Цветные ветра - Иванов Всеволод Вячеславович 4 стр.


- Чего вы? - спросил их Калистрат Ефимыч.

Сорвал боязливо один кумачовую тряпку, в карман сунул и ответил сердито:

- Та-ак…

Калистрат Ефимыч спросил:

- Семена не видали?

Не видали парни Семена. Да и не мог он тут быть. Незачем.

Есть снаряд такой охотничий - срубце. Делают его из жердей, узкий в горлышке, широк донцем, как бутылка. А закрывают стеблями овса необмолоченного - корни к донышку, а колосья свяжут крышей вместе.

Садится птица на конец крыши, проваливается вниз, а кверху как? Не расправить крыльев ей, не вылететь.

Вот под скалой увидал такой снаряд Калистрат Ефимыч, овес раздвинул, а там меж прутьев напуганные, голубовато-розовые птичьи глаза…

Опустил стебли Калистрат Ефимыч, выпрямился и сказал:

- Та-ак?… Сидишь?

XIII

Приезжали к офицерам киргизы. Денщики варили баранов и подливали для крепости в кумыс спирта. Киргизы напивались, обещали офицерам привести в отряды джигитов.

Однажды пьяные офицеры и поп Исидор пошли к Калистрату Ефимычу. Постояли у ворот, но во двор не зашли из-за грязи. Глубоко по колена оседая в темную, жирно пахнущую землю, вышла за ворота Агриппина.

- Чего не заходишь? - спросил торопливо офицер. Исступленно тлели розоватые зрачки Агриппины.

И от темной земли еще суше казалось ее тело. Офицер отвернулся.

- Хлысты! - сказал он.

С того дня Агриппина ходила каждый вечер к офицерам на другой конец села. В большой классной комнате офицеры лежали на кошмах.

Сушились на партах шкуры убитых волков. Пахло кислыми шкурами, кумысом и табаком.

Агриппина напивалась пьяная и, обняв ноги Миронова, пела матерные, солдатские песни. Так и засыпала.

Он, тихонько вытянув ноги из сапог, обувал бродни. Захватив бутылку спирта, офицеры уходили на охоту.

Утром Фекла ругалась. Дарья, озорно подмигивая, говорила:

- Завидки берут!… - И, поймав Агриппину в сенях, совала ей за пазуху какие-то травы. - Пей с парным молоком, всю жизнь ребят не будет. На Феклу плюнь…

Калистрат Ефимыч не выходил из кельи и не пускал убогих и жалующихся. А их было много.

Объявляли наборы воевать с большевиками, а парни не шли. Кого-то расстреливали… Говорили о восстаниях.

Дни были тугие и смолистые, как кедровые шишки.

Кололи птицу. Приготовляли на зиму пригоны.

Скот ходил сытый, вялый и сонный,

Зверь в Тарбагатае был тоже сытый и сонный. Медведь таскал в берлогу сено.

А на голбце плакала ночью и днем слепая Устинья, и на слезы ее не смотрели, как на горный ручей - течет и пусть течет.

XIV

Раскиданы в долине среди трав огромные, словно пятистенные избы, серые каменные глыбы. А речушка Борель издали с гор кажется совсем матово-черной. Пахнуло из долины вверх сухими листьями. Рдяно пылала перед глазами рябина внизу.

Никитин и Микеш лежали на скале и глядели в долину.

- Сэрбиа!… - гортанно и низко говорил Микеш. - Виноград, вино привозит!… Здэс мягкий народ. Нз хорроший!

Он подтянул винтовку ближе, стал свертывать папироску. Глаза впавшие, буровые, с резким взглядом, рыхло оглядели долину.

- Сделаем крепким, - отрывисто проговорил Никитин.

Солдатские штаны и рубаха плотно обтягивали его тощее тело. Босые ноги утомленно лежали на высохшей траве. И желтое - все тело было как один большой, рваный лист растения.

- Мужик - другой. Колчак - плох, глуп. Мужик понимает!…

- Дран, граз!… Мужык дран! Ганал, ганал, тэпэр плакат, стрэлал, стрэлал!…

Серб плюнул. Протяжно затянулся махоркой, передавая папироску Никитину, отодвинул винтовку и встал.

