V
Лохматая, впрозелень, голова у попа Исидора. И голос глухой, прерывистый, пахнущий зеленью болот. Идет он широко, в темно-зеленой рясе. Кочка - осокистая голова, кочки - лохматые руки. Подземная вода - глаза, ясные и пристальные.
А в горнице холодно, чужое все для зеленоволосого тела лесного попа Исидора, и ходит он не как хозяин, а возле стен, - широкое зеленое пятно.
И будто хозяин тут Калистрат Ефимыч. Сел важно на деревянный крашеный диван, сказал уверенно:
- У те, отец Сидор, жилье плохое! Быть бы тебе пасечником. А ты в попы на мир лезешь.
Глухо вздохнул поп:
- Я, чадо, понимаю!… На заимке, в черни, у меня благодать: воздухи - мед… трава там, скажем.
Оглянулся - на стене картинки, мухами засиженные, лампа в розовом абажуре. В соседней комнате - попадья тонкая, хрящеватая, в розовом ситцевом платье, как в абажуре.
- А нельзя - семейство питать там… одежа!… Самогону хошь?
Упрямо переспросил его Калистрат Ефимыч:
- Про новую веру не слышал, отец?… Новая вера, бают, объявилась…
- Не слыхал. Ты все ходишь, веру пыташь? Оно хорошо бы новую веру. Мне тоже, может быть, новую веру надо, а не слыхал…
- Тебе и со своей ладно, управляться только. Ты в себя не смотри, поп, туда еще окна нету. Там - темень. Заблудится поп. Кто подобен зверю сему и кто может сразиться с ним… Знаешь? Ты, Сидор, будь как есть, твое дело знать…
Отделился поп от стены. Лохматую кочку наклонил к Калистрату Ефимычу. Пахло травами болотными, облили холодком подземные воды - глаза.
- Ты думаешь - я верю? Ты, Калистрат Ефимыч, молчи: а только я, как в леса попал, не верю!… Почему бог про леса забыл? Почему в писании про это не упомянуто? Потому что там свой бог, и подвижники-то, святители то наши расейские…
Он сел на диван, рядом, и шепотом из зеленоватой бороды прогудел:
- Святители-то хрестьянскому богу не верили, Калистрат Ефимыч!… Я как в леса-то попал, узнал. Стало мне, чадо, стра-ашно… Загорелось на душе моей пламя, держу его, не пуская!… А выпущу - все леса пожгу.
Метнулся вдоль стены - лохматый, травоподобный.
- Ма-ать! Попадья, Фелицата Семеновна! Нельзя ли нам самоварчик поставить?
Все такая же, как и раньше, плыла на улице зеленоватая жара. В тени амбара спали, склонив голову, лошади, ноги у них были вялые, и вяло шевелились круглые животы.
А в комнатах попа было сыро и холодно.
- Осень все ж, - сказал Исидор, - скоро колодки с пчелой убирать буду. Ты, Калистрат Ефимыч, на заимку не поедешь?
Калистрат Ефимыч отвечал низким голосом:
- У меня по хозяйству сыны… с войны пришел один, Митрий…
- Слышал. Это который краснова убил?
- Другой.
- Та-ак… Дело житейское. Одобряешь?
- Нет.
- И не надо. Я бы, чадо, тоже не одобрил, а нельзя - политика, а потом - дело мирское… Кабы богохульство али что…
- Это какое богохульство?
Исидор развел руками и захохотал. Смех у него был трескучий, словно раскалывалось дерево. Зубы показывались острые и желтые, как сосновые клинья.
- Ты меня, Калистрат Ефимыч, прости… Язык у меня лесной, шевелится туго…
- А как молишься-то? - Молюсь?
Исидор оглянулся и, наклонившись, пахнул на Калистрата Ефимыча истлевшими травами.
- Я… только вслух… в алтаре молюсь… А так я молчу… Понял?…
Встал Калистрат Ефимыч, руки к бороде поднял, провел ими, и зазвенела тоской борода:
- Ты-то, вот, по-оп!… Молчишь? А нам-то как же?
- А не знаю, чадо… Я ведь тебе по совести, ты не говори… Никому. Молчи и ты…
- И будем все молчать?… Нехорошо мне, отец Сидор, звери у меня на душе бегают…
Ушел Калистрат Ефимыч. Остался один у окна волосатый в зелень поп Исидор, а внутри у него юркали маленькие, как мыши, мысли: о пчелах, о пасеке, о мужике - высоком, синебородом и непонятном.
