Времени Таня не наблюдала. Подходили к иконе новые люди. Две старушки-служительницы исправляли свои маленькие, но очень для них важные заботы. А странная гимназистка с портфелем и без платочка все стояла в углу, не отрывая глаз от лика Богородицы, и все вела с Матушкой какую-то одной ей ведомую длинную внутреннюю беседу. Старушки уже не выдержали и, сжалившись над молодою и такою усердною богомолкой, предложили ей посидеть отдохнуть. "Давно как стоишь-то, сердешная", – добавила одна. Эти слова возвратили, наконец, Таню на землю. Она, оказывается, здесь давно? – а ей казалось всего-то ничего! Разумеется, сидеть она не стала. Пора было уходить. Кажется, уже и день подходит к концу. Таня поблагодарила участливых старушек, главным образом за то, что те помогли ей вернуться в реальность, и вышла на улицу. Она испытывала совершенное умиротворение. Не хмельную лихую радость, как тогда утром, после разговора со служанкой Епанечниковых, когда узнала, что Лену выпустят из-под ареста не сегодня завтра, а именно умиротворение. Как же мудра матушка Марфа, думала Таня, как она верно знает, что надобно душе в минуты смятения, отчаяния. Куда надобно эту душу направить. Вот уж воистину Божия угодница!
Незаметно как наступил вечер. Солнце, хотя и не село еще, но было где-то совсем низко, и редкие облака поэтому порозовели. Таня не припомнила бы, пожалуй, в своей жизни ни одного дня, столь же насыщенного событиями. Сколько повидала она всего, сколько узнала нового. Она без устали прошла пол-Москвы. И только теперь, к вечеру, почувствовала, что смертельно устала. Ее уже едва держали ноги. Хотелось поскорее оказаться дома и упасть в кровать. Правда, еще предстоял разговор с папой. И разговор, по всему, не простой. Ну да как-нибудь переможется и это. Только бы домой скорее. И Таня, собрав последние силы, пошла на Моховую. Оттуда к Арбату ходила конка. Она перешла Воскресенскую площадь, миновала Лоскутный переулок и уже приближалась к Обжорному, как вдруг в дюжине шагов впереди увидела знакомое лицо. Знакомица возникла так неожиданно, что Таня не смогла сразу даже сообразить, кто это такая и где она ее видела раньше. Это была черноглазая, смуглая и, как говорят, жгучая брюнетка с манерами настоящей эманципанки, пятью – семью годами старше Тани. Их глаза встретились. И хотя брюнетка тотчас отвела взгляд, Таня ясно увидела, что и она ее узнала, но по какой-то причине не хочет этого выдавать. И когда они поравнялись, возле самого подъезда Лоскутной гостиницы, Таня одновременно и сказала ей "здравствуйте", верная этикету в любой обстановке, и узнала, наконец, ее. Эту девушку она видела в дрягаловском доме на заседании кружка. Ее, кажется, звали Хая. Она еще так запальчиво со всеми спорила тогда.
Делая насколько возможно безразличный вид, Хая продолжила свой путь. Очевидно, она решила не заметить эту неосмотрительную девицу и побыстрее пройти мимо. Но когда Таня поздоровалась и всем своим видом показала, что имеет к ней какую-то неотложную нужду Хая, не поворачивая головы и не шевеля губами, чуть слышно бросила ей на лету: "Идите за мной" – и свернула в Лоскутный.
– Вы сошли с ума, – зашипела Хая, лишь только Таня догнала ее в Лоскутном. – Вы что позволяете себе?! Здесь повсюду полно шпиков. Вам не известно разве, что при случайной встрече в городе мы ведем себя так, будто не знаем друг друга?
– Я только хотела вам сказать… – начала Таня нормальным своим голосом, но Хая сейчас же оборвала ее.
– Вы еще закричите на всю улицу! Говорила я: хлебнем мы с этими младенцами! – сказала она в сторону. – Вас кто ведет? Мещерин? Он что же, ничему вас не научил?
