Вчера дворник ходил виноватый, а предыдущие дни как напился, так старался не показываться на глаза. Знает ведь, напиваться в Великий Пост грех. Однако – бобыль, в руках никто не держит, вот он, видимо, и дал себе слабину. А тут с полночи принялся под Чистый четверг для тётушки баню топить. Она встала до света и меня подняла. Я пошла, так они с Софьей такого пару напустили, что я чуть не задохнулась. В парную звали, но не пошла, а просто умылась с серебра. А уборку все вместе производили, и вот счастье, говорят же, что, если убираться в Чистый четверг, можно найти то, что казалось давно утерянным. Мне было ужасно жалко потерять мамин гребень сандаловый. Ей бабушка подарила, и сколько ему уже лет, а всё ещё запах не выветрился, терпкий такой, пряный, если им расчесать влажные волосы, они до вечера сандалом пахнут, духов не надо. Я стала перебирать вещи, а дворник отодвинул шкап, и горничная выметала оттуда пыль и вымела гребень. Как же я обрадовалась! Это хорошая примета, не понимаю только, как он туда попал. Я только пришла из бани, скинула с волос полотенце, и вот он – гребень. Обмыла его, хотя комнатная пыль – что в ней? Вот волосы у меня сейчас и пахнут. Буду беречь его как зеницу ока. А вдруг родится девочка, тогда от меня ей перейдёт. Это и есть счастье! Вещь до времени пропала, а потом нашлась, значит, не потерялась! Вот какая я умная!
Софья сейчас соль жарит и радуется, что не трещит и не шипит, соль. Значит, нет сглазу, и дай Бог!
20 марта. Страстная пятница
Всегда боялась этого дня, с детства. Это же сколько Спаситель всего перенёс за грехи наши. Тётушка ходит во всём чёрном. Ничего не ем, как можно? И голода совсем не испытываю. Завтра должны Жоржика отпустить.
21 марта. Великая суббота
Слава Богу, Жоржика отпустили. Похудел. В корпусе Пост держат строго. Это ничего, надо привыкать, он уже большой. Пристал ко мне, когда поедем в Иерусалим, ему хочется посмотреть, как нисходит Благодатный огонь, меня спрашивал, любопытный. А как нисходит? Так и нисходит, потому что Благодатный.
И смертию смерть попрал! Сохрани нам всем жизнь, Господи!
Пора собираться ко Всенощной!
22 марта. Пасха
Отстояла Всенощную до 3-х ночи, как будто бы парила! Так легко было на душе! Такое счастье испытала, и Жоржик был рядом. Это – счастье. Нет только Аркадия.
Разговелись.
Софья наготовила. Я всегда удивлялась, как кухарки и повара, которые начинают готовить, когда Пост ещё не кончился, как им удаётся всё приготовить и ничего скоромного не попробовать. Это какое ангельское терпение надо иметь. А Жоржик вокруг стола извёлся, но тётушка строго присматривала, чтобы не хватал кусков, как она говорит – "не кусошничал". А уж когда сели… Пересказать мочи нет, так всё показалось вкусным. Расстаралась Софьюшка: и гусь печёный, и борщ с чесночными пампушками, и пол свиной головы в винном соусе, и… Хоть снова садись за стол, а Жоржик набрал пирожков с яйцом и рубленым мясом и пошёл угощать, кого – даже не знаю. И пусть его, мальчик растёт добрый. И всё к моему животу присматривается и молчит. Характер! Мужчина! Странно, но весь Великий Пост спала без снов. Или не запомнила ни одного. А во время Всенощной моё дитя внутри меня, будто тоже молилось, вело себя так спокойно. Не знаю, какими надо быть людьми, чтобы не веровать в Бога. Они – безбожники! Одно слово!
23-25-е
Визиты! Тётушку знает весь Симбирск, и тётушка знает весь Симбирск. Это не Питер! Сколько же у нас перебывало народу, и к нам и мы. К нам в понедельник только полицейские не зашли. И то у ворот околоточный стоял, так Софья и тётушка и поднесли ему, и с собой дали! Славные люди. И начальник корпуса, и все преподаватели из гимназии, и из городского управления, и земские, и предводитель и даже губернский жандармский начальник. Как там его прелестная жена? Тоже беременная, только ей ещё июля ждать. Славно! Я во вторник много визитов не сделала, а тётушка, та затемно пришла и, по-моему, даже выпила! Ну и хорошо! И я бы выпила!
