В том формализованном виде, который был ей специально придан Якобсоном, эта теория в качестве базовой единицы берет следующую последовательность:
ПЕРЕДАТЧИК - СООБЩЕНИЕ - ПРИЕМНИК
(КОДИРОВЩИК - СООБЩЕНИЕ - ДЕКОДЕР),
в которой сообщение само структурируется кодом и определяется контекстом. Каждому из этих понятий соответствует особая функция: референциальная, поэтическая, сказывающая и т. д. Таким образом, любой процесс коммуникации имеет одну и ту же векторную направленность, идущую от передатчика к приемнику, который - в свою очередь - тоже может становиться передатчиком, в результате чего воспроизведется та же самая схема, предполагающая, что коммуникация всегда может быть сведена к тому простому единству, в котором поляризованные термины не подлежат обмену. Такая структура выдает себя за объективную и научную, поскольку она следует правилу метода: разделять объект на простые элементы. Но на деле она довольствуется формализацией эмпирических данных, абстрактной очевидности и психологического опыта, то есть идеологическими категориями, в которых выражается определенный тип социальных отношений, а именно тот, при котором один говорит, а другой - нет, один может выбирать код, а другой свободен лишь в подчинении ему или воздержании от него. Эта структура основывается на той же произвольности, что и структура означивания: два термина в ней искусственно изолируются и искусственно объединяются в некоем объективном содержании, называемом сообщением. Нет никакого их взаимного отношения, ни взаимного присутствия, поскольку каждый из терминов определяется отдельно по своему отношению к сообщению и коду, "посреднику", который удерживает их на отведенных им местах (именно код удерживает их "соответствие" друг другу), то есть в удаленности друг от друга - удаленности, которую затем должна преодолеть полнота автономной "ценности" сообщения (в действительности являющаяся его меновой стоимостью). Такая "научная" конструкция образует симулятивную модель коммуникации, из которой заранее исключены взаимность, антагонизм партнеров и амбивалентность их обмена. На деле в кругообороте участвует только информация, смысловое содержание, которое считается читаемым и однозначным. А гарантирует эту однозначность и, следовательно, соответствующие позиции передатчика и приемника, инстанция кода. Все прекрасно держится: формула обладает отличной внутренней согласованностью, которая наделяет ее качествами единственно возможной схемы коммуникации. Но стоит только допустить амбивалентное отношение, и все сразу рушится. Дело в том, что не существует кода амбивалентности. А если нет кода, то нет ни кодировщика, ни декодера - все эти элементы исчезают. Нет даже сообщения, ведь оно само определяется как "переданное" и "принятое". Вся рассмотренная формализация необходима только для того, чтобы избежать подобной катастрофы. В этом-то и заключается вся ее "научность". На деле она может обосновывать лишь терроризм кода. В этой направляющей схеме код становится единственной инстанцией, которая говорит, которая обменивается сама на себя и воспроизводит себя посредством разъединения двух терминов и посредством однозначности сообщений (или - что не является решающим - посредством его двусмысленности, многозначности; иначе говоря, посредством не-амбивалентности). (Точно так же в экономическом процессе обмена обмениваются не люди, а сама система меновой стоимости, воспроизводящая себя через них.) Этой базовой формуле коммуникации также удается в весьма сокращенной и примитивной форме выразить социальный обмен как таковой, то есть такой обмен, которым в любом случае управляет абстракция кода, вынужденная рациональность и терроризм разделения. Так действует научная объективность.
Разделение и закрытие: та же самая схема работает уже на уровне знака в лингвистической теории. Каждый знак расчленяется на означающее и означаемое, которые приписаны друг к другу, находясь в "соответствующем" положении, причем каждый знак из глубины своей произвольной изоляции "коммуницирует" со всеми остальными знаками, руководствуясь кодом, известным под именем языка. В этом случае научный запрет снова накладывается на возможность символического обмена терминов, выходящего за пределы различия означающего и означаемого, как это, к примеру, случается в поэтическом языке. В поэтическом языке, как и в символическом обмене, термины отвечают друг другу, минуя инстанцию кода. На протяжении всего нашего текста такой ответ мы характеризовали в качестве ответа, деконструктивного по отношению к любому коду, любому контролю, любой власти, которая - в противоположность ему - всегда основывается на раз-Делении терминов и их абстрактном связывании.
