Подьячий Арсений Шумилов выехал вперед с немногими людьми, чтобы все подготовить для птиц – им следовало отдохнуть с дороги и приобрести бойкий и довольный вид, прежде чем стать герцогской собственностью. Было ему и кое-что иное велено – разведать насчет портов Курляндского герцогства, много ли туда приходит грузов, много ли отправляется оттуда, велик ли герцогский флот, какие суда строятся и где; откуда везут нужное корабелам железо; наконец, какие цены платят герцогу за новые суда англичане и французы. Алексей Михайлович, не дожидаясь того времени, когда у России будет свой выход к Балтийскому морю, давно уж замышлял держать свой флот в курляндских гаванях, а дальше – как Бог даст; а если Бог даст взять приступом Ригу, то все равно ведь свой флот понадобится. Для этого нужно было очень разумно провести переговоры с его высочеством, владея всеми сведениями, а не верить всякому лукавому слову ловкого и по-европейски образованного дипломата Якоба.
Да и третье было велено. Война ожидалась причудливая. Сейчас поляки отбивались и от русских, и от шведов. Со вступлением в войну России шведам предстояло драться и с поляками, и с русскими. А русским, соответственно, и с поляками, и со шведами. Так что Шумилов должен был по мере сил вызнавать, кто и как переманивает на свою сторону курляндского герцога, которому, с одной стороны, воевать не с руки, потому что владения малы, да и эти защитить он не может – не в армию вкладывает деньги, а в строительство и флот. А с другой стороны – его кузни, смолокурни, оружейные мастерские и корабли станут для союзника заметным подспорьем.
Всадник с подбитым глазом первый подъехал к дому (дивному, на его взгляд, дому, смотревшему окнами прямо на улицу – кто хошь залезай и хозяйничай!) и постучал в частый оконный переплет. Изнутри ему дали знак, он спешился и подошел к двери, также выходившей на улицу. Эта немецкая глупость была уму непостижима – как прикажете сей домишко охранять? То ли дело на Москве – дом в глубине двора, по двору с заката до рассвета гуляют псы; ни к имуществу вор не подберется, ни к дурам-девкам.
Дверь ему отворил старый шумиловский дядька Клим Ильич, которого подьячий взял с собой в поход ради его великой верности – да и чтобы оставшаяся дома на Москве матушка была спокойна за сына.
– Слава те Господи! – воскликнул он. – Ну что? Разведали?
– Все как есть разведали, а теперь корми нас, дяденька, оголодали – мочи нет! – весело сказал всадник с подбитым глазом. – Холоден, голоден – царю не слуга!
И щегольски, перекинув прямую ногу через конскую шею, соскочил наземь, даже не коснувшись рукой седельной луки.
– С голоду брюхо не лопнет, только сморщится, – отвечал Ильич, высматривая второго всадника. Тот спешился подальше и не столь бойко.
– Опять? – строго спросил дядька.
– Да Клим же Ильич! Сил моих больше нет – слова ему поперек не скажи! Боярыня на сносях – пляши вокруг него да желания угадывай! А я человек простой, что на уме – то и на языке!..
– Помолчи ты. Петруха, поди сюда! – позвал дядька, и темнобровый насупленный Петруха подошел с конем в поводу. Ильич посмотрел, как молодцы отворачиваются друг от дружки, и тяжко вздохнул.
– Кто тебе, Ивашка, рожу-то изукрасил? – спросил наконец.
– Кабы я знал! Но и я на руку охулки не положил! Он, поди, там долго на карачках ползал, зубы собирал! – гордо ответил Ивашка. Тут Ильич вздохнул еще раз – не столь шумно, с заметным облегчением.
Того только недоставало, чтоб молодцы, посланные в Либаву с особым поручением, задрались и друг друга покалечили. Милостью Божьей обошлось!
– Петруха, ступай с конями под навес! Там Якушка в сене спит, растолкай, да чтоб хорошенько поводил бахматов. А ты, Ивашка, входи, – велел Ильич, – да не топай, как жеребец. Арсений Петрович отдыхать изволит.