Вздохнул поп и сказал глухо:
- Меда… воздухи!… А тут вслух… сказать надо.
Ходила подле ворот, щупая землю тонкими, как перья гуся, пальцами, Устинья. В рваный передник сбирала щепки, но они не удерживались там, проваливались, зияя на черной земле желтыми, смоляными ранами.
Беспокойно хохотал Дмитрий:
- Собирай, баушка, умрешь - поминки справлять будем, на варево хватит. Эх!…
Алимхан рубил ворота.
Семен собирался за сестрой Агриппиной на заимку. Фекла приготовляла ему, подсевая мелкое зерно, на самогонку.
Твердые, впалые щеки Семена натянулись. Он сказал досадливо:
- Батя, ты бы хоть обутки зашил, разошлись!… Шляешься без толку, поди, у крали своей все?
Остро взглянул он на подходившего к амбару Дмитрия.
- Чего, Митрий? Заперто там!
- У те ключи-то где? - спросил стремительно Дмитрий. - Зерно хочу посмотреть!
Семен пошарил в карманах штанов и ответил:
- Затерялись где-то. Не найду!
Дмитрий, порывисто махая руками, пошел в избу.
- Прах с тобой, хромоногий! Думаешь - пропью? Нужно мне твое зерно. Дарья-я!…
Из пригона торопливо прибежала, опуская подоткнутую юбку, Дарья.
Семен посмотрел на дверь и сказал:
- Тоже, подумаешь, инерал… заломался!…
Бродила по двору медленно, как больная курица, Устинья.
Уехал Семен. По-солдатски командовал в избе Дмитрий. Калистрат Ефимыч стоял среди двора. Спустив жилистые, длинные руки вдоль ног, дышал твердо, спокойно тонким запахом подзноя.
В соседних дворах кричали петухи.
Алимхан смотрел на неподвижного с жесткими глазами мужика. Придумывал, что сказать ему приятное. Наконец заложил за щеку кусок табаку и проговорил:
- Тиба, мурза, карошо - борода большой, жирнай. Маган-мина - сколь сотня годов растить такой борода нада?…
Истомленные подзноем, возвращались туговымные коровы с мутно-зелеными глазами. И густое, точно каша, несли бабы молоко в подойниках.
В этот вечер Семен привез с заимки Агриппину.
Длинная, в темном платье, в горнице положила она сорок стремительных и жгучих поклонов перед ликом икон.
- За греховодников!… за мучителей!… за христопродавцев!…
Но шел от ее тела резкий запах кислой кожи, мялись плотски жадные губы. Плотские, ползучие по чужому телу глаза.
Сказал с хохотом Дмитрий:
- Надо тебе, мученица, мужика, во-о!…
Агриппина неподвижно и тревожно смотрела на отца. А тот был тоже неподвижен, темен и зеленоглаз.
- Жениться, бают, хошь? - спросила она, сильно сжимая пламенные, сухие губы.
Калистрат Ефимыч отвечал неспешно:
- Как придется. Может, и женюсь. Она баба хорошая, Настасьюшка-то!…
Агриппина закричала остро и больно. Подпрыгивали на ее сухом и жилистом теле тонкие в широкой кофте руки.
Вокруг стола стояли Семен, Фекла и Дарья, а на голбце рядом с Устиньей сидел Дмитрий. Были у всех угловатые, зыбко-зеленые лица.
- Восподи!… да ведь тебе, почесть, шесть десятков - в монастырь надо, душу спасать?… а он бабу в дом водить удумал? Мало у нас баб-то в дому? Мать-то в гробу переворачивается, поди!… И диви бы каку… С каким она солдатом не спала. Митьку возьми!…
Дмитрий захохотал:
- Приходилось!… У нас раз-раз - ив дамки… Жива-а.
- По всей волости, восподи!… В городе таскалась-таскалась… В деревню с голодухи приперлась. Всех мужиков испоганила. Позарился тоже… Прости ты меня, владычица и богородица!…
…Пахли травы молоком. А небо низкое, густое и зеленое, как травы. В травах шумно дышали стреноженные лошади, и шумно хорошо дышали люди.
Мягкие и гладкие губы у Настасьи Максимовны, мягкие и гладкие травы. Тепла неутолимой радостью земля.