Таким образом, теория означивания служит элементарной моделью теории коммуникации, а в произвольности теоретической схемы коммуникации и информации произвол знака (как теоретическая схема подавления смысла) набирает свойственный ему политический и идеологический размах. Такой произвол, как мы видели, распространяется не только через господствующую социальную практику (характеризуемую потенциальной монополией передаточного полюса и безответственностью приемного, дискриминацией терминов обмена и диктатом кода), но и через все поползновения ничего не подозревающей революционной практики, направленной на медиа. К примеру, ясно, что все пытающиеся подорвать содержание медиа лишь усиливают автономию изолированного понятия сообщения и, следовательно, абстрактную биполярность терминов коммуникации.
Кибернетическая иллюзия
Энценсбергер, чуткий к не-взаимности социального процесса, считает возможным хотя бы на время исправить положение дел, требуя, чтобы на уровне медиа произошла та революция, которая произвела переворот в точных науках и в познавательном отношении субъекта к объекту, заставив их включиться в беспрерывное "диалектическое" взаимодействие. Медиа следовало бы учесть все последствия взаимодействия, поскольку они уничтожают монополию и дают возможность всем подключиться к некоему открытому процессу. "Программы индустрии сознания должны включать в самих себя свои собственные результаты, реакции и те исправления, которые они вносят… Их следует рассматривать не в качестве средств потребления, а в качестве средств своего собственного производства". Но такая соблазнительная перспектива:
1) оставляет нетронутой самостоятельную инстанцию кода и сообщения;
2) и в то же время пытается отменить дискриминацию двух полюсов коммуникации путем внедрения более гибкой структуры обмена ролей и feed-back ("обратимость контуров"). "В своей современной форме такие структуры, как телевидение или фильм, не служат коммуникации, они ее, наоборот, преграждают. Они не оставляют места для какого бы то ни было взаимодействия передатчика и приемника. С технической точки зрения можно сказать, что они сводят feed-back к минимальному уровню, совместимому с системой". В данном случае нам никак не удается выйти за пределы категорий "передатчик" или "приемник", какие бы усилия ни предпринимались для их мобилизации посредством "обращения". Обратимость не имеет ничего общего со взаимностью. Несомненно, что именно по этой многозначительной причине кибернетические системы сегодня успешно развиваются в направлении введения такого рода комплексной регуляции, feed-back, никоим образом не изменяя абстрактности совокупного процесса и не давая никакой реальной "ответственности" места в обмене. Это как раз и есть лучшая возможность системы противодействовать такой ответственности, поскольку она заранее включает в себя вероятность подобного ответа.
Как показывает Энценсбергер в своей критике мифа Оруэлла, на самом деле нельзя представить себе мегасистему централизованного контроля (система контроля современной телефонной системы должна была бы превосходить ее по сложности в энное число раз, что практически невозможно). Но было бы наивно полагать, что цензура исключается самим распространением медиа. Невозможность появления полицейских систем даже в далеком будущем означает просто-напросто, что современные системы при помощи feed-back и саморегуляции уже включают в себя эти ставшие ненужными метасистемы контроля. Они научились управлять тем, что их отрицает, как дополнительной переменной. В самом своем действии они осуществляют цензуру, поэтому нет никакой нужды в метасистемах. Следовательно, они не перестают быть тоталитарными - в каком-то смысле они реализуют идеал того, что можно было бы назвать децентрализованным тоталитаризмом.
На уровне, более близком к практике, медиа прекрасно умеют задействовать формальную "обратимость" схем (почта читателей, телефонный звонок слушателей, опросы и т. п.), не оставляя никакого места для ответа, никак не меняя распределение ролей. Такова политическая и социальная форма feedback. Поэтому в своей "диалектизации" коммуникации, оказавшейся столь близкой кибернетическому регулированию, Энценсбергер снова, хотя и более сложным образом, становится жертвой идеологической модели, о которой мы говорили.