- Ты… ты!… - жгуче запинаясь, выговорил он. - Ты рразговарриват хочэшь? Стрэлат - в лоб каждый! Ты - рразговарриват? - Он порывисто зашагал прочь, бормоча на ходу: - Нэ хочу рразговарриват! - Но вернулся тотчас же и вязко опустился на камень. - Скущна? Хощу Сэррбиа рреволюциа делат. Здэс нар-род мягкий!

Темная плавится внизу, по долине, в камнях, Борель. Глыбы мутные и тяжелые виновато выходят из трав. Ползут, цепляясь за камень, на скалу сосенки и не могут забраться. Дышат измученно и смолисто.

Затаенно проговорил Никитин:

- Простить можно все.

И пощупал клочковатую - вниз и вверх растущую, - как валежник, спутанную бороду. Щуря глаза, чуть заметно улыбнулся.

- Побриться бы…

Серб всунул в карман руку, вытащил горсть табаку. Поглядел на него, плюнул:

- Смэлков убил! Табак прринес, дран мужик! Брасат нада, нэ могу - куррит нада!

И он яростно завернул папироску.

Горные запахи, нагруженные лугами и падями, - неослабные и медвяные. Гудит наверху в белках камень. Орет зверь какой-то остро и жалобно.

- Мэдвэд деррет! - сказал серб. - Сэрба рреволюциа сделай, еду медведа суда стррелат.

Заколыхалось волнами под скалой в логу большетравье. Испуганно нырнул в него рябок.

- Едут, - сказал Никитин. - Они.

Раздвинулись травы. Верхами четверо подъехали к скале. Долго привязывали к соснам лошадей. Мягко ступая обутками, гуськом поднялись по тропе.

Были у мужиков истомленные, виноватые лица. На широких шароварах и азямах цеплялись колючки - ехали далеко и быстро. Мокрые лоснились от пота околыши суконных татарских шапок.

Один, маленький красноволосый, как горный волк, сказал протяжно:

- Здорово живете! - И, протягивая руку, спросил: - Это ты Микитин-то будешь? Сказывал Павел, сказывал!

Беспокойно оглянулся на мужиков, ухмыльнулся вверх от бороды к желтым глазам:

- Вот мы и тово… пришли… Поговорить, значит, с тобой. С Микитиным, ну, и с другими.

Он продолжительно посмотрел на серба. Мужики сели на камни. Красноволосый спросил:

- Вы как, большевисткой партии будете?

- Будем! - резко ответил Никитин.

- Трое?

- Все.

Мужики одобрительно переглянулись и в голос сказали:

- Ладно!

Красноволосый вертляво достал малиновый кисет, набил плоскую китайскую трубочку.

Вышел из-за камня Шлюссер, вежливо раскланялся и остался на ногах.

Краснобородый высохшим, точно осенняя трава, голосом заговорил, близко наклоняясь к красногвардейцам:

- Нам, видишь, Павел сказал… Давно! Мы хлеба вам посылали, дескать, что же - народ чужой, не бить же их на самом деле. А потом винтовки послали. Я и то баял вот им!…

Он указал на мужиков. Мужики сняли шапки, высморкались, пригладили мокрые на висках волосы.

- Сгодятся, мол, бог с ними. Ну, и сгодились! У нас сыны-то, Микитин, воевать не хочут.

Он вдруг подозрительно оглядел Шлюссера и торопливо спросил:

- А этот откуда?

- Из Венгрии.

- Та-ак. А другой-то?

- Из Сербии.

- А ты чьих будешь земель?

- Я из Петербурга.

- Русской, значит. То я и смотрю - хрестьянская фамилия. Крещеной, што ль, облик-то какой-то?…

- Нет, русской.

- Изголодал, значит! Мы тоже расейские.

Он вытряс трубку и, оживленно помахивая кисетом, продолжал:

- Парней-то призывают к Толчаку этому самому служить, а они не хочут. А ну его к праху, собака, и земли все хочет отбирать.

- Отберет, - уверенно прогудели мужики.

- Павел и то бает - вот, мол, есть. Поднимай восстанью. Я и говорю: "Аида, ребята, в чернь, в тайгу, выходит - восстанье палить". Ладна. А они мне говорят: "Хорошо, мол, а только коли придут настоящи-то большаки и не поверют - брешете, скажут, и никаких". - "Опять, говорю, Омск заберем али другой город, - чего там делать будем?" Они мне говорят: "Товары отымем - краснова товару нету". Ладна. А только я говорю: "Без большацкого правления наша погибель. Давай, мол, из камню большаков к восстанью тащить".

