Цветные ветра - Иванов Всеволод Вячеславович 7 стр.


Лошадь, как от ветра палатка, испуганно дрожала животом. Семен подошел под благословенье.

- Батины иконы в церковь хочу отдать.

- Не приму! - сказал поп и вдруг, как падающее, подрубленное дерево, зашумел:

- Отой-ди!… Садись!…

Лошадь, лягаясь, понесла в ворота. Повисая на вожжах, кричал в телеге работник:

- Э-э-эй!… Отой-ди-и!…

Поп, отфыркиваясь широкими, как у лошади, ноздрями, пошел в дом.

- Не приму! - сказал он в сенях и в горнице добавил: - Очистить их надо!

- Иконы древние…

- Знаю. А ты знашь, что он над ними делал? Не знашь! Я и сам не знаю!… Может или нет быть, что он над ними изгалялся.

- Однако висели они… святые…

Поп сел на диван, впуская зеленые, кочковатые руки в волосы, сказал:

- Неси. Освящу!… Измаяли вы меня, молиться не могу. Неси.

Дмитрий пьяный лежал на сене. Увидев поднимающегося на сеновал Семена, сказал гнилым, как водянистое бревно, голосом:

- Я, Сеньша, братан, пьянай… Почем зря я… - И вытер рукавом грязные, как поганые грибки, слезы. - Робить не могу, Сеньша… Думал, братан, пять лет… Подряд!… Приду домой, пороблю… Не могу, Сеньша, я!…

- Обветрит…

Дмитрий вскочил и, размахивая руками, хрипло закричал:

- Я, брат, ничего не боюсь!… Да!… Ты, поди, думашь - боюсь…

- Ну, ступай к бате, - сказал Семен неуверенно.

- К какому?

- К Листрату… В восстанью… Скажи: пушшай идет. А то, бают мужики, в восстанью переселился Листрат Ефимыч. Тоды ведь нам кабала, парень.

- Я?… Я, брат, не боюсь! Я могу! Я, парень, пойду! А кабала тебе будет, а мне никогда… Я, паря, в милисыю перейду. Наймусь! Я стрелять умею… Налево, круго-ом, ма-арш!… Левой!…

XXVI

…Как туча, обняла небо душа. Как травы - обняла землю. Костры вы мои желтые, птицы перелетные- глаза; голос - ветер луговой, зеленый и пахучий.

У каждого сердца плакал и смеялся. Буреломами, песками, болотами пахнут хмельно они.

Бороздит рыба ил речной. Река бороздит усталую землю. Какие камни падают в тучу? Какие лиственницы на камнях?

Эх, горы вы мои, горы Тарбагатайские! Эх, брат мой, волк красношерстный!

Сердце ваше целовал.

XXVII

Ползет по крутосклону человек. За плечами желтый мешок, фуражка солдатская.

К чему бы? Тропа в заимку одна.

"Шпиён", - подумал рыжебородый.

Встал на шипишник и, как зашебуршал листвой человек, вышел из куста - винтовку поднял, говорит:

- Обожди.

Расправил тот усы под опухшими серыми щеками, мешок за плечами подкинул, ответил:

- Ладно. Думал - не стречу, а у вас дозоры - честь честью. Вот лешаки!

- Ты куда?

- Я-то? Я, парень, к Листрату Ефимычу.

Шипишника ягода, как кровь, алая, тугая. Пахнет мокрым, гниющим листом. Камень - как мужик - смотрит упрямо и скупо.

Рыжебородый поправил пояс, спросил:

- А ты по каким делам?

- Дела семейные. Сын я ево, Митрий.

- Та-ак!… Отца, значит, навестить. Ето дело хорошее. Валяй, Митьша. Давай я те провожу.

Борода желтая, смеется. Камень от листвы золотой, а под тропой - падь, пропасть, и рвется там кверху голубым телом ручей.

- Ты чо с дозору уходишь?

- А ну их к лешаку с дозором! Поеду я лучше за сеном. Коров, поди, пригнали.

- Дисциплины нету.

- А я, скажу, тебя в плен взял. Могу я уйти, чудак, раз я с пленным? У вас как ноне сена-то?

- Сена ничего, дождя не было. Не сгноили. А ваши как?

- Атамановцы пожгли, а сено, парень, было - прямо хлеб. Хоть шти вари. Старики не упомнют.