К земле прижимаются люди, телом гибким, плодоносным и летним.
- Листратушка… ишь, вот… ты-ы…
И губами перебирала зеленую его бороду, пахнущую спелыми деревьями, и зубами перебирала больно и остро - его душу.
- Листратушка…
…Откинулся устало и горячо. Небо увидел низкое, зеленое и теплое.
А еще ниже - земля зеленая и теплая. Сказал потом, из трав выпутываясь:
- Веру надо… а какую кому - неведомо…
Голосом пристальным, в душу заглядывающим, Настасья Максимовна сказала:
- Веру?… Какую тебе веру, окромя любви, надо?…
VI
При закате солнца летели с легким криком рябки на водопой.
- Бульдьрр… бульдьрр…
Спустившись к воде, они замерли. Трепыхались перышки на вытянутых шейках, и тревожился зеленоватый глаз.
Смелков наметился и швырнул камень. Камень задел рябка в плечо, он, колыхая крылом, побочил в таволгу.
- Нету? - спросил возвратившегося Смелкова Никитин.
- Где убьешь!
Смелков лег у костра головой к огню и жалобно сказал:
- Покурить бы, а там - черт с ними, пусть хоть шкуру сдирают!
Никитин быстро сжал твердые и расширенные зубы. Стоял он длинный, суровый, в грязной шинели на голом теле. Тело же было исцарапанное, искусанное комарами и загорелое, как пески.
Смелков, почесываясь, рассказывал, как разбили их отряд, как перебили комиссаров, как убили третьего товарища. Голос у него был тоскливый и острый.
- Какая, скажи ты мне, разница между тобой и чехом? - спрашивал он серба Микешу. - Пошто один большевик…
Микеш молчал. Он растирал кедровым суком кору на камне.
В светло-голубой австрийской тужурке лежал на земле венгерец Шлюссер.
Шлюссер и Микеш подняли красноармейцев на песчаном оползне и укрыли с собой в овраг. Хлеба в овраге не было.
Выходить боялись - недалеко в лесу мужицкие заимки, а по долине и в горах - атамановские отряды.
Смелков заплакал маленьким, тощим плачем:
- Да что я, зверь? ну?…
Никитин молча, пристально взглядывал вдоль по оврагу.
Бился овраг в таволге, таволга металась в блестящих, как вода, травах. Мутно пахло влажной землей, грибами.
Молчал Никитин так же, как он молчал в первый день бегства, когда догнал Смелкова. Были те же у него жесткие, как сухостой, руки, животный, пристальный взгляд.
Смелков нарвал трав и одну за другой начал их пробовать, которая съестнее.
Серб Микеш поднялся вверх на гребень оврага и долго стоял там, глядя на юг.
- Тоскуешь! - тонко и жалобно сказал Смелков. - Поись бы хоть, а он тут… тосковать…
Потом серб сварил толченую кору в котелке. Красногвардейцы ели ее поочередно одной ложкой.
Смелков проглотил хлебок, выпустил ложку. Прижимая руки к груди, лег. Плакал.
Микеш поднял ложку и, хлебнув, передал Никитину.
Полежав, Смелков рыл коренья перочинным ножом. Нашел в пне пахнущие псиной грязно-желтые грибы и украдкой, торопливо съел. После грибов рвало.
Шлюссер и Микеш тихо переговаривались по-немецки.
Шлюссер в овраге нарвал большой пук зеленовато-золотых трав и долго варил похлебку. Попробовал ложку, плюнул и выплеснул на землю всю похлебку.
А вечером, сгибая колени и ударяя каблук о каблук, ушел Смелков на пашню воровать зерно в колосьях. Не возвратился.
Ели какие-то сладкопахучие коренья, корни аира. Шлюссер поймал рубахой в потоке двух мальков величиной с палец. Мальков разделили и съели.
Было сыро и душно в овраге. По ночам бродила зеленовато-золотистая мгла.
Трещал таволожник. Казалось им, что крадутся мужики. Вскакивал Микеш и, ступая на пальцы, убегал в тьму. Потом возвращался, и голос у него был тихий:
- Тумал… пьют… мена!…
Двенадцатый день тусклые и густые облака низко, как полог, висли над оврагом.
Из пади кверху по травам шел сырой и дождливый ветер. Свистели сучья шиповников.