26–28 марта
Моё дитя взбунтовалось. И ножками и ручками. Дотерпело бы до срока, до конца мая. И я взбунтовалась, то радостно до небес, то на мир смотреть не хочется, поэтому не писала, старалась спать. И сильно болела спина. Сейчас пишу и тоже сплю. Надо подсказать Жоржику, что пора думать о переходных экзаменах, а то в воскресенье было домой не зазвать. Весна!
29 марта, воскресенье
Сегодня было такое, что не записать не могу, хотя и прихварываю.
Сегодня мы гуляли с Жоржиком. Тётушка тоже прихварывает – мигрень, погода нахмурилась и набухла тучами, как бы не со снегом. Но мы с Жоржиком всё же пошли. Софьюшка собиралась, но я попросила её остаться с тётушкой, чтобы не одна. На Венце, как говорят, ещё до войны положили асфальтовую дорожку, прямо вдоль обрыва, и поставили красивую чугунную решётку вместо старой ограды. Снег на чёрном асфальте растаял и тает каждый раз, когда выпадет, поэтому гулять не скользко. От нашей Большой Саратовской это недалеко, только немного вверх до пересечения с Дворцовой, и сейчас не скользко. Над левым берегом Волги стоял туман, но берег видно. Волга ещё во льду, но лёд уже серый и как будто бы дышит. Но это так кажется, потому что с Венца этого, конечно, не видно, слишком высоко и далеко. Мы с Жоржиком шли по дорожке. Прогуливавшихся было мало. Жоржик всё бегал туда-сюда, а я шла прямо, искала, где можно присесть отдохнуть. Тут Жоржик подбегает ко мне и показывает рукою вперёд. Я посмотрела. Мы уже подходили к самому высокому месту Венца, и будто памятник на белом, как снег, жеребце сидит всадник и смотрит через Волгу. Издалека было не видно, кто это такой. Мы пошли к нему, Жоржик ухватился за мою руку. Подошли ближе, на белом арабском жеребце сидел полковник. Только когда мы подошли совсем близко, жеребец стал переступать, тогда полковник поворотил его, и я увидела, что левый рукав у него пустой и заправлен в карман шинели. Я его не знаю, и об этом полковнике никогда не было речи. На жеребце он был высоко, и я не разобрала, какого он полка. Надо расспросить тётушку про этого полковника. Явно он с войны и после ранения. Удивительная фигура, символическая, действительно как памятник. Такие памятники я видела за границей и в Питере памятник Императору Николаю Первому. Однако те из бронзы. А этот – живой. Никогда не забуду этой картины.
30 марта, понедельник
Сегодня радость – пришло письмо от Аркадия!!! Жаль, что Жоржика нет дома. Тем более в его день рождения! Уже больше не буду звать его Жоржиком, он Жорж, Георгий. Георгий Вяземский. Про письмо писать ничего не стану, только то, что цензура вычеркнула, а прочитать можно. Это счастье – знать, что любимый человек, отец моих детей, жив, хотя оно подписано 8 февраля. Видимо, сильно загружена почта. Прочитали несколько раз, и я и тётушка. Она за своего племянника радуется не меньше, чем я. Как же это горько, когда нету своих деток. Однако это не моя история – есть и, Бог даст, ещё будут. Вот так действует война и разлука. Буду рожать, сколько будет. Сейчас буду писать Аркадию. В этом месяце это будет уже четвёртое письмо.
Апрель
В маленькой комнате адъютант Щербаков писал представления к наградам и передавал их на подпись Вяземскому. Рядом с Щербаковым сидел и попыхивал папиросой ротмистр Дрок. Командиры эскадронов, почти все, уже оставили свои рапортички и из-за малости помещения вышли в ожидании обеда. Дрок постучал пальцем по лежавшей поверх других бумаге, покряхтел, взял её и стал прохаживаться по комнате, в которой еле-еле разместился штаб полка.