– Да дело ведь спешное! Один? – Ивашка достал из седельных ольстров пистоли и, не глядя, передал конский повод Петрухе.
– Пока один.
И оба разом вздохнули. Плохо это было – что Шумилов сидит в светелке, никого к себе не допуская, и горюет. Даже если прячется, ссылаясь на обязательный для русского человека послеобеденный сон. Ильич понимал, что никакого сна там и в заводе нет, но идти против дедовского обычая не смел.
Ивашкино веселое нахальство тоже как-то попритихло, он скорчил унылую рожу и покивал. Плохо, что Шумилов сидит один, очень плохо. И управы на него, на дурака, нет – много чего привезли с собой в Курляндию, попа взять не догадались. Ближайший поп, который может вразумить, – в Друе, при воеводе Афанасии Лаврентьевиче Ордине-Нащокине.
Одну пистоль Ивашка засунул за кушак, вторая осталась в руке.
Подошел Петруха, тоже с пистолями. И оба встали перед дверью, глядя друг на дружку исподлобья – оба сразу войти первыми не могли, а быть вторым никто не желал.
Ильич посмотрел на молодцов, укоризненно кивая.
– Петруха, заходи, – сказал он и сам вошел первый.
Ивашка, обидевшись, чуть было не остался на улице, но торчать с пистолями напоказ было глупо – жители форбурга за московитами следят, рады будут донести, что они слоняются с оружием по городу. Дойдет до герцога и дружбе с ним никак способствовать не будет…
В горнице, где сидели и дурью маялись, играя в кости, два стрельца, Ильич пистоли отобрал.
– Давайте сюда, – велел он и уложил оружие в особые ящики. Потом Петрухе указал на табурет, а Ивашку повел к Шумилову.
Дверь светелки была закрыта.
Некоторое время Ивашка с Ильичом стояли, глядя друг на друга: кто-то должен был первым побеспокоить Шумилова. Наконец Ивашка почесал в затылке, отчего шапка, и так надетая набекрень, съехала на левое ухо.
– Нехристь, – проворчал Ильич, осознав, что парень толчется в доме, не сняв уличного головного убора. – Не задремал ли соколик мой?..
– Так Клим же Ильич!..
– Ну, коли по спешному делу… ступай уж…
– По спешному делу, дяденька!
Шумилов сидел в комнатушке, где места хватало лишь для стульев, небольшого стола да диковинной кровати, вывезенной когда-то из Голландии. Такой мебели Ивашка тоже не понимал: ящик, а не кровать, и влезать туда надобно с особой приступочки. Три деревянные стены да занавески, которые задергиваются, – и сидишь себе внутри, как в келье. Именно что сидишь – лежать в ней невозможно, разве что отроку ростом не более двух аршин. То ли дело на широкой и длинной, во всю стену, лавке, подстелив войлочный тюфяк! Даже не сразу догадаешься, как в этом склепе с бабой управляться.
Подьячий имел ту самую внешность, с которой можно замешаться в любую драку – а потом, при розыске, никто связно не сможет описать молодца. Волосы он имел обыкновенные, русые, бородку с усами – им под стать, лицо худое, бледное, нос прямой, глаза, очевидно, серые. Особой ширины в плечах не замечалось, дородства – ни малейшего, в придачу ноги кривоваты, словом – красавцем не назовешь, да еще неприятная повадка – сжимать губы таким образом, что в этой их складке сразу читалось презрение со скукой и недовольством, такое вот малоприятное сочетание.
Сейчас он занимался важным делом – учился бегло писать знаки затейного письма, придуманного еще покойным государем Михаилом Федоровичем. Знаки были заковыристы и один на другой сильно похожи – чуть не так проведешь тончайшую волосяную линию завитка, и смысл погублен.
– Арсений Петрович, – позвал Ивашка. – Изволите выслушать?