- На Копае, бают, травы страсть.

- Там завсегда, там пчела-то с воробья.

На заимке промеж изб и амбаров - палатки, фургоны-ходки, накрытые кошмами. Скот бродит. Ребятишки из-за фургонов подкрадываются к лошадям дергать из хвоста волос на лески.

Бабы у колодцев ругаются.

- Цельно опчество! - сказал Дмитрий.

- У нас, парень, куды хошь. Кузька один што стоит.

Довел до дома. Снял шапку - лысина розовая, и глаза тоже розовые - довольные.

- Прошшай, Митьша!… Попу Сидору кланяйся. Хороший поп, и на пчелу ему везет.

Калистрат Ефимыч спросил из горницы:

- Здорово, Митьша. Ты чо явился-то?

- А к тебе, батя.

- Ну, ладно, самовар, коли, надо согреть. Настасьюшка!

Мягко и быстро, как за ягодами пригибаясь, ходила Настасья Максимовна. Юбка красная. Грудь, как курица-черныш, подстреленная.

- Как у вас хозяйство-то? - спросил Калистрат Ефимыч.

- Плохо.

- Чего так?

- Офицера поселили - жрет многа. Все птицу любит. То и дело полевать ходи. Торговать Семен хотел - люди в городе новые - не верют. Доходы у нас знашь каки!… Белянка отелилась, а молока дает мало - сглазили, што ли. Прямо руки опускаются, беда!…

- Подати опять, бают, в закон вошли.

- Моченьки нет. С четырнадцатого года, грит, плати - и никаких. А где таки деньги найдешь?

- Трудно.

- Я и говорю…

Томительно вздохнула Настасья Максимовна. Оглянулся на нее Калистрат Ефимыч и, поспешно вставая с лавки, спросил:

- Ты зачем пришел?

Дмитрий надел и снял фуражку, подернулись быстрые, как у зверя, глаза.

- За тобой…

- Ну?…

- Буде дом срамить. Аида к себе. Чо тут со шпаной-то вязаться? И Настасья пусть идет… коли што… - И, разевая широкий и серый, как шинель, рот, заговорил беспокойно: - Иди!… Смеются поселком-то - в разбойники, грит, и душегубы! У нас семья, слава богу!…

Тихо пахло в избе хлебами. Тяжело, свободно лежало на широких лавках оранжево-золотистое солнце.

Калистрат Ефимыч, стягивая, слипая слова, как смолой, сказал:

- Зря. Не пойду. Живите одни.

Дмитрий озлобленно мотнул головой, громко стуча сапогами, подошел к дверям тушить цигарку. Задевая порог, вошел рыжебородый Наумыч.

- Здорово живете. Пойдем, Митьша. Как ты есть, так я тебя и заарестую… Никаких.

- Куда?

- В штабу. Там тебя судить будут.

Дмитрий скинул фуражку и закричал:

- Не желаю я судиться! Не признаю я вашева правительства! Какой суд?

- А там тебе скажут. Айда! Ты не ори, у нас мужики веселые, может, простят.

XXVIII

На хомутах сидели мужики. Были у них тускло-зеленые, как кочки в сограх, лица. Остер, точно осока, неуловим взгляд.

Все те же шкуры на жердях. Пахло в амбаре конским потом.

Никитин спросил:

- Как имя?

- Дмитрий Смолин, - быстро, по-солдатски отвечал Дмитрий. - Поселка Талицы, Алейской волости. А только я тово…

- После. Товарищ Микеша, в чем обвиняете? Серб отделился от синевато-зеленого простенка.

Была на нем розовая узорная рубаха, за поясом торчала ручная бомба. Мужики заулыбались. Он, точно притворно делая злое лицо, заговорил:

- Убил!… Такой аршин, малэнкой! Убил! Дэнга сорро ррублей, починел воррота!… Такой сволочь - дран!… Я эст кончил.

Мужики захохотали.

- Оратель!…

- Кончил!…

Серб наклонился и, точно уминая что руками, сказал с усилием:

- Стрелять! Такой дран…

Угловатые челюсти Дмитрия опотели. Рука сорвалась, побежала по телу к козырьку. Побежали ноги около закрома.