– С Розеном, Аркадий Иванович, неувязка получается…
Вяземский отвлёкся и откинулся на спинку крепкого самодельного стула, позаимствованного у хозяина хутора:
– Ваша правда, Евгений Ильич, до этого нелепого случая граф, насколько мне известно, нигде не дал промашку или слабину, а тут… Прямо как черт попутал уважаемого Константина Фёдоровича… я ведь просил его тогда не расстреливать этого германца…
– Германец-то, можно сказать, спас нас под Могилевицами, и чёрт бы с ним, отправили бы в тыл… Что на Розена нашло? – сказал Дрок, положил бумагу, и в комнату вошёл ротмистр фон Мекк.
– Присаживайтесь, Василий Карлович, – пригласил его Вяземский.
Мекк сел.
– Вот мы тут рассуждаем, надо ли настаивать перед дивизией о награждении Константина Фёдоровича?
Мекк ответил эмоционально:
– Настаивать, Аркадий Иванович! Именно настаивать! А то что получается, наградами боевых офицеров распоряжаются двор и штабы, а нам что, и слово нельзя высказать? Ну и что, что Розен приказал расстрелять этого немца? Конечно, он был, мягко скажем, не прав, но он-то судил чисто по-рыцарски… Тот штабной писарь, что, вы думаете, он нас спасал? Он шкуру свою спасал! У меня нет сомнений. Я с Константином Фёдоровичем уже сколько лет… войну вместе начинали… И мы должны отдаться на волю штабных?.. И надобно так написать и настаивать, чтобы и в дивизии, и выше никто не мог усомниться… Перестраховщики, мать их… Прошу прощения, господа!
– Я согласен! – твёрдо сказал Вяземский, и Дрок кивнул. – Тогда посмотрите, чтобы я что-нибудь не упустил, я к полку всё-таки позже присоединился… Я сам напишу представление, не надо писарям совать нос в офицерские дела. Теперь вахмистры.
– Четвертаков – серебряную с бантом! – сказал Дрок.
– Согласен! – произнёс фон Мекк.
– Непонятная история, господа, как из одного пакета ориентировка не потерялась, а наградная бумага от Шульмана, если верить его же телеграмме, потерялась. Пакет передал Введенский уже вскрытым?
Ротмистры посмотрели на адъютанта Щербакова, тот кивнул:
– Точно так! Времени разбираться, господа, не было, и по самим обстоятельствам ничто не обещало каких бы то ни было неожиданностей: приняли телефонограмму из крепости, пакет с ориентировкой! Мне кажется, тут надо бы поинтересоваться у Введенского…
– Да-а! – протянул Дрок. – Та ещё фигура. Константин Фёдорович хотел от него избавиться…
– А что Четвертаков? – спросил Вяземский.
Офицеры переглянулись. Фон Мекк постукивал пальцами по коленке.
– Ладно, господа. – Вяземский понял, что на этот вопрос ответа нет, что с Четвертаковым никто не разговаривал. – А с Введенским, я думаю, мы исправим положение. Даже в учебной команде за него всю работу, насколько мне известно, ведёт Жамин. Кстати, что будем решать с Жаминым? – Вяземский оглядел офицеров.
– А что тут решать? Новобранцев он муштрует отменно, тем более – гниловатый народец, а то, что мордобойничает, так им же потом будет легче в бою… – высказался фон Мекк.
– Тяжело в ученье… – задумчиво дополнил Дрок. – А знаете, как они поют?
Вяземский, фон Мекк и адъютант Щербаков с любопытством посмотрели на ротмистра.
– "А ученье, знать – мученье, между прочим, чижало"! Грамотеи! Надо дать ему взбучку, Жамину, а так… вахмистр он исправный! Служака! Я вот что думаю, господа…
Вяземский и фон Мекк слушали.
– Думаю, надо довести до конца то, что начали при Розене, отдельный разведывательный взвод… и набирать из нижних чинов, кто по своим умениям более всего подходит, чтобы пополнять убыль.
– Поручить?..
– Четвертакову!
– Первый эскадрон Рейнгардта, и уже под вашу команду, Евгений Ильич!
Довольный Дрок кивнул:
– Хорошо, так и сделаем, а сейчас обедать! Господа офицеры заждались! Да, запамятовал, рапортички по убитым?..
