Борис Изюмский: Избранное - Изюмский Борис Васильевич 11 стр.


– Сзывай после похорон думцев в Софийский собор… Евтихия Беззубого, Капитона Жеребца… Астафия Цветного…

…Смышленые мужья собрались в задней, малой клетушке собора, они уже знали о том, что происходит на Подоле. Слышались тревожные возгласы:

– Голоколенники всех больших мужей перебьют…

– Восстанье немедля утишить надобно!

– Да поди удержи волка за уши!

– Погасим огонь, пока не перекинулся…

– Послать ко Владимиру, чтоб сел на дедов и отцов стол!

Путята прекратил галдеж:

– Что надо? Звать князя Владимира! Поклониться: скорей иди на Киев, пока всех бояр не порушили, не разграбили…

С ним согласились, воистину надо немедля посылать гонца к Владимиру Мономаху в Переяславль. На этом сходились все до единого: позвать именно Владимира – сына Анны, дочери византийского императора Константина IX Мономаха. Не однажды был Владимир в лютых бранях с половцами, доходил до моря Сурожского, завоевал половецкие города на Северском Донце, брал в плен за один раз по двадцать ханов, оттеснил поганцев в степи Кавказа, за Железные врата, – в Обезы.

Еще позапрошлым годом, когда половцы стучали саблями в Золотые ворота Киева, Мономах не только отогнал их, но и взял ханскую столицу Шурукань. Эта весть быстрее птицы полетела к чехам, уграм, ляхам, домчалась до Рима – о ней услышали все концы земли.

Да, именно Владимира Мономаха и надо звать.

– Он с митрополитом в любви, церкви украшает.

– Святительский сан уважает.

– Щит для нас…

– Слава русичей…

И впрямь, во всем мире его знали: дочь Марию выдал за Леона – сына греческого императора Романа Диогена. Дочь Евлампию в прошлом году – за угрского короля Коломана. Старший сын, Мстислав, был женат на дочери шведского короля – Христине.

Да, именно Мономах утихомирит чернь и не даст в обиду своих.

После совета думцев Путята в хоромах сказал Свиблу:

– Птаху-то ночью… – крутнул волосатыми пальцами, показывая, что именно надо сделать. – Жёнке его скажи: "Сбежал твой муж с камнями бесценными неведомо куда…"

Подумал с усмешкой: "И стала шапка вавилонской. Все, мастер! Только и поминки по тебе – вороний грай. Да и Евсея – властоненавидца – пора кончать".

Свибл понятливо кивнул.

Был он у тысяцкого не только постельничьим, но и проверщиком кушаний – не отравлены ли? Не раз подумывал: "Тебе б и впрямь подсыпать яду, пока меня в преисподнюю за собой не уволок".

Путяту возненавидел давно – еще в юные годы, когда тот, похваляясь, при гостях приказал слуге прижать ладонь с растопыренными пальцами к дереву, а сам издали стрелял из лука, и стрелы впивались меж пальцев Свибла.

…Ветер донес тревожный звон колокола. Путята нахмурился.

Свибл, вытянув длинную жилистую шею, напряженно прислушался, подумал: "Как бы не по наши души".

Покорно склонившись, вышел из горницы.

ГНЕВ ПРАВЕДНЫЙ

После возвращения Евсеевой валки давно прошли семь метелей с семью морозами, от которых трещали плетни; откатали снежных баб юные кияне, отыграли в снежки.

Потом на пролесках цветы лилового ряста сменили голубые колокольца, проковыляли по зеленым лугам стреноженные, отощавшие за зиму кони, и дед-пасечник, достав из погреба на пробу один улей, выставил его на солнце со словами: "Грейтесь, чада мои…" А там зашумел вербохлест, когда матери, купая в вербном отваре детей своих болезных, просили: "Дай тела на эти кости" – и девчата секли парубков лозой в белых барашках, приговаривая:

Верба хлёст,
Бей до слез!
Будь здоровый,
Как вода,
А богатый,
Как земля!