- Товарищи!… Братцы!… Не я ведь, брат это, Семен!… Я ведь говорил: отдай деньги-то!… Тут, хоть вам, ну! Не хочет!… А я что же! Восподи!

Никитин, не глядя на него, сказал:

- Ваше слово, гражданин Смолин.

Дмитрий замолчал. Обшлага опотели, и он, поддернув рукава кверху, сел на закром. Ноги же продолжали бежать.

- Гражданин Смолин, ничего? Ваше слово…

Дмитрий бессильно шевельнул широкими, точно разваленными челюстями. Мужики отвернулись от него, как от дурного запаха.

Натруженным голосом сказал Калистрат Ефимыч:

- А ты, Микитин, мне сказать дай. Вишь, закоптили человека.

Мужики кашлянули, харкнули, согласились.

- Говори, Листрат Ефимыч!

Неослабные, тенью зашли его глаза. Тело большое и черное, как весенние земли, оттолкнуло лавку. Протянул к мужикам волосатые, твердые руки. Голос нутряной, зыбью по телам идущий.

- Сын ведь! Небось думаете - брехать буду? Не поверите… Не убивал, говорю: не убивал! На душу греха не берите! Другой убил, а не этот!… Мне что! Не люблю я их, ушел от них - душу замуслили!… А зря человека зачем убивать, православные?

Здесь пискливо, не по-человечески, залился Дмитрий. Тычась мокрым, опухшим лицом в синюю тьму, близ стола, пищал он неразборчиво. Только выхлестывались, как камни в потоке, слова:

- Ваша благородие… ваша благородие…

Никитин посмотрел на мужиков:

- А ты выйди, Калистрат Ефимыч.

Черный и холодный голос как зимние воды. И лед - далекие волосатые глаза Калистрата Ефилыча.

- Не пойду! Хочу я знать, кто моего сына убьет.

Как проснувшись, взвизгнул Дмитрий.

- Батя!

Соболезнуя, сказал кто-то из угла:

- Не оживет!…

Вышли за дверь. У телеги посовещался штаб. По бумаге прочел Никитин. Холодный и жестокий клок бумаги как кусок замороженного снега. Злые и насупленные коричневые стены амбара.

"По приказу временного штаба революционных войск… за предательсгвенное убийство борцов революции… высшей мере наказания - расстрелу".

Отопрелые, скользкие Дмитриевы руки. Грудь опухшая. Точно скидывая грязь, трясутся колени.

- Эх, трус! - сказал мужик с винтовкой. - Держись! Скотина при смерти и та не мокнет. - И, протягивая ковш самогонки, добавил: - Пей - крепче будешь!…

Никитин, дотрагиваясь горячей длинной рукой до поясницы Калистрата Ефимыча, огустело сказал:

- Не томись, Ефимыч! Нельзя иначе.

Как лемех в черной земле, блестели у того зубы. Завило желтым ветром черную длинную бороду; голос завило петлей предсмертной:

- Знаю!… Я тебе помешал, сына-то пошто угоняшь? Не уйду я от тебя, понял? Убей ты меня сразу - куда ведешь?

- Не томись.

- Убей, говорю, сразу! На свою голову меня держишь! Отпусти!… Жалко ведь - сы-ын!…

Желтая, широкая, как осина, шинель. А тело из нее растет выше, тянется глаз неодолимый, глубокий, как тайга.

- Не знаю, зачем он пришел. Не приходил бы! Кто-то убил, в ответ надо убить. Убьем!

Отгибая, отламывая сучья, напролом, как сохатый, уходил Калистрат Ефимыч. Желтая звенела под ногой земля, еще сильнее звенело сердце.

- На свою гибель!… не пускашь!…

- Не могу!

Вытянулся, засох, вырастая из зеленой шинели Никитин. Тоскливая вздыхала земля - запахами горькими, чужими. Желтой лисицей шмыгнул, шевельнув кусты, ветер.

Вдруг схватил сук сосновый, подломившийся, оторвал, с силой ударил по кусту. И еще, еще.

Тихо хряпая, отлетали, вонзались в землю острые щепы. Переломился сук, из средины волной опала полевая пыль. Выпрямил Никитин сухую спину и ровной походкой пошел к амбару.

- Постановление исполнено?

Мужики, сплевывая, играли в карты. Рыжебородый доиграл банк и, тасуя карты, отвечал:

- Ето обязательно!