Он снова набил трубочку. Мужики заговорили разом:

- Питерский, настоящий большак!…

- Опять и разных земель!

- Пойдем, ребя, на восстанье! Никитин отрывисто спросил:

- А зачем врешь?

Краснобородый путано заерзал желтыми глазами.

- Эта насчет чего?… Насчет чего?

Никитин, злобно всовывая в глаза мужиков резкие, кремневые слова, поднялся на ноги.

- Об восстании зачем врешь? Две недели восстали. Назад две недели. Сколько в горах расстреляно? Убито сколько? Трусите?

Мужик пухло осел на камень и пухло проговорил:

- А ты, Микитин, не сердись. Ей-богу, не от дурной мысли-то. Бают: ты, паря-батюшка, ему скажи, вот, мол, восстанья подымется, может, меньше запросит. А раз уж знаешь дело - чего тут!

Он, вздохнув, уныло махнул рукой. Мужики дышали тяжело. Пахло от них потом.

Фыркали у скалы лошади. Шуршала трава шепеляво под ногою Никитина.

Узкогрудый мужик, похожий на киргиза, проговорил мягко:

- Тут, канешно, всякий антирес свой блюдет. Зря-то ведь как… нельзя зря! По-мому, соглашайся ты, Микитин, - и никаких! Идут, значит, наши парни под твое начальство и под остальных двоих большаков-то. Жалованью какую положим - воюй!

- Воюй, - сказал торопливо красноволосый. - Воевать тут легко - горы. Народ молодой, веселый. Чаво вам троим тут сидеть… Воюй, пока из Расеи не придут, а там - куда хошь поезжай. Войско наберешь - валяй с войском. В Китай там, в японцу - откуда они товарищи-то твои.

- Воюй, - сказали мужики. - Нам, парень, тоже слабоду надо. Землю вон отберут…

- Валяй!…

Никитин подошел к мужикам, проговорил:

- Согласен. Жалованья не надо Но чтобы не рассуждать!

- Известно. Дисциплина… Знаем…

Отвязывая от сосны лошадь, узкоглазый сказал весело:

- Сердитой, леший! Я думал, в рыло даст. Страсть зол. А большак настоящий!…

- Из Питера, - подтвердил красноволосый. - Настоящие большаки… Из другой страны есть тоже. Тощие только, как прутья.

- Подкормятся, ничего. А жалованье и не знат, како просить?

- Деньга-то каждый день растет. Счету не счесть. Придет, узнает - скажет!…

Лошади нырнули в большетравье.

Мягко шипя, лепились по ногам, по телу легкие осенние стебли. Темно-бурая, как мох зимнего медведя, спала в камнях трава.

Вечером красногвардейцы переехали на Лисью заимку.

XV

Фекла садила хлебы в печь. Плескались у ней замутившиеся, как опара, глаза. Облеплял ноздри запах горелой муки. Розово тлели в загнете угли.

Семен сидел на лавке, тупо водил глазами по широким белым хлебам,

- Не пускат! - обозленно сказал он.

Фекла взмахнула выпачканной в муке лопатой и сказала жарким, сыпучим голосом:

- Пищишь тут под руку!… Все к бабе да к бабе!… Без бабы ничего не знат. Прости ты меня, мать пресвятая богородица! Дай хоть мягки-то посадить.

- Сади! - остыло выговорил Семен. - Я так…

- Да иди ты на пригон, чо в кути-то торчишь! - закричала Фекла. - Братец-то вечно пьяный.

Семен, передернул плечом, вяло сплюнул в носок сапога. Не попал и плюнул еще. Фекла бросила лопату за печку, сердито оборачиваясь к Семену:

- Уйди ты, ради бога.

Семен пододвинулся за стол, потрогал пальцем хлебы.

- Неделю уже ни одного убогова не было. Не пускат. Матерится ишшо. И чо деять, не знаю?…

- Не знаю, не знаю! Да ты мужик или чо? Я за тебя должна знать?

- Настасья, надо быть, сказала ему, вот и не пушшат. Дескать, берем поборы с люда, а с ней не делимся. Завидно суке!

Фекла, хлопнув себя по ляжкам, нетерпеливо сказала:

- Ну, и ступай к ней!… Моченьки с вами нет. Один день-деньской пьет, другой - сосунок, третья - потаскуха!

