Седьмой спутник - Борис Лавренев 8 стр.


Солдаты набежали. Генерал увидел, как трое навалились на Рыбкина. Двое подбежали, ухватили за повод и грубо сдернули Евгения Павловича на землю. Скрученного поясом Рыбкина подняли с земли. По губе у него стекала струйка крови. Он молчал. Его подвели к Евгению Павловичу и поставили рядом. Рослый солдат с нерусским лицом подошел к Евгению Павловичу и, заглянув в лицо, сильно рванул за бородку.

- Штарый шволичь, - сказал он, сплюнув, - пешок шыпет, а балшивик.

Другой солдат, засмеявшись, ударил Евгения Павловича в бок прикладом рыбкинской винтовки. Евгений Павлович шатнулся и жалко, по-детски, ойкнул. И тогда от жалости или от растерянности, но вырвалось у Рыбкина от сердца негаданное слово:

- Не тревожьте, гадюки, старичка. Ваший он. Из генералов.

Солдаты переглянулись. Рослый, с нерусским лицом, насупясь, покраснел и, скрывая смущение, прикрикнул:

- Форвертс! Марш на штаб!

Глава четырнадцатая

Евгений Павлович стоял у стола в избе и смотрел, не поднимая глаз, на детские, в заусеницах у ногтей, розовые пальцы поручика.

- Вы можете подтвердить документально показание взятого с вами вместе в плен красноармейца, заявившего, что вы бывший генерал русской армии? - услыхал он молодой, хрусткий, как наливное яблоко, голос офицера.

- Конечно. У меня есть личная книжка. В ней отмечен мой послужной список, - ответил генерал. - Только зачем это вам?

- Как зачем? - удивился поручик. - Это совершенно меняет дело. Где ваша книжка?

Евгений Павлович расстегнул шинель и, достав из внутреннего кармана книжку, подал офицеру. Поручик брезгливо взял ее и развернул, скользя глазами по тексту. Лицо его порозовело, прояснело, стало гладким.

- Ну, - сказал он, складывая книжку, - считаю долгом извиниться перед вашим превосходительством за несдержанность нижних чинов. Они будут подвергнуты дисциплинарному взысканию. Вы свободны, ваше превосходительство. Я сейчас доложу полковнику. У нас большая нужда в высшем командном составе, ваше превосходительство.

Генерал устало закрыл глаза. Перед ним встал на мгновение умерший уже в сознании мир генералов, погон, орденов, каменной субординации, тяжелая мертвенная машина развалившейся империи, олицетворенная в эту минуту сидевшим перед ним оловянным солдатиком, преисполненным аффектации, дисциплины и исполнительности. И cpasy стало ясным, что эта машина навсегда уже чужда и враждебна ему, как он сам чужд и враждебен ей. Он сморщился, словно от зубной боли, покачал головой и сказал офицеру, медленно и раздельно роняя слова:

- Вы думаете, я смогу служить в вашей армии?

Поручик улыбнулся.

- Отчего же нет, ваше превосходительство? - ответил он, не поняв, не сомневаясь, что иначе понять слова генерала невозможно. - Ведь вы же не какой-нибудь прапорщик военного времени из студентов. Никто не заподозрит вас в добровольном большевизме, ваше превосходительство.

Генерал усмехнулся.

- Вы меня неправильно поняли, господин поручик, - возразил он, - я именно хотел сказать, что служба в вашей армии этически неприемлема для меня.

Поручик выронил на стол деревянную карельскую папиросницу и впился в изрезанное морщинками ссохшееся лицо.

- Вы с ума сошли? - вскрикнул он.

Генерал с внезапной и поднявшейся из самой глубины ненавистью почувствовал, что румяное, беспечное лицо офицера, с черными подстриженными усиками над пухлой губой, до омерзения противно ему.

- Потрудитесь держать себя прилично, - дрогнув челюстью, кинул он офицеру, - я старше вас вдвое. Я ведь не говорю вам, что вы с ума сошли, служа в вашей армии.

Офицер поднял со стола папиросницу, открыл ее, бросил в рот папироску и нервно закурил. Глаза его сощурились и стали хитро-хищными и пронзительными.

Он опустился на табуретку, закинул ногу за ногу, сложил руки на колени и, затянувшись, нарочито нагло пустил дым в лицо Евгению Павловичу.