Кипятили котелок с кореньями, когда раздвинулись кусты таволожника и резкий голос сказал:
- Бог на помощь! А только огонь-то раскладываете зря!…
Стоял человек низенький, как дитя, большеголовый. Вместо ног - культяпки в две четверти длиной. Схватил было Микеш сук, но, увидав его культяпки, отвернулся.
Зло рассмеялся человечек и сказал:
- Думаешь - не донесу? Очень просто!… За троих сто двадцать целковых дадут.
Никитин подошел к человеку и, отставляя ногу в сторону, спросил порывисто:
- Донесешь?
Подковылял бойко человечек к костру. Котелок на огонь опрокинул.
- Дураки!… Прет дым на нос. Ладно - овраг, низко дым идет, я только учуял. А ростом выше меня пойдет?
Снял он пиджак рваный, серенький картузишко без козырька. Постелив на землю пиджак, сел.
- Не донесу! Потому мне троих где убить? А мужики коли убьют - не поделятся керенками. Опять и надоело мне, паре, добро людям делать… Ну их к лешаку!
Оглядел их уверенно и хитро и, закуривая от тлеющей головни, сказал:
- Я, парни, тридцать лет правду искал. К бродягам в тайгу пошел, баяли, там есть правда, а они меня к кедру привязали и ноги до колен сожгли… Не верю я людям, сволочи они и звери…
Но тут выхватил из кармана кусок хлеба и кинул в траву.
- Жрите!…
Микеш упал лицом на кусок, зарычал. Подбежал Шлюссер, теребя серба за плечо, слабо просил:
- Микеш, Микеш.
Никитин же, приподнявшись на локте, глядел в сторону на куст шиповника за культяпым человечком.
- А ты что ж?… - спросил Никитина человечек.
Никитин с трудом поднялся, подошел к человечку. Ногой ударил его в зубы. Человечек закрылся руками.
Никитин хотел отойти, но запнулся и повалился на куст.
Человечек вытер окровавленные губы, сплюнул. Проговорил протяжно:
- А это ты правильно!…
VII
Случилось так на пригоне.
Семен долго и беспокойно глядел в опухшие веки Дмитрия, хитростно сказал:
- Батя - мужик хозяйственный, он это зря притворяться не будет. У него тоже собака голову не съела!… Тут, брат!…
Дмитрий стоял, плотно, по-солдатски, сжав ноги. Мычал в стойле теленок. Угарно ложились на грудь запахи гниющего навоза.
- По-вашему выходит, машинка? - бойко спросил он. - Согласен. Я как был на действительну призван, да почесть восемь лет отчехвостил, думаю - спятил старик в эти времена!
Семен, прихрамывая, отнес вилы в угол.
- Мы тут удумали, - тихо и убежденно проговорил он, - с Феклой, она у меня баба - куда хошь. Удумали мы так - не будет зря старик болтаться, хозяйственный человек! И насчет веры выходит тут тово!… Народ-то в вере колеблется, надоело, ну, он тут… свою и придумал. Старик-то.
Дмитрий хрипло кашлянул, поглядел на теленка. Закивал опухшей головой.
Семен, придыхая слова, говорил:
- Нам-то он ни за што не скажет - комерцеский человек. У нево отец-то какого товару, бывало, привезет - никак не покажет!… А?
- Тут надо стратегически!…
Семен, обрадованно передернув плечами, оправил рубаху на груди. Постучал в грудь Дмитрия:
- Ты, Митя, одно пойми - торговать счас опасно - за товарами в Маньчжурию надо ехать!… И разбойник народ!… Раз!…
- Народ - сволочь. Били сколько лет и не перебили.
- А торговому человеку такая жизнь - могила. Он и… Вера!…
Дмитрий восторженно выматерился. Семен отогнал теленка, кинул ему сена и пошел.
Дмитрий постоял, поглядел на поветь с тугими светло-зелеными стогами сена… Вдруг начал проделывать, приседая, гимнастику.
Ра-аз!… Два-а!… Раз!… Два!…
После обеда Семен отозвал Алимхана за ворота, сказал:
- Ты мне, немаканай, келью срубишь? На манер святова!…
- Ни? - переспросил киргиз.
Семен плюнул, мотнул плечом и, прихрамывая, побежал догонять отца на улице.
- Я тебе тут, батя, - сказал он, - келью заказал, Алимханка, он ничего, срубит. Красить, жалко, не умет!