Казалось бы, радоваться Ивашке и Анне приходу весны, а радости не было. Что с отцом? Вот уже сколько месяцев, как он исчез. И как жить дальше?

С осени морозы убили всю озимь. Бывало, в добрые годы вымахивала она – заяц мог укрыться. А ныне сердце у киян разрывалось глядеть.

Кто имел хлеб – придержал его, понимая, что впереди еще большой голод; цены на жито возросли почти в двадцать раз. Люди мерли, как мухи. Мыши днем с писком вылезали из подполья.

Ивашку и Анну спасали от голода артельщики Евсеевой валки. Им Путята выдал немного соли и жита, чтобы рты заткнуть. О Евсее же сказал:

– На власть руку поднял! В двух кулях на дне соль песком заменил… Отсидит свое.

Такое наговорить на Евсея!

Иван привез Евсеевым детям кадь муки, хотя у него самого были престарелые родители. Осташка – горстку соли. По секрету Хохря сказал Ивашке, что отец его сидит в дальнем углу Путятова двора, в подземелье.

– Тысяцкий-то спереду ласкает, а сзаду кусает, – с горечью произнес он. – И заметь, хлопченя, пчела ужалит – гибнет; Путята ужалит – еще злее становится. Во лжи Киев погряз…

Ивашку не порадовал даже подарок Хохри – рыжий голубь с вихрами по обе стороны шеи, – не до него было.

Весной Ивашка сделал подкоп под стену Путятова двора, прополз на животе по бахромчатой траве-спорышу в дальний угол. Издали увидел на каменном, врытом в землю погребе зеленую дверь с большим кольцом. Возле двери прохаживался стражник.

Ивашка притаился. "Как же батяню выручить от иродов? Как? – лихорадочно думал он. – Томится сейчас в подземелье".

Ивашка с необыкновенной ясностью увидел его лицо: пшеничные волосы в ушах, родинку-вишшо чуть пониже правого уха. Даже голос его услышал. "Ты пёши идти можешь?" – спрашивал отец в дороге. "Ага". – "Что за агакало?" – усмехался он. А когда за миской со щами сидели, говорил укоризненно: "Не мляцкай жуючи!"

Подул сильный ветер – верно, зашабашили ведьмы на Лысой горе. Надо было пробираться назад, к подкопу, скрыть его.

Ивашка каждый день приползал к зеленой двери, все смотрел издали: может, стражник куда отлучится? Может, отца выведут?

Как-то зашел к ним в избу Петро, простучав костылями, сел на лавку.

Выслушав рассказ Ивашки, скрежетнул зубами:

– Жизни от них, кровопивцев, нету!

Долго сидел молча, тяжело уставившись в земляной пол.

Наконец глухо сказал:

– Чтоб тому Путяте, псу смердящему, руки покорчило, грудь забило, чтоб он в старцах счастья не имел. – Перевел дыхание. – Сказал бы покрепче слово, да не хочу печь гневить…

Великое уважение к печи, как к живому существу, очагу, собирающему семью, глубоко сидело в каждом киянине: в ней – огонь, сама жизнь. Потому, когда приходили сваты к дивчине, она бросалась колупать печь-защитницу; потому, возвращаясь с похорон, клал киянин – чтобы очиститься – руку на печь. Печную золу относил на капустные грядки, подмешивал к воде для хворого, сыпал на рану; заболело горло, зубы – прикладывал щеку к углу печи; к ней же тулил и новорожденного телка. Он считал грехом садиться на печь, когда в ней пекся хлеб, гостю предоставлял самое почетное, "большое" место – возле печи.

Петро пошел к выходу. Еще не умолк стук костылей, как Анна заметила на лавке сверток: в красиво вышитый рушник было завернуто несколько черных лепешек – не иначе Фрося прислала.