- Вы что же, большевик? - спросил он с презрительной иронией твердолобого молокососа и захохотал. - Вот так анекдотик!

- Нет, не большевик! - ответил Евгений Павлович.

- Тогда почему же вы не хотите служить в нашей армии? Кто же вы?

Генерал пожал плечами.

- Вы этого не поймете. - сказал он с тем же тихим презрением, с каким говорил когда-то с Приклонским, - не сможете понять… Когда огромное тело пролетает в мировом пространстве, в его орбиту втягиваются малые тела, даже против их воли. Так появляется какой-нибудь седьмой спутник… Но все равно - вы ничего не поймете, и разговаривать с вами я почитаю излишним, - закончил он, чувствуя, как вся кровь прихлынула к лицу от внезапной бешеной ненависти к этому оловянному солдатику, щурящему бессмысленные глазки заводной куклы.

Поручик встал со стула и присвистнул.

- Слыхали мы эти песни. Притворяетесь помешанным.

Он прошел к двери, открыл ее и крикнул в сени:

- Захарченко! Сбегай к господину полковнику; скажи, что я прошу его срочно прийти.

Закрыв дверь, он опять сел на стул и стал разглядывать генерала с задорным нахальством самоуверенной юности.

Евгений Павлович отвернулся.

Он не оглянулся на четкий стук шагов и звук открывающейся двери. Он с живым волнением разглядывал задний двор избы. У хлевушка терлась боком о подставку пятнистая, черная с белым, свинка. Кудластый щенок задорно ловил ее молодыми зубами за вертящееся колечко хвоста. Старый важный петух, подняв одну ногу, меланхолически следил за спортивным увлечением щенка, склонив гребень и полузакрыв желтый стеклянный глаз, словно хотел сказать: "А ну, поглядим, как это вы, молодежь, сумеете?"

Евгений Павлович обернулся только на жесткий окрик поручика:

- Пленный!… Стать смирно!

Евгений Павлович взглянул и увидел перед собой бритого, гладкого, затянутого в английскую офицерскую форму полковника с немецкими погонами на плечах. Тот слушал торопливый доклад поручика, облизывая тугие, как накачанные велосипедные камеры, губы. Дослушав, шагнул к генералу.

- Вы отказываетесь переходить в ряды доблестной северной армии?

Генерал молчал. Губы сами собой кривились в усмешечку - тихую, ползучую, нестерпимую.

- Я вас спрашиваю! - повысил голос полковник.

И пришла негаданная мысль - съязвить напоследок, взорвать оскорблением это отполированное бритвой "жиллет" ремесленное лицо. И генерал сказал, прищурив глаз:

- В северную? А у вас армии как - по всем частям света имеются?

Полковник отшатнулся. Велосипедные камеры прыгнули, прошипели:

- Вы понимаете последствия?

Еще ползучее и нестерпимее сделалась усмешка. Вспомнился белобородый член Государственного совета, который предупреждал там, в двусветном зале, о последствиях.

И ненужно сказал вслух:

- Последствия понимаю, а вот вы причин не изволите понимать.

Полковник метнул зрачками. Крикнул:

- В последний раз спрашиваю: отказываетесь служить России?!

Полковник Бермонт-Авалов волновался. Он, затянутый в английскую офицерскую форму с немецкими погонами и русскими орденами, не мог понять этого старика, как генерал Юденич не мог понять Петрограда, отказывающегося от его канадского масла.

Но генерал спокойно откачнулся в знак отрицания.

- Обыскать мерзавца! - каменея всем лицом, приказал полковник.

Руки солдат распахнули полы шинели, полезли в карманы, жестоко и больно жали на ребра. Одна рука нащупала какой-то предмет в грудном кармашке гимнастерки и выволокла его. Предмет тускло блеснул. - Тютелька какая-то, ваше высокоблагородие, - сказал солдат, протягивая предмет полковнику.

Тот подставил ладонь. Золотой бурханчик Будды, бережно хранимый подарок удалого налетчика и бандита Турки, уютно лег на широкую ладонь, как в колыбельку. Полковник нагнулся, разглядывая. В мудро-бессмысленной улыбке Будды ему почудилось странное сходство с улыбкой старика в красноармейском шлеме. Он нахмурился и взвесил на руке божка.