– Он арестован! – опять не сдерживая голоса, сказала Таня, но на этот раз замечания от строгой спутницы ей не последовало.
Для Хаи это было не менее потрясающей новостью, чем в свое время для Тани. И хотя ей для того, чтобы взять себя в руки, требовалось времени несравненно меньше, первый ее вопрос к Тане вполне выдавал растерянность опытной революционерки.
– Когда? – только и нашлась спросить Хая.
– Третьего дня. И Самородов тоже.
– И Самородов тоже?! – сама уже не выдерживая голоса в конспиративной интонации, переспросила Хая.
– Да.
– Вот что… Мы с вами идем до конца этой улицы. Там вы свернете направо, я – налево. Ясно? А теперь быстро рассказывайте.
Таня коротко пробежалась по всем событиям последних двух дней, известных ей от кого-то или даже участницей которых она была сама. Кстати, рассказала и об угрозах, посылаемых кружковцам Дрягаловым-сыном, на что Хая лишь усмехнулась многозначительно. Не стала Таня рассказывать только о Лизе. После откровения, явленного ей матушкой Марфой, она самое Лизино имя оберегала от упоминания в связи с известными неприятностями. И кроме того, она хорошо помнила страшные слова Лены, что нелегальщики, если им указать на Лизу как на провокатора, еще, пожалуй, и расправятся с ней по-своему, то есть убьют ее попросту. И поэтому Таня о Лизе промолчала. Но скажи она теперь хотя бы полслова об их с Леной подозрениях, к тому же последующим арестом Леночки как будто доказанных подозрениях, Таня могла бы получить от Хаи, в подтверждение чудесного откровения блаженной старицы, еще и вполне логически обоснованный убедительный аргумент в пользу Лизиной невиновности. Хае сегодня сообщили, что третьего же дня, то есть одновременно с арестом Мещерина и Самородова, полиция арестовала и подпольную, исключительно законспирированную типографию организации. Причем в типографии находился весь отпечатанный накануне тираж речи Гецевича. Весь тираж до последней брошюрки! Сам автор не успел получить свои экземпляры. Все пошло под нож. И очень маловероятно, чтобы эти события – и облава на типографию, и аресты некоторых проживающих легально кружковцев – были между собою не связанными. Или случайно совпавшими. А в этом случае Лиза, безусловно, не может попадать в круг подозреваемых. Потому что о местонахождении святая святых организации – типографии – не то что какая-то новенькая девица, старые кружковцы далеко не все знали.
Пока Таня рассказывала, Хая как можно беззаботнее улыбалась, словно слушала анекдот или амурную девичью сплетенку. Когда окончился торопливый – и оттого нескладный – Танин рассказ, Хая, не раздумывая – на это абсолютно не было времени, – принялась наставлять неопытную новую свою товарку. Делать это она стала менторским и поэтому крайне неприятным для Тани тоном.
– Вы еще хоть кому-то про это говорили? – спросила Хая.
– Нет. А кому же? Я говорю: мы никого не нашли.
– Очень хорошо. И не выдумывайте никого больше искать. Вы и на других наведете филеров и сами угодите к ним в лапы. Лучше всего для вас было бы теперь скрыться, уехать побыстрее куда-нибудь на время. В имения там в ваши, в вотчины, – сказала Хая, не скрывая яда в голосе.
– Мы не землевладельцы, – ответила ей Таня с вызовом.
Хая поняла, что Тане язвить не следует. Эта не из тех, кто будет покорствовать такой с ними манере общения. И вообще нужно смягчить тон. Все-таки у них сейчас общие трудности, общие заботы, а может быть, их еще ждет и общая судьба. Судьба многих, ступивших на путь борьбы за всеобщее счастье и справедливость.
