Здесь поставлена под вопрос вся идеология моды. Формальная логика моды навязывает возросшую мобильность всех различительных социальных знаков - но соответствует ли эта формальная мобильность знаков реальной мобильности социальных (профессиональных, политических, культурных) структур? Очевидно, нет. Мода - и, в более широком смысле, потребление, которое от нее неотделимо, - маскирует глубоко укорененную социальную инертность. Она сама является фактором социальной инертности, покуда внутри нее самой - во всех видимых изменениях предметов, одежды и идей, изменениях, принимающих порой циклический характер, - разыгрывается, обманывая самого себя, требование реальной социальной мобильности. К иллюзии изменения добавляется демократическая иллюзия (то есть та же самая иллюзия, но в другом обличье). Принудительность эфемерности моды должна, как предполагается, уничтожить наследство различительных знаков, в каждом мгновении своего цикла она должна якобы наделять всех поголовно равными шансами. Любые предметы могут быть затребованы модой, и этого как будто должно хватить для того, чтобы создать всеобщее равенство перед лицом предметов. Естественно, это ложь: мода - как и массовая культура вообще - говорит со всеми для того, чтобы еще успешнее указать каждому на его место. Мода является одним из институтов, который наилучшим образом восстанавливает и обосновывает культурное неравенство и социальное различение, утверждая, будто бы их он как раз и уничтожает. Мода стремится выйти за пределы социальной логики, стать чем-то вроде второй природы, но на деле она полностью управляема социальной классовой стратегией. "Современная" эфемерность вещей (и других знаков) в действительности является роскошью наследников.
Роскошь эфемерного
Покинем на некоторое время область предметов ради архитектуры, чтобы дать иллюстрацию только что сказанному о моде и социальном классовом различении. Действительно, архитектура является той зоной, в которой оппозиция эфемерное / долговечное представляется воображению весьма значимой.
Для некоторых течений архитектурного авангарда истина будущего жилища состоит в эфемерной конструкции: подвижные, переменные, разборные структуры. У мобильного общества должно быть мобильное жилье. Несомненно, что все это на самом деле входит в экономическое и социальное требование современности. Верно, что социальный дефицит, образуемый в настоящее время (и тем более в будущем) системой строительства, нацеленной на создание прочных и долговечных домов с разделенными квартирами, просто колоссален: эта система противоречит экономической рациональности и социальным переменам, необратимому росту социальной мобильности, гибкости инфраструктур и т. д.. Но даже если в силу всех этих причин эфемерная архитектура станет однажды коллективным решением, сегодня она остается монополией привилегированной фракции общества, которой ее экономический и культурный standing позволяет подвергнуть сомнению миф долговечности.
Именно потому, что целые поколения буржуазии могли наслаждаться устойчивым окружением вековой собственности, их наследники могут сегодня позволить себе роскошь отрицания строительного камня и превознесения всего эфемерного: эта мода принадлежит только им. Что же касается поколений низших классов, шансы которых на доступ к определенным культурным моделям (так же как и к долговечной собственности) в прошлом были ничтожными, - к чему они могли бы еще стремиться, как не к тому, чтобы жить по буржуазной модели, то есть, в свою очередь, основать для себя и для своих детей смехотворную династию, обитающую в бетоне городских домов или в строительном камне пригородных особняков - как можно требовать от этих ныне "продвигаемых" классов, чтобы они не придавали сакрального значения недвижимости и сразу же приняли идеал подвижных структур? Они обречены желать того, что может длиться долго, причем само это стремление лишь выражает их культурную классовую судьбу.
И обратно, культ эфемерного идеологически содержит коннотацию привилегии авангарда: согласно неумолимой логике культурного различения, привилегированная фракция наслаждается мимолетностью и мобильностью архитектурных структур в тот самый момент, когда все остальные оказываются заключенными в четырехугольнике своих стен. Только привилегированные классы имеют право на современные модели. Остальные имеют на них право тогда, когда модели уже изменились.
Итак, если эфемерное по законам логики форм представляет истину современности, формулу будущего рационального и гармоничного общества, то в существующей сейчас культурной системе его смысл оказывается совершенно иным. Если культура в своем логическом основании играет на двух различенных терминах: "эфемерное / долговечное", из которых ни один не может стать автономным (архитектура всегда будет оставаться их игрой друг с другом), то в классовой культурной системе это отношение, напротив, разрывается на два различенных полюса, один из которых - эфемерное - приобретает автономию высшей культурной модели, обрекая другой - долговечное - на моральное устаревание и отсылая его к сфере стремлений наивного большинства.