Калистрат Ефимыч остановился, посмотрел в сторону на радужные окна зеленоватых изб. Согласился.
- Мне, што ж, коли!… Агриппина-то замуж не сбиратся? Раз келью…
Семен подмигнул.
- Обождет. Мы ей попа подыщем. Погоди вот!… Я понимаю.
В сенях Алимхан прорубил окно, сделал двойную перегородку из плах. Дмитрий сколотил широкую постель на деревянных козлах.
Пришла в клеть Агриппина, сухая, темная, как слежалое сено. Она долго исступленно оглядывала стены, потолок.
- Баб водить будет сюды? - пренебрежительно спросила она.
Дмитрий похлопал ладонью стены, подоткнул в пазы мох и похвалил:
- Хоть Николаю-чудотворцу туда же!… Молись!
Через три дня Калистрат Ефимыч перешел в келью. Забежал, прихрамывая, Семен, мелко подергивая рукой, перекрестился и спросил беспокойно:
- Молишься, батя?…
Калистрат Ефимыч лежал на кровати, заложив жилистые руки за голову. Ответил твердым, широким голосом:
- Нет.
Семен потоптался, оглянул пол и, заметив валявшуюся щепку, сунул ее в карман.
- Добротна келья!… Хошь игумену! - И добавил досадливо: - А ты молись… Я ведь знаю - ты молишься… Без молитвы какой хрестьянин! Пыль!… А, батя, верна-а?…
Был у него просящий, мелкий, как пшено, голос. Калистрат Ефимыч посмотрел на его жесткое лицо с потрескавшимися, точно древнее дерево, губами и, отворачиваясь к стене, выговорил:
- Спать хочу.
В тот же день на сходе Дмитрий шумно и оголтело кричал мужикам:
- Каки ваши дела!… Резервный вы люд, и никаких… Листрату Ефимычу, родителю моему, виденья видятся… Всю ночь на коленах стоит! Келью срубил, молится! Обязаны за вас мы молиться? Ну? Вы как?…
И долго путано рассказывал про виденья отца. Вспомнил генералов: Радко-Дмитриева, Рузского, предателя Ренненкампфа и вставил их в видения.
За грязной дверью присутствия повис на дрожащих и желтых ветвях черемухи лиловый клочок неба.
Мужики непонятно молчали, остро глядя в двери зеленоватыми глазищами.
Агриппина, прижавшись к стене у крыльца, придушенно спросила Дмитрия:
- Настасья-то как будет, она вить безверная?…
Дмитрий, подымавшийся на крыльцо, остановился. Сильно постукивая каблуками, сказал:
- А там мы бога ей прикомандируем!…
VIII
Святой Евтихий пришел, тихий и мягкий. Возили золотые, пахнущие медом снопы овса. Пахли медом тихие, тучные лошади с зыбкими, зелеными глазами.
Мягко, осторожно мялся на камне водопад.
Пересекая дорогу, из тальников выходили на мостик и шли в горы арбы киргизов. Скот прогнали, от него до полуночи свертывала земля жирные клубы пыли. Шла орда на запад мимо деревни Талицы.
Калистрат Ефимыч у мостика глядел на киргизов.
Тревожно перекликался с арбами Алимхан. Пахло от арб верблюдами и кизяком. Лица у киргизов были беспокойные, грязные, узкие глаза боязливо оглядывались на юг.
- Куды они? - спросил Калистрат Ефимыч.
Алимхан вздохнул:
- Байна! Кыргыз байна не любит. Кыргыз хороший царя нада!
- Война?
Увешанного амулетами и звенящими бубенчиками, провезли шамана Апо.
Ревели, шумно отплевываясь, верблюды. Нежные, тонконогие, звонко пробежали мостом жеребята.
- Байна! - помолчав, сказал Алимхан. - Белый генерал байна зовет, красный генерал не хочет… Сапсем плоха!…
От водопада летели на киргизов зеленоватые брызги.
Как племя злобных рыб, пойманных в сети, билась в камнях вода. Голубое, нежное, как мех песца, стояло небо.
Катились арбы. Было их много, как птиц на перелете. Тревожно и резко скрипели они.
На возу, тесно наполненном снопами овса, ехал Дмитрий. Увидав отца, он, указывая на киргизов, крикнул:
- Киргизы-то бегут!… Они, как мыши, гарь чуют.