– Ну вы понимаете… вам надо пока затаиться, – продолжала Хая уже более миролюбиво. – И передайте это своим подругам. Хотя бы той, что не арестовали. Никуда пока не ходите. Ни на какие там ваши девичьи посиделки. Только гимназия и дом. Все! Если и вправду выпустят эту вашу Лену в заслугу за ее малолетство, скажите ей, чтобы сидела как мышка. И пусть ни в коем случае не ищет никого из кружка. Дом Дрягалова обходите за версту. Если вы понадобитесь, вас и так найдут. Никакой больше самодеятельности. Вам понятно? Никакой. – Так говорила Хая.
Таня не отважилась ей теперь сказать, что они с девочками еще до всех этих событий сговорились в кружке больше не участвовать. И единственно только забота о попавших в беду друзьях вынуждала ее быть заодно с организацией. А Хая, похоже, уже совсем почти считает ее за свою. Даже как будто заботится о ней. О ее безопасности. После этого как-то совестно говорить: я не с вами, я сама по себе, наши интересы лишь временно совпадают и т. д. Кажется, Мартимьян Дрягалов верно говорил, что они вовлекут к себе в кружок, не увидишь как.
Больше Хая ничего сказать не успела. Они дошли до конца переулка и, как было уговорено, свернули, каждая в свою сторону. Расстались, не церемонясь, как случайные попутчицы.
Возле университета Таня села, наконец, на конку и через полчаса была дома.
Девушка, открывшая ей, опустила глаза в смятении. И этого для Тани было достаточно, чтобы понять, какой невиданной силы гроза собралась над ее головой. За все время службы у Казариновых Поля не видела еще барина и барыню столь разгневанными. Александр Иосифович, когда вернулся из должности и узнал, что дочери нет дома, а из гимназии она ушла самовольно и неизвестно куда, накрепко сжал побелевшие губы, так что выразительные черты его благородного лица еще более заострились, и девушку, с которой всегда был любезен и весел, не удостоил больше ни единым словом, ни единым взглядом. Екатерине Францевне же он, мимоходом и с небывалою сухостью, сказал, чтобы негодницу немедленно направили к нему, лишь только она возвратится, и затворился в кабинете.
Высокое его указание было исполнено надлежащим образом. Причем Екатерина Францевна даже не высказала Тане пока ни малейшего своего нарекания по поводу ее изумительного ослушания, настолько свято она соблюдала право первенства главы дома во всем. В данном случае право первой выволочки провинившейся дочери. В свою очередь, Таня была вполне готова к вечернему аутодафе. Отправляясь странствовать по Москве, она предполагала, какие эмоции это может вызвать у папы и какую встречу он затем ей окажет.
У дверей кабинета Таня нарочно погромче постучала каблучками по полу, чтобы папа не был застигнут ее появлением врасплох. Ставить его сразу в невыгодное положение Тане не хотелось. Но и стучать в дверь она не могла. Потому что как-то сложилось, что Таня единственная в доме могла входить в кабинет Александра Иосифовича без стука. И если бы она теперь постучала, в кабинете это могло быть истолковано как ее беспокойство ввиду предстоящего разговора. А ведь на самом деле Таня очень даже беспокоилась: что ее там ждет за огромными темными дверями с ручками-драконами? какие еще нечаянности ей уготованы? Как бы то ни было, но, предупредив о своем появлении папу, Таня решительно вошла в кабинет.
Сидя за своим безмерным и пустынным, как газон, столом, Александр Иосифович казался совсем маленьким человечком. Высокая спинка кресла еще более усиливала это впечатление. Перед Александром Иосифовичем, лишь подчеркивая величину и пустынность стола, лежала раскрытая книга с приметным пурпуровым обрезом. И всякий, кто бы ни вошел в кабинет, без труда догадался бы – и по пурпуровому обрезу, и по двум характерным столбцам текста на каждой странице, – что Александр Иосифович пребывает наедине с Евангелием! А, как известно, потребность в этой книге душа испытывает чаще всего в минуты роковые. Но когда вошла Таня, Александр Иосифович уже не читал. Откинувшись в кресле и погрузив пальцы одной руки в волосы, он смотрел куда-то в сторону и был, как бы это сказать, дум печальных поли.