Двигаясь в том же самом направлении, Энценсбергер в качестве решения проблемы уничтожения односторонности коммуникации, проявляющейся как в монополии специалистов и профессионалов на медиа, так и в монополии классового врага, предлагает свое революционное решение, заключающееся в том, что каждый должен стать манипулятором или активным агентом, монтажером и т. п., короче говоря, каждый должен сменить статус принимающей инстанции на статус производителя / передатчика. Таким образом, должно осуществиться критическое преобразование идеологического понятия манипулирования. Но поскольку такая "революция" по необходимости сохраняет категорию "передатчика", довольствуясь обобщением ее качества изолированности и превращая каждого в своего собственного передатчика, она не может привести к слому системы масс-медиа. Пусть у каждого будет свой talkie-walkie или свой "Кодак", пусть каждый снимает свое кино, мы знаем, что из этого получится: частное дилетантство, равнозначное домашнему бриколажу, осуществляемому по границам системы.
Очевидно, что не к этому стремится Энценсбергер. Он думает о прессе, которая составлялась бы, распространялась и обрабатывалась ее же читателями (как это частично происходит в прессе андеграунда), он думает о видеосетях, используемых политическими группами, и т. п.
По его словам, это единственное средство разморозить сложившуюся ситуацию: "В социалистических движениях диалектика дисциплины и спонтанности, централизма и децентрализации, авторитарного лидерства и антиавторитарной дезинтеграции давно уже подошла к мертвой точке. Только сетевые модели коммуникации, основанные на принципе обратимости схем, могли бы дать возможность преодолеть эту ситуацию". Следовательно, речь идет о восстановлении диалектической практики. Но можно ли по-прежнему ставить проблему в диалектических терминах? Разве сама диалектика не подошла к мертвой точке?
Примеры, приводимые Энценсбергером, интересны тем, что они выходят за пределы "диалектики" передатчика и приемника. В них мы можем на самом деле обнаружить процесс непосредственной, не прошедшей через сито бюрократических моделей коммуникации, форму изначального обмена, осуществляемого в силу того, что больше не остается ни приемников, ни передатчиков, а есть лишь люди, которые отвечают друг другу. В таких случаях проблема спонтанности и организации не диалектически снимается, а подвергается трансгрессии, распространяющейся на сами термины проблемы.
В этом-то и заключается главное отличие: все остальные гипотезы оставляют возможность существования изолированных категорий. В первом варианте (увеличение числа медиа, которыми владеют частные лица) передатчик и приемник просто объединяются в одном-единственном человеке, так что манипуляция в каком-то смысле "интериоризируется". В другом варианте ("диалектика схем") передатчик и приемник одновременно располагаются на двух сторонах сразу: манипулирование становится взаимным (гермафродитская комбинация). Система может одновременно играть и на этих двух вариантах, и на классической бюрократической модели. Она может играть на всех возможных комбинациях из этих двух категорий. Главное в том, что эти идеологические категории остаются в целости и сохранности, а вместе с ними сохраняется фундаментальная структура политической экономии коммуникации.
В отношении символического обмена - повторим еще раз - существует одновременный ответ и не существует передатчика и приемника, с одной стороны, и сообщения - с другой, так же как не существует и самого "сообщения", то есть блока информации, требующего однозначной расшифровки, направляемой неким кодом. Действие символического заключается как раз в разрушении такой однозначности "сообщения", в восстановлении амбивалентности смысла и в одновременной ликвидации инстанции кода.