Семен, встряхивая волосы, поднялся. Прихрамывая, достал с полатей шапку. На голбце проснулась Устинья и, всхлипывая, проговорила:

- Семушка, какой ноне день-то?

Фекла закричала из-за печи:

- Лежи, ради Христа! Вот смертоньки-то на кого нету!

Старуха, вязко перебирая мокрыми губами, заплакала. Семен перекрестился, вышел.

Фекла, посадив хлебы, подмела шесток. Прикрыла заслонкой печь. Спуская засученные рукава, прошла в горницу.

На плетенном из лоскутьев половике лежал слетевший с цветка желтый лист. Фекла, расстегивая кофту, подняла лист, положила на подоконник.

Стянула с себя кофту и юбку. Достала из сундука чистую рубаху, переоделась. Вытерла полотенцем под мышками и под туго поднявшимися грудями. Пригладив волосы, проговорила недовольно:

- И тут мне… Вечно сама… Вечно самой улаживать. Прости ты меня, владычица и богородица! Грешишь!

Натянув на рубаху азям, вышла босая в сени. По голым, подпрыгивающим икрам ее потянуло со двора холодком. Грубый азям щекотал вспенившееся пупырышками тело.

Фекла, высунув голову в дверь, оглядела двор.

Гоготал, гоняясь за курицей, рыжехвостый петух Ветер гонял раскиданную по двору солому. Под навесом лаяла в угол, на крысу должно быть, собачонка.

Нет штоб двор подмести!

Она затянула не закрывавший груди азям, подошла к двери кельи Калистрата Ефимыча.

Мягко, торопливо прерывая дыханье, билось в груди широкое сердце… Фекла, перекрестившись мелко, - дернула дверь…

Калистрат Ефимыч лежал на кровати головой к дверям. Большие, заросшие синим волосом руки тоже на подушке. Похоже было - лежали три волосатые головы.

- Чего там? - не оборачиваясь, снизкоголосил он.

Фекла кашлянула и зябко ответила:

- А я это, Листрат Ефимыч…

- Ну?

Калистрат Ефимыч убрал руки с подушки, протянул их вдоль тела.

Пахла келья мужицким духом. Розовато-синее трепетало окно.

- Ты чего? - переспросил Калистрат Ефимыч, спуская ноги и оборачиваясь.

Фекла шагнула к кровати. Калистрат Ефимыч посмотрел на ее зардевшееся лицо. Фекла поглядела на его руки, дернула завязку азяма.

И вдруг сразу увидал Калистрат Ефимыч раздвинувшие рубаху крепкие груди.

Всполоснулось остро под горлом. Проглотил слюну. И точно от слюны той распустилось по телу острое, теплое и томящее…

- Зачем ты?… - мелея голосом, сказал он.

Еще шагнула Фекла. Скинула плечом рубаху. Тело желтовато-розовое, в пупырышках от холода, и все тугое, как грудь. Запахло вязко бабьим телом.

Жарко в келье, в голове жарко, а горло как деревянное, липнет по нему слюна. Руку - на лицо, на колено свое положил - большое жаркое колено. И сердце теплое, огромное, как эта баба.

А кровь прибывала, прибывала. Голова - сплошное кровяное пятно. Руки жмутся: "Может, уйдет". Ноги к кровати до боли прижимаются.

Натянулись жилы, заныли руки. Сердце заныло.

А Фекла глядит на ноги его. Лицо у ней мокрое, скачут губы, бормочат неодолимые слова:

- Листрат… Ефимыч… любо ведь?… Сенька-то, он… щука!… Давно… к тебе, Ефимыч!…

Сбились волосы на глаза. Совсем осела она на кровать.

- Э-эх!… - крикнул было Калистрат Ефимыч. От кровати отскочил, схватил ее за плечо, подвел к дверям - нет сил, не толкает, а ползет по телу рука, к грудям, к спине - кусковатой и тугой.

Истомленно выговорил:

- Уйди!

Заходило под рукой ее тело. Ноет и молит тело, к ногам подбирается, к крови.

- Ефимыч… о-о-о!… Ефи-и…

- А нет!…

Кверху руки и грудью толкнул ее в голую и размякшую грудь.

- Поди-и!…

Взвыла дверь. Холодом на язык, на глаза его пахнуло из сеней. Осел он вялым, одряхлевшим телом на кровать. А по шее и за ушами - липкий, пахучий пот.