– Вернулись, – тусклым голосом отвечал Шумилов. – Вот и слава Богу.
Тут лишь Ивашка вспомнил, что и в первой комнате лба не перекрестил – не на что было, взятых с собой образов там не повесили, и в этой не успел, хотя образ Пресвятой Богородицы – вон он, на стенке, приспособленный кое-как. Он горестно вздохнул, сдернул шапку и беззвучно восславил Господа за свое успешное возвращение из Либавы.
– Все, что велено, посмотрели? – скорбно спросил Шумилов.
– Все суда видели, а было их немного, – доложил Ивашка. – А насчитали полтора десятка, из коих одно в тот же день отчалило.
– Садись, записывай.
Ивашка, детина здоровый, положил шапку на подоконник, по московским меркам – неприлично низкий, мужику по пояс, кое-как примостился за столом на ненадежном стуле – то ли дело лавка в приказе, да еще с мягким полавочником, а то еще можно овчину подложить. Он взял чистый лист из стопки (бумага была хорошая, плотная, лучше рыхлой приказной), взял очиненное перо (Шумилов усмирял свою тоску тем, что давал мелкую работу рукам, и очиненных перьев в оловянном стакане торчало десятка четыре), подвинул поближе чернильницу из походного прибора и задумался.
– Ну? – спросил подьячий.
– Ну… с мыслями соберусь…
Но то-то и была беда, что мыслей о кораблях у Ивашки не имелось. Все мысли остались в голове у Петрухи Васильева. А Петруха неведомо на что обиделся и дулся всю дорогу, ни словечка не сказал.
В недобрый час пришло на ум начальству соединить этих двух в пару для выполнения заданий: Ивашку, имевшего отменные способности к языкам и собственный язык вроде коровьего ботала, что блямкает как попало, и Петруху, знатока всевозможных заморских судов.
Ивашкины дарования выявились случайно и не совсем благопристойно – он еще парнишкой помогал объясняться с иностранцами девкам, которых звали в Немецкую слободу для известной потехи. Там жили главным образом немцы, но попадались и цесарцы, и голландцы, и французы, и англичане. На Ивашку обратил внимание некий полупьяный живописец, который подрядился размалевывать созвездиями и аллегориями потолок в доме государева дядьки боярина Морозова. Ивашка поступил к нему в услужение, надеялся взять в руки кисть с палитрой и даже тайно срисовывал фигуры из книжек, но дара Божьего к ремеслу не оказалось. Морозов, проверяя, как идет работа, тоже заметил русского парнишку, уже бойко трещавшего со своим хозяином по-немецки. Посольский приказ нуждался в толмачах, Ивашку попробовали – с голоса переводил отменно, писал скверно. Однако упрямства ему было не занимать. Год спустя он явился в приказ и попросил, чтобы его испытали вдругорядь. На сей раз дело выгорело – в толмачи его взяли.
Кроме немецкого и французского, он взялся учить голландский и шведский – не сам додумался, а добрый боярин Морозов, которому Ивашка за вовремя замолвленное словцо поклонился в Новогодье большим и дорогим пирогом с осетриной, подсказал. Но приказный труд оказался не столь привлекателен, как мерещился издали. Не каждый день веселились и ужасались, когда кому-то доставалось переводить: "В галанской земле рыбники видели чудо в море – голова у него человеческая, да ус долгой, а борода широкая. Чудо под судно унырнуло и опять вынырнуло. Рыбники побежали на корму и хотели его ухватить, и он опрокинулся. И они видели у него туловище, что у рака, а хвост у него широк…" Трудились, почитай что не ведая вольной воли, по все дни, включая даже церковные праздники, дневали и ночевали в приказе, сидя по десять человек в ряд на лавке за длинным столом. Для человека разговорчивого этакое бессловесное сидение было хуже всякой церковной епитимьи.
