесперспективной суетой, имеющей значение разве что для чисто учебных ситуаций.
Коварство вольнолюбиво-освободительных устремлений покушается на твёрдый канон конкретных слов, форм и других единиц выражения. Однако только он способен удержать язык от рыхлости и развала, блюсти историческую преемственность взаимопонимания, без чего язык перестанет быть базой государственного единства, национально-языкового сплочения. Уже слышны жалобы старших носителей образованного языка, перестающих понимать младших.
В побеждающей демократии, отторгающей авторитарное установление и внедрение одномерности, трудно находить равнодействующую разных воль и мнений. Преодоление разнобоя в возведении языковых единиц в ранг образцов правильности сопрягается с требованием поступиться собственными навыками ради общего, едино понимаемого блага. Увы, во имя этого теперь неприемлемы ни "ласковое принуждение" древних русских книжников, ни тем более "добровольно-принудительная практика" советских лет. Поэтому новые принципы нормализации пока неведомы, и своеобразной реакцией на растерянность и сумятицу стали даже сомнения в самой идее нормализации.