У дверей в горницу, загораживая ручку, - Агриппина. Лица не видно, но выкидывает оно острый дух самогона.

Толкая холодными, тонкими, как сосульки, пальцами голое тело Феклы, закричала:

- Бегаешь! Попалась! На меня кричала. Я девка - я могу!… Я завсегда за себя отвечу.

Тек через щель по телу сухой холод. Розовая кружилась в щели пыль. Пахло куделей, мхом. Толкалась, как слепая, Фекла:

- Пусти, Гриппинушка, пусти…

Пьяным, охрипшим самогоном кричала дверь:

- Пусти? Проси сильней, стерва, проси! Я, по-твоему, - шлюха, а ты - мужняя жена?… Снохачеством занимаешься!… Я вижу… я все вижу!

И вдруг тычком, локтем ударила Фекла в бок Агриппину. Отшатнулась. Ворвалась в избу Фекла, заревела визгливо:

- Сам он, мамонька, сам!… Рубаху сорвал, опоганить хотел!… Опозорить, матушки!…

Бороздя ногами половики, догнала ее в горнице Агриппина. Сорвала клетчатый темный платок, высоко подымая руки, подскочила к Фекле. Встряхивая острой, сухой челюстью, заволочила пьяные слова:

- Я - паскуда?… Я, честная, я богу за вас всех молилась. Я тебе… негоднице!…

И сна, вяло ударяя рукой в воздух, поймала волосы Феклы в пальцы. Поймала, дернула, взвизгнув, вцепилась в них руками, а зубами в плечо.

Повалилась Фекла на половик и, дико вскидывая вверх ноги, завыла:

- А-а-а!…

Пришел Дмитрий. Остановился у порога, поглядел на дерущихся баб и хрипло захохотал.

XVI

Ветер желтый, с запахами от падающих листьев несся вверх по пади. Ночью густой туго падал с белого, как олений мох, неба.

На Лисью заимку привезли выкраденные в городе слесарные станки. Поставили их в баню - темную и тяжелую, точно ржавый кусок железа. Завизжала сталь. Запахло гарью.

Слесаря приехали из деревни. Были у них не обгоревшие от стали мягко-мускульные щеки, и к станкам они подошли, точно к норовистой лошади.

Приготовляли бомбы. Вокруг бани молчаливо ждали мужики. Двор был тесно набит ими. Как тугой пояс на теле, гудели, потрескивали заплоты. Пахло пылью, потом далеких дорог.

Вышел Никитин. Желтое солнце лежало на его острых скулах, темных, подгоревших глазах. К первому станку. Схватил бомбу, развертел капсюль, сосчитал:

- Раз, два, три!

И бросил за баню в крапиву. Ухнула, завизжала, зашипела крапива. Свистнул, лопаясь, пень.

Ко второму станку. Так же резко и немного присвистывая:

- Раз, два, три!

И опять за баню. Еще гуще загудела земля.

К третьему станку. Бледный, с мокрым подбородком, стоял слесарь. Когда брал Никитин бомбу, слесарь зажмурился и вдруг от лба к подбородку покрылся потом. Порозовело лицо.

Разорвалась бомба.

К четвертому. Слесарь тонкий, с девичьим розовым лицом, весело улыбаясь, подал бомбу. Царапнул железный капсюль.

Кругло метнулась рука, и круглые взметнулись слова:

- Раз, два, три!

Молчит крапива. Несет из-за бани порохом, землей.

Никитин схватил другую бомбу, кинул. Подождали. Уже не порох пахнет - земля густая, по-осеннему распухшая.

Никитин кинул третью бомбу. Ничего.

Шумно, как стадо коров от волка, колыхнулись и дохнули мужики.

- Ы-ы-х… ты-ты!…

Никитин, вытянув руку, взял винтовку. Резко, немного присвистывая в зубах, сказал:

- Становись.

Слесарь с девичьими, пухлыми губами мелко закрестился. Подошел к банной стене.

Никитин приподнял фуражку с бровей, приложился и выстрелил.

XVII

Эх, земли вы мои, земли! Ветер алтайский пахучий! Медоносные пыли на душе и язык, как журавль на перелете, тоскует!…

Курочка каменная, серая, в полдень спускается по тропе к ручью - пить. А дальше - по камню обратно вверх. И ловок и радостен шажок. И мутен радостью вертлявый оранжевый глаз.

А небо густое и теплое, как беличий мех!

Назад Дальше