С Шумиловым Ивашку послали потому, что был самым младшим – прочие толмачи уже боялись зады от лавок оторвать, а этот только и искал приключений на свою голову, мог на торгу так сцепиться языками с купчишкой, что вскоре народ земских ярыжек звал – разнимать драчунов. Числились за ним и серьезные дела – ездил по государеву делу в Лифляндию толмачом вместе с конюхами Больших аргамачьих конюшен; к общему удивлению, никому и ничего про эту поездку не рассказывал; о том, что конюхи исполняют всякие заковыристые поручения, в приказе знали и с расспросами не приставали.
А Петруха Васильев угодил в Курляндию случайно. Хотя какие-то странствия ему были на роду написаны. Отец-вологжанин в молодости что-то такое натворил, отчего бежал на юг, дошел до самого Дона, чем промышлял на Дону – неведомо, но десять лет спустя вернулся в отчий дом сильно поумневшим и с молодой красавицей-женой, черноволосой и черноглазой, – соседи не сразу поверили, что православная. Пошли дети. Отец нанялся к купцу, чьи барки, карбасы, струги и каюки ходили по Северной Двине все лето, вплоть до половины октября, когда уж приходилось пробивать тонкий лед. Доводилось ему и сопровождать шедшие с верховьев реки груженые плоты с хлебным товаром, льном и скотом, а в Архангельске встречать голландские и английские суда с заморским товаром, закупать у поморов соленую рыбу – семгу, палтасину, треску и сельдь, кость моржовую и тюленью, ворвань, песцовый мех и оленьи кожи, потом грузить на хозяйские суда и вести их обратно в Вологду – там товар на складах дожидался обыкновенно зимы и санного пути. Купец лето жил в Архангельске и занимался торговлей, тем более выгодной, что семь лет назад, после того, как англичане, взбунтовавшись, казнили своего короля, государь Алексей Михайлович запретил им торговать в России, а лишь в порту, покоряясь желаниям русских купцов. Тут-то и открылся простор для всякого рода надувательств.
Смышленый Петруха с десяти лет плавал с отцом. Корабли приводили его в неистовый восторг. Вместе с другими мальчишками он дневал и ночевал в порту, гордился знакомством с лоцманами-"вожами", примелькался – и уже иной иностранец, освоивший три десятка русских слов, давал ему поручения: сходи, позови, принеси. Лучшей наградой было – когда пускали на судно, давали за все подержаться, позволяли даже лазить по вантам и спускаться в трюм. Главным праздником – когда нанимали русских мастеров чинить судно, увязаться с ними и слушать умные речи про внутреннее устройство флейта или кофа, про их парусное оснащение и прочие милые сердцу вещи. Главным подарком – когда подвыпивший боцман-англичанин по доброте душевной выучит вязать хитрый узел: вот чем можно хвастать потом перед парнишками, а коли освоишь изумительное умение вязать узел не глядя, держа руки за спиной, так ты и вовсе герой.
Но неожиданным следствием этих подвигов была проснувшаяся в душе гордость. Петруха предвидел для себя славное будущее – не век же таскаться по Двине на чужом баркасе. Ему мерещились те страны, откуда привозят тюки с бархатом и атласом, мешки с сахаром, бочки с дорогим вином – алканом, бастром, ренским, малмазеей, романеей, мушкателью, а также олово, свинец, листовое железо, стекло и много иного всякого добра. Он знал, что не век сидеть в Вологде или Архангельске – суждено и весь свет увидать, к тому же его несколько избаловали девки – парень лицом уродился в мать, особенно выразительными глазами.
И он уже поглядывал свысока на тех, кому в дальние края не хотелось, а хотелось жить дома, как деды и прадеды.