На появившуюся из-за портьер дочку Александр Иосифович прореагировал одним только движением глаз. Он был слишком отягощен раздумьями, чтобы так сразу переменить еще и позу по случаю явления нового лица.
Таня понимала, что в этот раз подходить к папе для исполнения традиционных их интимностей, как то: объятия и поцелуя в щеку – несвоевременно. Поэтому она остановилась, не доходя до стола нескольких шагов.
– Bonsoir, papa, – сказала Таня. – Vousm’appeliez? – Интуиция ей подсказывала, что будет лучше, если разговаривать теперь не по-русски. Она, натурально, переживала, как бы поучения папы, высказанные на родном языке, не прозвучали фальшиво. Это гораздо неприятнее самих поучений. Чужой же язык имеет свойство отчасти сглаживать эту фальшь.
Неожиданно для самого себя Александр Иосифович оказался в положении довольно-таки идиотском. Ему и в самом деле было бы очень кстати холодность, с коей он намеревался повести разговор, укрыть в инообразии чужой речи. Но он не ожидал, что эту возможность ему предоставит дочка. Александру Иосифовичу это показалось оскорбительнейшею милостыней с ее стороны. Внутри у него все закипело новым гневом на паршивицу, восхотевшую, для пущего его унижения, выглядеть еще и великодушною, кроме того, что она уже, наперекор его воле, заявила себя вполне независимою. И все-таки, после минутного колебания, скрепя сердце Александр Иосифович заговорил по-французски. Садиться Тане он, разумеется, не предложил.
– Извольте, мадемуазель, слушать меня, – так начал Александр Иосифович, – ваше поведение не позволяет больше надеяться ни на ваше благоразумие, ни на элементарную вашу порядочность. Вы манкируете родительскими наказами самым возмутительным манером. Вы непочтительная дочь! Да! Именно так: непочтительная дочь! И будь вы старше, я бы не стал даже разговаривать с вами – после такого! Я бы удалил вас от себя. Но ваши юные лета не позволяют нам так поступать, а, напротив, взывают приложить к вам дополнительное внимание. И мы исполним свой родительский долг. Будьте покойны, Татьяна Александровна! Отныне вы попадаете под самое пристальное наше наблюдение. С завтрашнего дня я беру для вас компаньонку. Вы будете неразлучны, как сиамские близнецы. Из дома вы теперь самостоятельно не выйдете даже на бульвар на променад. И не советую пытаться. Иначе Pauline я уволю со службы с самою скверною рекомендацией. Ее я уже предупредил. В гимназию вы тоже больше не пойдете. А на экзамены вас будут сопровождать до самой парты. Если вы нуждаетесь в помощи учителей, скажите каких именно, и я приглашу для вас учителей на дом. Мы более не строим иллюзий на счет вашей лояльности. Вы этого вполне добились. И чтобы возвратить к себе прежнее наше доверительное отношение, вам придется поусердствовать в доказательство своей благонамеренности. Если, конечно, вы хотите возвратить такое отношение, в чем я очень сомневаюсь, должен признаться. Впрочем, это уже не имеет первостепенной важности. Важнее всего для нас теперь осуществить оговоренные репрессивные меры. Вы сами избрали этот путь. Вас никто не неволил. И пеняйте только на себя. – Он остановился, ожидая услышать от дочери если не мольбы о прощении, то хотя бы слова покаяния. Но тщетно. Молчала Таня. – Ну что ж, я думаю, стороны поняли друг друга, – помрачнев лицом, произнес Александр Иосифович. – Я вас далее, мадемуазель, не задерживаю.