Эти тезисы могут помочь нам вынести суждение касательно гипотезы Умберто Эко. Вкратце она сводится к тому, что бесполезно менять содержание сообщения, необходимо изменять коды чтения, навязывать чтению иной код. На долю принимающей инстанции (в действительности таковой уже не являющейся) в этой гипотезе приходится самое важное действие, поскольку она противопоставляет свой собственный код коду передатчика, она изобретает подлинный ответ, ускользая от ловушки направленной коммуникации. Но в чем же заключается такое "подрывное" чтение? Да и чтение ли это вообще (иначе говоря, расшифровка однозначного смысла, его высвобождение)? И что это за код, который противопоставляет принимающая инстанция? Быть может, это некий сингулярный мини-код (идиолект, лишенный всякого интереса) или же это снова некая направляющая схема чтения? В любом случае мы имеем дело лишь с неким текстуальным изменением. Точка зрения Эко может быть проиллюстрирована следующим примером: искажение смысла рекламных текстов в граффити, распространившихся после мая 68-го года. В таких граффити осуществляется трансгрессия, но не потому, что они меняют содержание, дискурс, а потому, что они дают ответ здесь и сейчас, нарушая фундаментальное правило всех медиа - правило не-ответа. Противопоставляют ли они какой-либо код другому коду? Я так не думаю; по-моему, они просто уничтожают код. Они не выдают себя за текст, который нужно расшифровывать в качестве текста, конкурирующего с рекламой, они показывают себя только в качестве трансгрессии. Поэтому остроумное слово, трансгрессивное искажение дискурса не играет на каком-то ином коде, оно играет на мгновенной деконструкции господствующего дискурсивного кода. Оно отменяет категорию кода и категорию сообщения.
Здесь ключ к решению проблемы: желая сохранить (пусть и в "диалектическом снятии") любую из изолированных инстанций структурной решетки коммуникации, мы накладываем запрет на любые фундаментальные изменения и обрекаем самих себя на хрупкие практики манипулирования, принимать которые за "революционную стратегию" было бы весьма опасно. Стратегическим в таком случае может быть только то, что ведет к краху всей господствующей формы.
Дизайн и окружение, или Эскалация политической экономии
Не всякая культура производит предметы: понятие предмета свойственно только нашей культуре, рожденной в промышленной революции. Впрочем, даже промышленному обществу известен лишь и продукт, а предмет. Настоящее существование предмета начинается лишь с его освобождения в качестве функции / знака, а такое освобождение приходит только при превращении этого собственно промышленного общества в то, что можно было бы назвать нашей техно-культурой, оформившейся с переходом от металлургического общества к семиургическому, - иначе говоря, в тот момент, когда по ту сторону от продукта и товара (по ту сторону от способа производства, от экономической циркуляции и экономического обмена) обнаруживается проблема целесообразности смысла предмета, проблема его статуса как сообщения и знака (проблема его способа означивания, коммуникации и обмена / знака). Такое превращение обрисовывается на протяжении всего XIX века, но только Баухауз дает ему теоретическое подтверждение. Поэтому именно с Баухауза необходимо логически вести датировку "Революции Предмета".
Речь идет не просто о расширении и связанной с промышленным развитием дифференциации, пусть и весьма изобильной, поля продуктов. Речь идет об изменении статуса. До Баухауза не было предметов в собственном смысле этого слова, а после него все что угодно, подчиняясь необратимой логике, подпадает под категорию предмета и производится в качестве него. Вот почему любая эмпирическая классификация (например, классификация Абрахама Моля и др.) смехотворна. Задаваться вопросом о том, является ли дом или одежда "предметами", с чего начинается предмет и где он заканчивается и становится, к примеру, зданием, - это пустое занятие, как и любая дескриптивная типология. Ведь предмет - это не вещь и даже не категория, это статус смысла и форма. До логического пришествия этой формы / предмета ничто им не является, даже повседневная утварь, а после - все: и дом, и маленькая ложка, и даже целый город. Именно Баухауз внедряет такую универсальную семантизацию окружения, в которой все становится предметом исчисления функций и значений. Тотальная функциональность, тотальная семиургия. "Революция" по отношению к традиционному порядку, в котором "предметы" (мы называем их так лишь за отсутствием другого обозначения), остающиеся связанными и "неосвобожденными", не имеют собственного статуса, не образуют между собой системной связи, основывающейся на рациональной целесообразности (функциональности).