В самый шум на Подольем торгу Ивашка оказался там.

Посадский человек Еремка Кулага – весь из хрящей и мослов – покупал соль у торгаша Астафия и обнаружил в ней пепел.

– Кияне, – закричал Еремка с рыданием в голосе, – последнюю соль пеплом заменяют!

Сразу собралась толпа.

– Ты где соль брал? – наступал Еремка, и жилистая шея его вытягивалась, как у кочета. – Я с тебя душу вытряхну!

Астафий оробел:

– Дак мне ее монах Прохор из Лавры продал. Вот не сойти с места.

– Все они за един!

– Дороговь день ото дня! К хлебу не подступишься!

– Сорочки на хребте нема!

– Живодеры! Последнюю корку изо рта рвут!

– Выжечь пакостные гнезда!

– Делатель с голода мрет!

Сквозь толпу на коне протиснулся сотник Вирач – правая рука Путяты, – строго спросил, наезжая на собравшихся:

– Эй-эй, чего галдите?

Еремка подскочил к сотнику, рывком сдернул его за ноги с коня. Толпа навалилась, стала бить Вирача кто чем.

На беду свою, ехал в ту пору мимо боярин Савва Мордатый.

Ему сразу припомнили: и что людей мучил на подворье, и соль скупал, прятал, и деньги в рост давал. Сперва Савву камнями закидали, потом тоже с коня стащили.

– Брюхо ему распороть да пеплом набить!

– Спесь на сердце нарастил! Сколько семей на голод обрек!

Мордатый, прикрывая руками плешь, запричитал, чуть не плача:

– Род-то мой не низьте.

Это еще более обозлило толпу:

– Гордился боров щетиной, да опалили!

– Соль и хлеб прячут, паскудники, кабалят за долги, а ты род их почитай! Бей всех до единого!

На высокий воз вскарабкался Петро, уперся костылем в край воза:

– Чо стоите, как кожухи дубленые? Вяжи Мордатого к колокольне – на поруганье, чтоб людей не переводил!

Сотни ртов закричали:

– Вяжи!

И сразу руки потянулись к Савве, потащили его по лестнице наверх, там опутали веревкой вокруг столба, зазвонили в колокола.

– На Лавру пошли!

– На гору!

– Пожгем им жизнь!

– Неправду творят злочинщики!

– Всех переобидели!

– Душат убогих, змии!

Кто был на Торговище – черный люд, смерды из боярских вотчин вкруг Киева, поденщики – бросились к ненавистному Печерскому монастырю. Знали, что здесь тоже скупали соль и перепродавали втридорога: подмешивали в нее тертую золу и пепел; знали, что возле игумена Феоктиста околачивается полно бездельников: доместник, эконом, келарь, ключник, начальник хлебопеков, бесчисленные слуги.

– Развел вкруг себя вошь!

– Дармоеды! Рыла нажрали! – рычала толпа.

– Где черный люд – там бога не видно!

Толпа миновала пещеры в отвесных скалах, гулко прошла по мосту, нависшему над пропастью, и вкатилась в опустевший двор Печерской обители. Здесь все в страхе попрятались по своим норам. Да их брезгливо и не трогали, раз хвосты поджали.

Люд ворвался в погреба, амбары, стал делить соль, хлеб. Потоптав кадильницы, ободрав иконы, прихватив с собой кресты, одежды первых киевских князей, толпа подожгла монастырь и повалила к Киеву. Бежали вверх узкими улицами ко двору Путяты.

– Смерть пролазнику!

– Бесчестье в бороду не упрячешь!

– Чтоб ему вороны очи выдрали… Сам купу набавляет!

– Пустить красного кочета, нехай по жердочке побежит, на кровле запоет.

Торопливо закрывали свои лавки торговцы. Бояре с семьями искали защиты в княжеском дворе. Самые страшливые из них уже причащались. Шептали испуганно:

– Черные люди и закупы в заговор скопом пошли…

– Крамола кругом.