Александр Иосифович был очень разочарован тем спокойствием, с каким дочка выслушала известие о ждущих ее репрессивных мерах. Он усмотрел в этом новый ему вызов. На самом же деле Таня была просто слишком готова к любому приговору. И даже к более суровому, нежели ей вынесли. Еще не так давно папа предлагал Таню отдать в очень хороший заграничный пансион. Кажется, в Пфальц. И, решись Александр Иосифович теперь исполнить свое намерение, он бы доставил Тане переживания куда как хуже против нынешних. Это означало бы, по меньшей мере, на год расстаться со всеми – и с подругами, и с мамой, и с папой, по которому она, несомненно, тоже будет скучать – и жить в каком-то тридесятом государстве почти по монастырскому уставу! И уж, конечно, в Танином молчании не было и тени вызова. Слушая перечень репрессивных мер, она думала, что, может быть, это и есть начало того самого мученичества, о котором говорила матушка Марфа. А если так, то принимать это следует благодарно, не иначе как ниспосланную свыше милость, как душеспасительное искупление ее безрассудных поступков.
Танины переживания относительно Пфальца были совсем небезосновательными. И в самом деле, размышляя о судьбе дочери, о судьбе всей семьи, Александр Иосифович, кроме прочего, подумал и о варианте с пансионом. Но отказался от него. Если дочка увязла основательно в этих делишках, рассуждал Александр Иосифович, то ссылка в пансион может принести лишь временный результат, но не решить проблему принципиально. Где гарантии, что по возвращении она не увлечется романтикой подпольных кружков с еще большею силой? И если она теперь едва покоряется родительской воле, то на ее покорность в будущем надеяться весьма отчаянно. Нужна какая-то иная, особенная, радикальная мера, которая гарантировала бы безопасность семьи, а равно и самой Тани, и в настоящем, и в будущем. И такую меру Александр Иосифович выдумал. Вначале, правда, она ему представилась даже чересчур радикальною, почему отцовские его инстинкты готовы были восстать против столь решительной перемены в жизни юной дочери. Но затем, тщательно взвесив все преимущества и недостатки своей идеи и найдя преимуществ в ней несравненно больше, нежели недостатков, он остановился на этом как на предприятии совершенно решенном. Удовлетворение от расторопности своего ума было у Александра Иосифовича настолько велико, что ему пришлось сделать над собою усилие, чтобы дочка застала его будто бы в печали от ее злонамеренных проделок.
Расставшись с Таней, Хая немедленно отправилась в Мясницкую улицу. Прежде чем позаботиться о собственной безопасности – а она вполне допускала, что раз пошли аресты, то и ее арестовать могут всякую минуту, – прежде даже чем оповестить товарищей, Хая поспешила исполнить данное когда-то обещание бывшей своей подруге. Перед отъездом за границу Машенька наказывала опытной Хае, по возможности, не оставить Алексея своим вниманием, хотя бы советом помогать ему, а если – не дай бог! – с ним выйдет какое-то происшествие, тотчас сообщить ей об этом. И Хая, как ни завидовала она тогда Машеньке, пообещала все это исполнить. Но повышенное ее внимание к подопечному Самородову выражалось единственно в неизменных их разногласиях, доходящих порою до откровенной и жестокой, особенно со стороны Хаи, перепалки на собраниях. Разумеется, при таком положении вещей, быть Самородову доброю советчицей она не могла. Обо всем этом Хая вспомнила теперь с искренним сожалением. Она же ничего не сделала для своего товарища! И не пыталась даже ничего сделать. Потому что он был всегдашним ее оппонентом. Но он же в первую очередь был ее товарищем – товарищем! – а потом уже оппонентом! Верно он говорил давеча, что нас может погубить внутренний разлад. Как верно. Так рассуждала Хая, спеша на Мясницкую. Она торопилась исполнить хотя бы последнюю просьбу подруги.
Тем же вечером Машеньке и Дрягалову на их парижскую квартиру доставили telegramme-express. Там было написано: "Leneveuvisitechezl`oncle" .