– У меня, – ответил Щербаков. – Сейчас сделаю последнюю сверку, передам отцу Иллариону, чтобы писал похоронные, и можно отправлять в штаб дивизии, только надо определиться с кем.
– Вот Введенского, – подвёл итог Вяземский, – и отправим, может, зацепится!
Палатка офицерского собрания была разбита на опушке небольшой рощи, примыкавшей вплотную к хутору. Офицеры ели стоя, денщики таскали еду от эскадронного котла, этот порядок ввёл Вяземский, чтобы есть с драгунами из одного котла. Среди офицеров были недовольные, но они понимали, что на войне это справедливо, и молчали. В постоянных боях первой половины апреля, догоняя непрерывно перемещающийся полк, отставали обозы, довольствоваться приходилось местными возможностями, однако полковой денежный ящик не был пуст. Клешня сновал с бачками и раскладывал пищу по купленным новым тарелкам, разливал по кружкам чай. За хрустальный стакан Вяземский устроил ему приличный нагоняй и велел пить из него самому. Для Клешни это было обидно, и он думал, кому бы отдать, а потом придумал, что пройдёт время, и Вяземский смягчится.
Когда денщики удалились, Вяземский объявил, что в дивизию с документами поедет Введенский. Тот вздрогнул, и неожиданно спросил отец Илларион:
– Господин подполковник, а мне позволено будет съездить по моим делам в дивизию?
Взоры офицеров обратились к нему.
– Мне надо попросить кое-что, чтобы привезли из тыла.
– И охрана у вас будет вполне приличная, – вдруг съязвил поручик Рейнгардт. Это была явная дерзость, направленная против Введенского. Введенский побледнел и поставил кружку на стол.
Вяземский бросил строгий взгляд на Рейнгардта и во избежание конфликта произнёс:
– Можно! Охрана у вас будет вполне приличная. С вами пойдут два вестовых: Доброконь и… – Он обратился к фон Мекку: – Придумайте кого-нибудь…
Фон Мекк кивнул.
– А как поедете, батюшка? Добираться как будете? – Вопрос прозвучал от офицеров и был явно с подковыркою. Батюшка сделал вид, что не заметил подковырки, пожал плечами и, ни на кого не глядя, ответил:
– Обычно! В седле!
– Может быть, возьмёте вот это? – Дрок вынул из кобуры револьвер, но отец Илларион глянул на него так, что ротмистр только пожал плечами и убрал револьвер в кобуру.
После обеда ситуация с батюшкой разрешилась споро: ему на выбор подвели трёх лошадей, он взял самую горячую и легко вскочил в седло. По тому, как он держал плётку, поводья и каких дал шенкелей, свидетелям стало понятно, что батюшка опытный наездник.
Отношения между поручиком Рейнгардтом и корнетом Введенским давно и открыто переходили в конфликт. Вяземскому, только-только принявшему полк, конфликт был не нужен. Рейнгардт был офицером отменной храбрости и дерзости и никому не спускал. Офицерское собрание, несомненно, утвердило бы поединок, если бы с чьей бы то ни было стороны прозвучало оскорбление. Но потом бы начались разбирательства в бригаде, в дивизии, в корпусе и в армии. Вяземский уже давно понял, что победа на этой войне если и будет, то далеко вперёди, и где смерть подкарауливает каждого, было неизвестно. А Рейнгардт точно подстрелил бы Введенского. Если бы захотел.
* * *
Оседлали на рассвете. Жеребец по имени Биток гарцевал под отцом Илларионом. Введенский был хмурым, будто не выспался. От Евдокима Доброконя в полк с быстротой молнии разнеслась весть, что отец Илларион ни дать ни взять заправский кавалерист, и, кто мог, собрались на дороге проводить батюшку.
Полк стоял в шести хуторах. Хутора располагались друг от друга близко, главным был хутор со штабом полка и № 1-м эскадроном. Офицеры, сами заинтригованные такой батюшкиной сноровкой, не препятствовали нижним чинам собраться на проводы. На Введенского тоже обратили внимание, он это чувствовал и был недоволен и жалел, что батюшка напросился с ним. Без батюшки он бы просто уехал.