– Двор боярина Нечая Ряхи горит…

– Как мятеж утолить?

Двор Путяты – что твой замок. Обнесены высокой стеной хоромы, скотницы, бани, погреба с бортовым медом, винными корчагами.

Откуда-то вынырнул навстречу толпе Ивашка, тонко закричал:

– Дяденька Петро, я лаз покажу!

Повел за собой к подкопу. Его расширили кольями, топорами, и на обезлюдевшем дворе Путяты сразу появилось множество гильщиков.

– Дяденька Петро, вон там батусь…

Ивашка подбежал к зеленой двери, подергал за железное кольцо. Дверь не поддавалась. Петро подскочил с ломом, всунул его меж пазов, налег грудью – и дверь со скрежетом распахнулась. Достали лестницу, опустили ее в яму. На свет вышел заросший Евсей – сразу понял, что происходит.

– Пошли, гражане, покажу, где соль упрятана, сам ее туда свозил.

Чуть пошатываясь, опираясь о плечо сына, повел толпу в противоположный угол двора. Указывая на склад, сказал:

– Верить законное!

Кто-то подбодрил нерешительно затоптавшихся:

– Не трусь – за нами вся Русь!

И голос надрывный произнес с отчаянием:

– Изнемогли без соли!

Пока разбирали соль и зерно, громили хоромы, пока Петро подрубал деревянные столбы – подпоры боярского крыльца, – Путята, сунув за пазуху венец, через подземный ход пробрался в княжий двор, охраняемый дружиной.

В сенях, повстречав растерянную княгиню, сказал:

– Ноне ж к Мономаху в Переяславль поскачу. Быть того не может, чтоб не выручил он Киев.

Приказал двум десяткам воинов немедля готовиться к выезду. Сам же понес к митрополиту Никифору шапку-венец – на сохранение.

ВЛАДИМИР МОНОМАХ ПРИНИМАЕТ ГОНЦОВ

Сказывают, Переяславль назвали так потому, что давно неказистый юноша Кожемяка "переял славу" у печенежского богатыря.

У Переяславля же начинались Змиевы валы и край Половецкой степи.

Мономах выстроил себе замок на Переяславском холме. Замок с подземными ходами, рвом, подъемным мостом, башнями, внутренним двором, похожим на широкий колодец.

Под зубчатой стеной стояли очаги для стражников, чтобы грелись, неся службу в лютый холод. Подземелья, клети-кладовые хранили запасы рыбы, вина; подвальные ямы – воду и зерно на многие месяцы, а вдоль крепостных стен ждали свои черед медные котлы для "вара" – обливать осаждающих кипятком. В углу двора притаилась небольшая церковь, крытая свинцом.

Путь к дворцу Мономаха лежал через башню – в парадный двор, на котором в три яруса возвышались терема.

Внизу расположилась челядь, по второму, парадному ярусу проходила широкая галерея – сени, украшенные рогами туров, щитами и мечами. На самом же верху жались горенки для дев.

В одной из палат второго кольца сидели сейчас за шахматной доской Владимир Мономах и переяславский боярин Нажира.

Владимир одет по-домашнему: в простенький темный кафтан, в сапоги из неяркого сафьяна. Только и украшения – нагрудная цепь из золота, а на ней – круглый амулет: коренастый архангел Михаил с длинными тяжелыми крыльями.

Владимир в задумчивости теребит широкую курчавую бороду. У него густые волосы, словно бы с ржавинкой, тонкий, с горбинкой нос.

Боярин Нажира сидит как на иголках – не терпится ему одолеть князя. Во всей Киевской земле никто лучше Нажиры не играет в шахматы: осторожно, расчетливо, гибко. У него сейчас от нетерпения даже порозовели кончики больших толстых ушей. Мелкими зубами Нажира покусывает свою пухлую руку. Человек боязливый, кроткого нрава, в игре он преображается – весь словно подбирается для прыжка. Выиграв у своего противника-боярина, неизменно заставляет его в наказание лезть под стол и тут уж не идет ни на какие уступки.