IV. Логика сегрегации
Перед нами лишь несколько элементов логического анализа социальных механизмов, сочленяющихся с различительной функцией предметов (и их практикой). Мы опирались на тактические культурные элементы "среднего класса", противопоставляя их элементам более привилегированного слоя. Такое упрощение, естественно, может привести к ошибкам, поэтому более глубокий анализ должен был бы дойти до более дифференцированной иерархической классификации, до более тонкой стратификации социальной пирамиды.
Однако, любое усилие в этом направлении - в направлении логического анализа, пользующегося терминами стратификации - содержит в себе тот риск, что мы забудем одну фундаментальную истину: социологический анализ должен быть не только логическим, но и идеологическим, то есть политическим анализом. Иначе говоря, различительная функция предметов (так же как и всех других знаковых систем, относящихся к потреблению) по самой своей сути вписана внутрь дискриминирующей функции (или, по крайней мере, она выходит непосредственно на нее), следовательно, логический анализ (проводимый в терминах стратификации) также должен выходить на политический анализ (проводимый в терминах классовой стратегии).
Прежде чем дать обобщение этих выводов на уровне потребления как такового, мы хотели бы на более простом уровне - то есть на уровне самой практики обращения с каким-нибудь определенным предметом - показать, каким образом различия, ни в коей мере не заявляя во весь голос о восходящей социальной иерархии, воплощаются в радикальной социальной дискриминации, настоящей сегрегации, которая обрекает определенные "классы", отличающиеся от всех остальных, именно на эти знаки и на эти практики, а не на другие, и руководит их призванием и судьбой согласно законам определенной социальной систематики. Тогда у нас появятся основания рассматривать потребление, являющееся измерением обобщенного знакового обмена, в качестве пространства обширнейшей политической манипуляции.
Предметная практика и практика ритуальная: TV-предмет
В качестве примера мы возьмем телевидение, но в достаточно специфической оптике рассмотрения - в качестве TV-предмета. Изучение телевидения на самом первом уровне дает определенное представление о различных корреляциях между, с одной стороны, степенью его распространения, объемом пользования и, с другой стороны, социально-профессиональной категорией, доходами и уровнем образования.
На более сложном уровне такое исследование углубляется в способ использования (семейное, коллективное, индивидуальное, смешанное), качество внимания (обостренное, любопытствующее, рассеянное, пассивное, избирательное, игривое и т. д.), связывая все эти критерии с грубо выделенными социальными категориями. Исследование такого рода направлено на отношение пользователя к телевизионному сообщению, к TV-дискурсу. То есть к образам как масс-медийным содержаниям. Оно, как правило, упускает измерение самого предмета, то есть телевизора. Но очевидно, что, прежде чем стать передатчиком образов, излучателем, обращенным к получателю, телевидение представляется в качестве телевизора, продаваемого производителем частному лицу. Это объект, который покупают и которым обладают. Несомненно, что ни на одной из ступеней социальной лестницы его статус не сводится лишь к этому, но такой первичный статус неявно обосновывает огромное количество форм культуры восприятия образов. Скажем иначе: спрос распределяется на - спрос на предмет (производитель образов) и спрос на образы (передатчики смысла). И хотя повседневная практика нерасторжимо связала две эти формы спроса, два требования, обнаруживаемые в них, логически несовместимы. В зависимости от того, представляется ли телевидение в качестве TV-предмета или же способа коммуникации, TV-дискурс сам будет восприниматься либо как предмет, либо же как смысл. Предметный (знаковый) статус противопоставляется объективной (рациональной и практической) функции. Это различие совпадает с различием ценности знакового обмена и меновой стоимости. В этом радикальном расхождении записана целая социальная логика культуры. И здесь, направляясь к общей теории потребления, мы хотели бы построить социальную теорию такого предмета-знака.
Очевидность того, что телевизор покупается с целью культурного роста или же ради чистого удовольствия, то есть в соответствии с хорошо продуманным стремлением некоего индивида, по мере спуска по социальной лестнице становится, несомненно, все более и более обманчивой. На более глубоком уровне, нежели интерес или удовольствие, которые подчас лишь скрепляют социальное принуждение, свою роль играет индекс соответствия и престижа (за термином "индекс" нужно сохранять все его значение морального приказания), навязывающий приобретение телевизора (так же как и холодильника, автомобиля и стиральной машины). Повторяя Стюарта Милля, можно сказать, что обладание тем или иным предметом само по себе уже является социальной службой: как некое удостоверение гражданина, телевизор оказывается залогом социального признания, включения в общество и легитимности. На этом почти бессознательном уровне ответа все дело в самом предмете, а не в его предметной функции, поэтому он выполняет не ее, а функцию доказательства. Предмету, оказавшемуся социальным показателем, ценность приписывается самому по себе: он выставляется на всеобщее обозрение. Так, в домах средних (и низших) классов можно видеть, что телевизор всегда возвышается на некоем пьедестале, притягивая к себе внимание как к предмету.