- Золото, - и ухмыльнулся. - Ай да генерал, добольшевичился! Воровать даже выучился. - И вдруг, зверея, крикнул: - Кого ограбил, сволочь старая? Кого?!

Бледно дернулись старческие губы. Но генерал не сказал ни слова. Показалось смешно и ненужно. Полковник бросил Будду на стол.

- Что прикажете, господин полковник? - спросил, вытягиваясь, поручик, подметив в глазах полковника решение.

- Списать! - отрезал полковник и поправил лакированный пояс.

- Обоих?

- Обоих.

- Захарченко, выводи! - крикнул поручик во весь голос, хотя солдат стоял рядом.

У стены сарая стали вполоборота друг к другу. Руки были связаны ремнем: старческие худые руки генерала и мужицкие шерстистые руки трибунальского вестового Кимки Рыбкина.

С желто-серого неба сеялся снежок. Поодаль глухо и непрерывно перекатывался круглый орудийный гул. Казалось, что в небе вертятся тяжелые жернова и из-под постава сыплется пушистой крупчаткой снежок.

Кимка так и сказал, переступая с ноги на ногу:

- Снежок-то, как мучица, сеется.

Напротив выстроились солдаты в стальных шлемах. Полковник, опираясь на трость, стоял поодаль.

Евгений Павлович обвел глазами низкий болотистый горизонт. Он вдруг раздвинулся, расширился, в лицо пахнуло теплым бодрящим воздухом, и от этого веяния все окружающее стало сразу отплывать в пустоту, словно за плечами, шумя, распускались подымающие тело ввысь крылья. Генерал повернулся, сколько позволили связанные руки, к соседу и ласково сказал:

- Прощай, товарищ Рыбкин.

И так же ласково, мягко ответил Кимка:

- Спасибо на добром слове, товарищ Ада…

Недоговоренный слог слизнули желтые язычки залпа.

Ленинград–Детское Село,

9 декабря 1926–3 апреля 1927 г

ОБ АВТОРЕ

ЛАВРЕНЕВ Борис Андреевич (1891–1959) - автор множества рассказов, повестей, пьес, нескольких романов. В молодости поэт и художник, затем прозаик и драматург, Лавренев более сорока лет неустанно работал а разных жанрах советского искусства. Как истинный профессиональный литератор, он в пору расцвета своего трудолюбивого и щедрого таланта выпускал по нескольку книг в год, не переставая удивлять читателей разнообразием тем, стиля, манеры, неожиданными возможностями своего творческого дара.

Романтика гражданской войны, стихийность и сознательность революционного подвига, ненавистная пошлость нэповского мещанства, сближение старой интеллигенции с народом, антигуманизм буржуазного общества и империалистической политики Запада, героизм Отечественной войны - вот главные темы советской литературы, которые нашли воплощение в творчестве Б.Лавренева.

Детство писателя прошло в городе Херсоне. В 1909 году Лавренев поступил на юридический факультет Московского университета и, окончив его в 1915 году, ушел на фронт. Здесь молодой, романтически настроенный поэт (стихи он начал писать в студенческую пору) сталкивается с кровавой бессмысленной бойней, паразитизмом столичных спекулянтов, нищетой опустевшей деревни. Ему хочется рассказать о народе на войне, о подлинном лице войны, и весной 1916 года он пишет рассказ "Гала-Петер".

Приехав в командировку в Киев, он сдал рассказ в редакцию альманаха "Огонь". Когда гранки попали в цензуру, в типографию был спешно направлен наряд полиции, который рассыпал набор, а рукопись рассказа изъял. Об авторе - поручике артиллерии - было сообщено в штаб фронта. Б.Лавренев был направлен в штрафную артиллерийскую часть.

1918 год Б.Лавренев встречает в Москве. Здесь, в давно покинутой литературной среде, он с удивлением обнаруживает, что его бывшие друзья ничего не поняли и ничему не научились: те же эстетские радения, заупокойные чтения стихов, лишенных всякой связи с жизнью страны.

Осенью 1918 года писатель добровольно уходит с бронепоездом на фронт, освобождает от петлюровцев Киев, входит в Крым, затем под натиском белых отступает на север. Участвуя в ликвидации банды Зеленого, Б. Лавренев у разъезда Каракынш был тяжело ранен и эвакуирован в Москву.