И, подымая колоду для снимки, спросил:

- Тебе сдавать, Мики.ин?

- Нет.

- Ладно… Вот ба-анк!… Четыре керенки! Но, кто?

XXIX

Беспокойно пели камнем твердые глаза людей - камнем в ветрах и вьюгах. Огромные, жирные туши гор дымились на солнце.

Рыжебородый Наумыч говорил:

- Кыргызья, братаны, сгоняется - тьма!… За неделю съехались… Праздник будет однако!

Из-за долин, из-за Тарбагатайских гор текли в котловину Копай киргизы.

А с другой стороны: из тайги, черни, с долин - новоселы, кержаки-старожилы.

Среди фургонов, рыдванов и телег, как огромный подсолнечник, плавал Наумыч. Выпачканы дегтем полы азяма и шаровары.

- Байга, братаны, на покров назначается. Жи-ва-а!… До покрова неделя - собирайся!

Сладко резали грузные телеги жирную и мягкую, как кулич, землю. Вяло, как пьяные, играя крупами, топтали сытые лошади горные тропы.

Словно золото звенели тропы, словно золото звенели кусты.

- Едешь, Листрат Ефимыч? - спросил ласково рыжебородый.

- Поеду.

Рыжебородый оперся грудью о телегу, сказал протяжно:

- А ты поезжай, може, и сгодишься.

- Я-то?

Рыжий глаз втянул всю телегу, запел:

- Ты очень просто сгодиться можешь - я тебя на уме имею. Пойдем, хочешь?

Поддержал его за руку с телеги и, как взвешивая, одобрил:

- Тижолан! Ума выйти может много.

В светло-желтую пену ныряли в долину рыдваны и телеги, как огромные рыбы. Плескались внизу водоросли - деревья алые, медно-желтые.

- Я те семенникам покажу!

Гнется телега под тремя - седые головы как снопы пакли. Азямы словно дырявые мешки, и будто не тело в прорехах видно, а седую паклю.

- Семенники!… Смотри.

Пахнут семейники-старцы древними, тугими запахами, и голоса тиховейные - лен шелестит,

- Ты, что ли, Калистрат Ефимыч?

- Я, старик.

Видят плохо - выкатил один белый седой зрачок, - взглянул, и утонул опять зрачок.

- Ты блюди!… Мы тут в восстанью приехали, посмотреть, как и что!… Ты за домашностью блюди! Чтоб не измотался народ…

Вздохнули все единым вздохом, легким, так бы и младенцу не вздохнуть.

- Люд на соблазну скор. Ты им старую веру за новую выдаешь, бают? Так им и надо, коли старова не хочут.

И древние годы не выдерживая, отошла телега, к земле пригибаясь. Древность звала земля.

Завертелась в хохоте рыжая борода, хохот присвистывающий в волосяной сети заплутался.

- Вот она, сила-то!… Понял! Тут мы ее берегем. Без старика нельзя, старик только один может дело направить.

И повел Калистрата Ефимыча промеж телег, Пахла земля дегтем, телеги - мхами осенними, как паутина тонкими. Смотрят черные колеса как зрачки - неподвижно, по-звериному,

Калистрат Ефимыч сказал:

- Куда ведешь-то?

- Пойдем… Покажу ешшо. Смотри, как мужик идет.

- Не надо… ничего.

Оттолкнулась борода. Нога за телегу зацепила.

- Не хошь? Трусишь?

Калистрат Ефимыч хотел крикнуть, но смолчал. Вернулся к своей телеге молча.

А у телеги рыжебородый уже с Никитиным беседует.

- Проведем, - говорит рыжебородый, - мы здеся железную дорогу со всеми припасами.

Никитин отвечает:

- Проведем.

- Обязательно. Однако в бухфете водки чтоб в три тысячи градусов.

Никитин сказал:

- Мы с тобой, Калистрат Ефимыч, в…телеге будем.

- Где это?

Метнулся рыжебородый вдоль телеги, ось ощупал, оглобли. Сказал досадливо:

- Опять же на байге! Потому штаб постановил - начальство и важных людей на люд не выводить. Атамановцы заарестуют, очень просто.

- А в телеге нет?

- В телеге мы тебе кошемный навес с дыркой вроде отверстия сделаем. Сиди и смотри. И чтоб ведро самогонки, потому душна… Пей.