Отец Илларион натянул поглубже похожий на ямщицкий цилиндр с низкой тульей и ждал, когда вестовые выедут вперёд. Те выехали. Драгуны, пешие, но при пиках, с шашками и карабинами через плечо стояли по обочине дороги длинной шеренгой и провожали батюшку, как коронованную особу. Потому что не было команды, они не кричали ура, и на караул команды не было; отец Илларион смущался и старался ехать быстрее, но мешали вестовые – как бы нарочно, они шли впереди и шагом.
"Кланяться, что ли, и благодарственную петь?" – недовольно думал отец Илларион, и вдруг Биток заплясал и, не дожидаясь посыла, рванул вперёд. Батюшка пригнулся и хлестанул ему плёткой под пах. Через секунду вестовые и Введенский остались позади, и тут отец Илларион услышал хохот и одобрительные возгласы.
"Вот я вам, черти!" – с улыбкой подумал он и почувствовал, что вестовые и Введенский его догоняют.
Под копытами хрустела стеклянная грязь. Уже потеплело, но ночью ещё ложился мороз и растаявшая под апрельским дневным солнцем дорога замерзала.
Биток оказался отличным конём – резвым, но послушным. Отец Илларион приметил его сразу, и неслучайно: сказался опыт, приобретённый на военной службе и в Китайском походе. Китайская крепость Дагý, от которой открывалась дорога на Тяньцзинь и Пекин, была взята союзными войсками 3 июня 1900 года. Первой в крепость ворвалась рота 12-го Сибирского полка под командой поручика Станкевича, батюшка Илларион, тогда прапорщик Алабин, командовал охотниками. Этот поход оказался слишком кровопролитным, резня была со всех сторон, восставшие китайцы резали иностранцев и своих же китайцев, принявших христианскую веру, а союзные войска резали восставших китайцев. Особенной жестокостью выделялись немецкие подразделения союзных войск. Торчащие на колах срубленные головы над обезглавленными телами, растерзанные штыками старики и дети, женщины, разорванные ядрами и руками…
Отец Илларион тряхнул головой, отбрасывая воспоминания. Он окончил поход, как многие: с ранением и наградами, но зарёкся служить кому бы то ни было, кроме Господа Бога. И с той поры не брал в руки оружия и не сидел в седле.
Дорога от хуторов под прямым углом выходила на другую, связывавшую Граево, Щучин и Ломжу. По этой дороге в Граево и дальше на север двигались войска закончившей или почти закончившей формирование 12-й армии генерала от кавалерии Павла Адамовича Плеве. Штаб дивизии располагался в Ломже.
Эта дорога тоже раскисла, и пехотные батальоны и роты не могли идти, как положено, строем. Особо загромождали дорогу артиллерийские парки, но их было мало, и они везли снаряды по большей части для лёгкой полевой артиллерии, и это вызывало тревогу. Германцы подавляли своей артиллерией самых крупных калибров.
Двигавшееся войско, судя по одежде, в основном было из новобранцев и ополчения, тех сразу выдавала чёрная форма и устаревшие берданки вместо мосинских трёхлинеек. Завидев батюшку верхом на коне, солдаты и ополченцы крестились, некоторые радостно улыбались, несколько попросили благословения. Это задерживало.
Выехавшие вперёд вестовые, как могли, оттесняли войско, стараясь дать проход для батюшки и Введенского.
Глядя на множество людей в сером и чёрном: шинелях, папахах и с серыми лицами, – отец Илларион посуровел. Он с некоторой жалостью и даже тоской вспомнил спокойную жизнь в далёком сибирском приходе, где после Китайского похода служил священником в деревенской церкви и не думал, что когда-нибудь снова окажется на войне. Однако он сам решил, когда узнал, что Германия объявила войну России, что пора со спокойной жизнью прощаться, и написал прошение протопресвитеру военного и морского духовенства отцу Георгию Шавельскому о переводе. Местный клир таким решением отца Иллариона остался недоволен, именно потому, что его приход был самый дальний и глухой, и, видимо, вслед батюшке что-то высказал. И слыл отец Илларион своемыслящим, в особенности по поводу "грязного мужика" Григория Новых, при этом ведая о креатурах Распутина в Тобольской епархии, но за дальностью пребывания в сибирской пустоши и болотах ему это прощали. А тут – не простили.