По выздоровлении Б.Лавренева направляют в Ташкент в распоряжение Политотдела Туркфронта, где он был назначен секретарем редакции, а позднее - заместителем редактора фронтовой газеты "Красная звезда".

За годы, проведенные в Средней Азии, Б.Лавренев написал много рассказов и повестей. В декабре 1923 года писатель демобилизовался, уехал в Ленинград и весной 1924 года напечатал в ленинградских журналах рассказ "Звездный цвет" и повести "Ветер" и "Сорок первый", которые принесли ему широкую литературную известность. В последующие годы Б.Лавренев продолжает публиковать рассказы, посвященные героике гражданской войны.

Весной 1927 года театр имени Вахтангова обратился к Лавреневу с просьбой написать пьесу к 10-летней годовщине Октябрьской революции. Обращение это было не случайно. Лавренев к этому времени был уже автором нескольких пьес, в том числе романтической драмы "Мятеж" (1925) - о гражданской войне в Туркестане и исторической драмы "Кинжал" (1925) - о декабристах.

"У меня мелькнула мысль, - вспоминал впоследствии Лавренев, - что… история и роль "Авроры" в октябрьском перевороте является одной из самых интересных тем. Я послал письмо в Москву с предложением такой темы: "Флот перед Октябрем"…"

В 1934 году публикует роман "Синее и белое", а в 1936 году - повесть "Стратегическая ошибка". Совершенно отличные по стилю, роман и повесть как бы дополняют друг друга, рисуя с разных точек зрения и в разных аспектах события 1914 года. Из пестрой картины человеческих судеб и политических страстей накануне первой мировой войны, нарисованных в этих произведениях, вырастает истинный, страшный смысл империалистической политики.

Арктические полеты советских летчиков конца 20-х и первой половины 30-х годов были для Лавренева истинным подарком судьбы. Сама жизнь творила здесь ту романтическую легенду, ту героическую поэму, черты которой Лавренев всегда мечтал придать своим книгам. Впечатления от челюскинской эпопеи дали писателю сюжет и образы для новой повести, названной им "Большая земля". Повесть написана по горячим следам событий, продемонстрировавших всему миру мужество, выдержку, товарищескую взаимопомощь, чувство интернационализма, присущие гражданам колодой революционной страны.

Наиболее крупные и значительные произведения Лавренева второй половины 30-х годов - повесть "Чертеж Архимеда" (1937) и пьеса "Начало пути" (1939) - посвящены героической борьбе республиканской Испании с фашизмом.

Во время Великой Отечественной войны Лавренев неутомимо пишет очерки, статьи, рассказы о героизме народа, о подвигах солдат, о грядущей победе, залог которой он видел в мужестве советских людей.

Морякам, защищавшим Севастополь, Лавренев посвящает в 1943 году пьесу "Песнь о черноморцах". Рассказы 1941–1943 годов явились как бы прозаическими эскизами к этой драматической поэме о мужестве матросов и командиров, отдавших жизнь за родную землю.

С середины 40-х годов основной областью художественного творчества писателя становится драматургия. Созданная в победный 1945 год, пьеса "За тех, кто в море" вошла в число лучших советских пьес о войне против немецко-фашистских захватчиков.

После войны писатель ведет большую общественную работу, все чаще - и устно и в печати - выступает как публицист.

В конце 40-х–начале 50-х годов творческие усилия Лавренева сосредоточиваются по двум параллельным линиям - международная политика и эстетические проблемы.

В период резкого обострения международной обстановки он пишет пьесу "Голос Америки", которая в свое время обошла все театры страны. Вторая пьеса Лавренева этого периода - драма "Лермонтов" - явилась результатом глубокого интереса писателя к русской истории и истории русского искусства.

В последние годы жизни Лавренев работал над романом о героизме моряков в годы Великой Отечественной войны.

Писатель до последних дней жизни с молодой горячностью участвовал в идейной борьбе нашего времени. Он мечтал, чтобы его современники писали "без лукавства и ужимок, с максимальной простотой и жизненной правдой, сочетая в работе романтическую приподнятость эпохи с трезвым, реалистическим изображением людей и характеров".

Назад