Так и поехал Калистрат Ефимыч с Никитиным на байгу.

Каменная тропа звонкая. На душе тропа тяжелее - не взберешься, не оглянешься. Молчи и подымайся, а не то пропасть. Гибель.

Висел культяпый Павел на шее лошади, как толстый репей. И волосы на голове как пушинки. Голосок легкий - не держится на душе, уносит ветром.

- Плюнь, Листрат Ефимыч, уйди ты от них. Я те, батя, понимаю. Однако очень просто не одолеешь,

Натянул повод, на руках в седле приподнялся, попону поправил.

- Люд - сволочь! Чо те с ним валандаться! Достану я тебе лошадь, приходи завтра ко мне. Уедешь… прямо, паре, к баям в аул доставлю. Живи! И бабу!…

- Не хочу.

Шевельнул тот, как языком, поводом, вдавалась лошадь в желто-розовые кусты. И легонько отозвались кусты:

- Зря, Ефимыч…

А потом, когда вечер поравнялся с телегой, подъехал Павел и, почесывая между ушей лошадь, спросил:

- Дождусь я, Микитин, ал и не дождусь, штоб мог я те в харю ногой залепить?… Как ты мне раз залепил, а?

- Когда ноги вырастут.

Над телегой Павловы длинные отрепанные руки тянули.

- Ране-е, Микитин, ране-е!… Дождусь.

Тащит телега синюю тяжелую темноту в легкую лунную пену. А за дорогой такие же синие глыбы тьмы шелестят, а над глыбами дальше - еще глыбы.

Пахнет дорога не камнями - золой, а ветер коричнево-серый - корой осиновой.

Молчит Калистрат Ефимыч.

На передке, как пень, мужичонко, от него к черной копне, похожей на лошадиную голову, две ленточки. Фыркает копна.

Никитин с другого конца телеги сказал:

- Нужно от выступления удержать. Поехал ты зачем?

- Смотреть хочу, парень. Байга эта из года а год. Ране-то я тоже боролся было…

- А теперь на печку?

- Лисья заимка-то печь, В печь калёну лезу, а не на печь.

Откинул Калистрат Ефимыч одеяло. Отыскав среди сена коленки Никитина, дотронулся:

- Ты, Микитин, баловать-то брось.

- Ну?

- Думать - малой я, ребенок, дитё? Дай ты мне раз по сердцу тебе сказать?

- Говори.

Шевельнулось сено, широко, как одеяло, вздохнуло. Голос - запахи земные, густой.

- Не давай ты мужикам кыргызов бить. Пушшай посмотрют и разъедутся. Не надо кровопролитья-то, парень. Мало крови тебе, ну?

И Калистрат Ефимыч продолжал:

- Па-арень! Сам знашь - выжгут! Скотов угонют, людей перебьют.

- Потому и еду - не допустить.

Стоном пошла телега. Оглянулся пень с передка, сморкнулся и опять к ленточкам прильнул.

- Допустишь ты, Микитин, допустишь.

- Нет.

- Убил ты мово сына… Прощу! Хочешь ты всю округу в восстанью втянуть… вижу!

Резко, как роняя железо, сказал Никитин:

- Стой!…

Протянул пенек:

- Тпру-у!…

Повернул Никитин Калистрата Ефимыча за плечи, в обрат, сказал:

- Видишь?

Косогором в блекло-малахитовых порослях по откосам в котловину, дребезжа, катились, как камни, глыбы телег. Охая, отдавали горы лохматые мужицкие песни. Ревели кусты:

Э-эй, ты…

Лисы-ынька…

Белая-я

Горносталь…

Туго звенела земля. Из котловины солоновато несло солонцами. Вдалеке мерцали бледно-оранжевые костры киргизов.

Никитин спустил руки и лег в сено,

- Молись, чтоб возвратились.

- Я?

Закрылся Никитин с головой, не ответил.

Коричнево-серый пенек на передке, спустив вожжи, дремал. Проваливалось в дорогу лиловатое пятно телеги.

Схватив задок волосато-горячими пальцами, глядел назад Калистрат Ефимыч. Видел.

Таежными гулами пели телеги. Голоса раскатистые, как рев зверей. Звериные, сторожкие запахи шли с трав, с гор…

Назад Дальше