* * *
Архангельский торг в летнее время был похож на Вавилон – кого там только не встречали! С началом навигации появлялись голландцы, англичане и немцы из Гамбурга – в придачу к тем, что зимовали в России и настолько прижились, что заводили свои канатные мастерские и посылали знающих людей искать руду. Город уже имел свою Немецкую слободу. На ярмарку приезжали карелы, лопари, норвежцы, шведы, поморы из разных мест – кемляне, мезенцы, сумляне, но эти хоть были свои, а случалось, что добирался до Севера торговый человек из самой Персиды, брал меха, рыбий зуб, слюду, увозил это добро за тысячи верст к своему кизылбашскому шаху или еще далее. В довершение картины год назад привезли в Архангельск две с чем-то сотни пленных татар и турок, велели им строиться и жить, кормиться каким-либо ремеслом. Они и стали готовить на продажу свои сладости, которые для северян были в диковинку.
Поскольку креститься эти поселенцы не торопились, то местный народ смотрел на них косо, а молодежь затевала драки. В одну драку ввязался Петруха – а когда наутро подняли два трупа, да следы привели в тот двор, где жил вологодский купец, пришлось уносить ноги.
Петруха никого не убивал – просто ссора началась с его подначки, и это всем запомнилось, да еще за полночь прибегал приятель – искал пропавшего во время драки брата. Добрый купец решил не выдавать парня, который уже из молодцов норовил возвыситься до приказчика, и спешно отправил его не в Вологду даже, а в самую Москву с письмами и дорогими гостинцами нужным людям. Один такой знакомец сидел в Посольском приказе – следовало показать ему жалобу на английских купцов, что, вопреки государеву указу, выезжают торговать в глубь государства и перебивают торг честным русским купцам, чтобы он присоветовал чего умного с учетом нынешних отношений между государем и тем самозванцем, что в Англии заменил законного короля. Человек оказался любознательный, Петруха разговорился, поведал о кораблях, похвалился, что издали отличит голландца от англичанина по обводам судна, сразу назвал мачты и паруса. Тут-то раба Божия за ворот отвели к Шумилову, уже имевшему приказание сопровождать сокольников в Митаву. Взять в Москве человека, который понимал бы в морских торговых судах, было неоткуда, хотели уж посылать за таким человеком в Архангельск, – а тут он и сам пожаловал.
Уразумев, какое занятное путешествие предстоит, Петруха обрадовался – и первым делом сцепился с толмачом Ивашкой. Тот непутем прошелся по его немосковскому выговору – и пошло-поехало…
Виноват ли Петруха, что среди чухны заговорил, путая звонкие и глухие звуки, пуская в ход странные и непонятные слова?..
– Собрался с мыслями? – спросил Шумилов. Ивашка вздохнул – придется каяться…
Он даже не мог объяснить толком, из-за чего на сей раз надулся Петруха Васильев. Не может же быть, чтобы из-за справедливого Ивашкина замечания, что он-де, Петруха, так хорошо по-немецки не смыслит, как толмач Посольского приказа. А больше ни одного гнилого слова Ивашка себе не позволил – кроме, пожалуй, вопроса о том, какой дурак научил Петруху неправильным немецким словам. О том, что в разных немецких княжествах и герцогствах говорят на разный лад, Ивашка знал; знать-то знал, а тут, как на грех, и забыл. А Васильеву много ли надо?
О прочих своих словечках, сказанных без всякой задней мысли и помешавших на обратном пути обсудить увиденное, Ивашка успешно позабыл – но Шумилов знал молодца не первый год…
За обидчивым вологодцем послали Ильича. Тот его и привел, а к той минуте, когда Васильев вошел в комнату Шумилова, Ивашка сидел смирнехонько и только держался левой рукой за левое же ухо.
– Докладывай, Васильев, – приказал подьячий. – Ивашка, садись, записывай.
– Как твоей милости угодно, – с большим достоинством отвечал Петруха. – Либава – городишко невеликий, и порт также мал. Поставлен на косе меж морем и озером, коса – двух верст длиной…
– А ты когда посчитать успел? – удивился Ивашка и тут же съежился, ожидая подзатыльника.
– Вернемся в Москву – получишь батогов, – кислым голосом пообещал Шумилов. – Петруха, сказывай.