"Пассивность", с которой средний телезритель относится к содержанию телевизионных сообщений, будет меньше удивлять, если понять, что, в сущности, вся его социальная активность была сосредоточена в усилии экономического накопления и особенно в усилии завершения некоего дела, в символической демонстрации, создаваемой приобретением самого предмета. Только потому, что покупка - согласно ее наивной интерпретации - рассматривается в качестве некоего удовлетворения, то есть пассивного шага, затем от пользователя начинают требовать какой-то культурной "активности". Может быть, это было бы верно для высших и образованных классов, но на более низком уровне верным оказывается прямо противоположный тезис: вся активность уходит на присвоение предмета в качестве, с одной стороны, знака и залога, а с другой - капитала, тогда как сама практика логично трансформируется в пассивное удовлетворение, узуфрукт, прибыль и выгоду, награду (reward) за исполненный социальный долг. Поскольку предмет оценивается в качестве залога, он может дать начало лишь магической экономии (ср. Мосс о символической меновой стоимости). Поскольку же предмет рассматривается в качестве капитала, он дает начало количественной рентабельности: в обоих случаях нет места автономной культурной активности, которая относится к совсем иной системе ценностей. Поскольку предмет является залогом, его приобретение развивается не в рациональную практику, а - логически - в постоянную демонстрацию, напоминающую процесс почти религиозного поклонения. Поскольку он является также капиталом, предмет должен быть рентабельным. В наших современных индустриальных обществах предмет редко является простым фетишем: как правило, ему вменяется технический императив функционирования. Нужно свидетельствовать посредством предметов в рабочем состоянии, предметов, которые служат для чего-то. Причем эта служба является не их реальным обоснованием, а некоей добавочной мана: предмет теряет свой потенциал престижа, если он не работает. Потребительная стоимость здесь снова оказывается алиби для ценности знакового обмена. Нужно, чтобы все работало: рентабельность оказывается моральным императивом, а не экономической функцией. Столь же логично поэтому, что в тех социальных слоях, где TV-предмет освящается сам по себе, существует практика систематического, а не избирательного просмотра. Телевизор смотрят каждый вечер, все передачи с начала и до конца. За отсутствием рациональной экономии предмета, люди сознательно подчиняются формальной и иррациональной экономической норме: норме абсолютного времени пользования. Следовательно, видимая пассивность долгих часов просмотра в действительности скрывает трудолюбивое терпение. За отсутствием подбора по качеству такое терпение выражается в количественной преданности (так же как в радиоиграх работает механическое запоминание и удача). Но оно не выдает само себя, иначе пришлось бы столкнуться с высшими автономными (то есть не подчиненными такому скрытому императиву рентабельности) формами культурной активности и заранее себя дисквалифицировать. Поэтому оно предпочитает выдавать себя за удовольствие, интерес, "свободное" развлечение, произвольный выбор. Но это подчеркнутое удовольствие в действительности является вызовом серьезнейшему упреку, заключающемуся в культурной неполноценности, хотя этот вызов, несомненно, никогда не получит ясного выражения (разве что почти подпольно, в ритуальных восклицаниях вроде: "Как они нам со всем этим надоели!" или "Всегда одно и то же!" - этих симулякрах, в которых негативно обозначаются культурные процессы более высокого уровня: суждение, выбор и т. д.).
Итак, тезис "нужно, чтобы все работало" для определенных социальных категорий выражает ненужность этого предмета, если рассматривать его в соотношении с более высокими культурными целями. Что же касается удовольствия, то это лишь рационализация движения, которое не может признаться себе в том, что при посредстве данного предмета оно изначально подчинено социальному требованию должной ритуальной демонстрации. Резюмируем: квалификация просмотра, связанная с его "пассивностью", отсылает к социоэкономическому императиву рентабельности, к предмету-капиталу, хотя такая капитализация лишь переопределяет более глубинное социальное принуждение, состоящее в символической демонстрации, легитимации, социальном доверии, мана, связывающейся с предметом-фетишем.
Все это обрисовывает культурную конфигурацию класса - того класса, которому рациональные автономные цели культуры, осуществляемой при посредстве некоего предмета, еще не доступны, но который уже успел противоречиво интериоризировать их; конфигурацию привыкшего и смирившегося с культурой класса, культурное требование к которому, проистекающее из относительного социального статуса, оказалось сведенным к предметам и их культу или по крайней мере к культурному компромиссу, задаваемому магическими и экономическими формами коллективного принуждения: таково лицо потребления и его собственное определение.