Мономах с резким стуком сбивает воина Нажиры своим костяным всадником на гривастом коне. Будто самого Нажиру свирепо подкашивает под корень.

"Надобно наступать, – думает князь. – И половцев я побеждал наступлением. Потому и разгромил их тогда у Зарубинского брода, убил хана Тугорткана. Всегда не медлил, а сам искал боя. Воды Сулы и Псела, Хорола и Ворсклы, Сала и Трубежа подтвердят то. Девятнадцать раз половцы запрашивали мир, обещали жить в одно сердце. – Усмехнулся похвальбе перед самим собой. – Всякая старина свою плешь хвалит. – Мысль переметнулась на другое. – А сколько за жизнь пути покрыто на коне… Первый раз, когда проехал из Переяславля в Ростов сквозь вятичей и глухие леса, мне и шестнадцати лет не было… За день прискакивал к отцу в Киев из Чернигова, меняя коней…"

"Мудр-мудр, а перехитрю я тебя, – внутренне ликует Нажира, предвкушая, как через четыре хода выиграет он у князя его ладью под парусом. – Перехитрю, хоть и знаешь ты полдюжины языков и сам ловушки строить умеешь. Вон твои тысяцкие без дела стоят, а я к ним подкрадусь…"

Белое, как творог, лицо Нажиры становится еще белее от волнения. Он осторожненько, одним пальцем, подталкивает вперед своего пешего воина. Словно бы приободряет его: "Не бойся, действуй, я у тебя за спиной".

Мономах надолго задумывается. Да, надо уметь рассчитывать наперед, как и в жизни.

Ведь вот в свое время вывел он из игры Олега Святославича, оттеснил изгоев Ростиславичей, привел в Киев свою тетку, вдову Изяслава, забрал имущество ее сына Ярополка. И все это наперед обдумал.

"Что потомки могут знать о минском князе Глебе Всеславиче? Что отправил я его в Киев и здесь он… помер. Боле им знать не дано. А в Минске неведомо кем уничтожены все до единого… А кто убрал с пути владимир-волынского князя Ярослава Святополчича? Кто приказал рассечь на куски взятого в плен половецкого князя Белдюза? Правда, надобно считаться с людской молвой, и потому на людях проливал он, Владимир, слезы по ослепленному Васильку, призывал к братолюбству… А потом наградил Святополка Волынью, а Васильку отказал в пристанище. Что поделаешь – дальновидство…"

Мономах резко сбил еще одного воя Нажиры. Тот мгновенно, словно боясь, что Мономах возьмет ход назад, передвинул своего всадника: казалось, у того сверкнули доспехи.

– Бережи королеву!

Да, королеву надо беречь, а он плохо берег Гиту.

Первая его жена – Гита – была дочерью английского короля Гарольда, погибшего в битве при Гастингсе.

Десятилетняя Гита после гибели отца с бабушкой и теткой нашла пристанище у короля Дании Свена.

Через восемь лет ее и взял в жены Владимир: привез тоненькую, с нежным румянцем на щеках, синеокую. Он был старше ее на пять лет. Гита тяжело перенесла дальнее путешествие по морю, Неве, Ладожскому озеру, Волхову. Да и приживалась на славянской земле трудно. Владимир только-только привез ее и оставил у отца на пять месяцев, сам ушел в помощь ляхам. К его возвращению Гита родила первенца Мстислава.

Свекор неплохо относился к ней, но чужбина, с ее непонятной речью и обычаями, сделала Гиту замкнутой, и только когда появлялся в доме Владимир, она немного оттаивала. Так и умерла молодой в Смоленске.

Да, королеву надо было беречь…

Назад Дальше