Машенька перестала участвовать в кружке. И даже с кружковцами предпочла больше не встречаться. Она попросилась у Дрягалова остаться жить на его кунцевской даче. Дрягалов с радостью исполнил ее просьбу. Он взял для нее горничную и сам наезжал туда чуть ли не всякий день. Господа нигилисты отнесли Машенькино ренегатство исключительно на счет ее романа. Но особенно они не могли ее осуждать, потому что Дрягалов по-прежнему кормил их и выдавал карманные. К чести своей, они старались не замечать случившегося. К тому же вскоре Дрягалов решил, не без причины, разумеется, отправить Машеньку за границу. И сама Машенька, и вся эта история ушли в прошлое и перестали почти кружковцев интересовать. А незадолго до появления в кружке Мещерина с тремя подружками Дрягалов получил желанную весть из Парижа: родилась девочка.
* * *
Таня и Лиза сидели рядом с Дрягаловым. Когда гости рассаживались, он сам определил, где им быть. Он взял двух подружек под ручки и со словами: "Идите-ка сюда, голубушки" – увел их к своему месту. Таню Дрягалов еще спросил: "А вы что же, барышня, тоже революционерка?" Она смутилась и ответила что-то невразумительное и детское, вроде как не знает… Лена и Мещерин сели за общий стол. Все девочки, и особенно Лена, страшились пошевелиться даже. Они очень опасались, что им здесь предложат высказываться. Но что же они могли сказать? Лена от волнения и к чаю не притронулась. Ей казалось, что она расплещет чай, лишь только возьмет в руки стакан, и конфуз тогда выйдет вселенский.
Привел их сюда приятель Мещерина и его сокурсник Алексей Самородов. Мещерин был здесь уже не впервые, успел пообвыкнуть и чувствовал теперь себя вполне уверенно и на равных с другими. Он по-свойски тянул руку за сахаром или за кренделями и чай прихлебывал шумно и с отдувом.
На собраниях кружка обычно распоряжался довольно симпатичный, с нежными спокойными руками, человек лет около тридцати. Его звали Сергей Саломеев. Этот Саломеев учился некогда в Московском университете, но по известным причинам был исключен. Затем последовал период в его жизни, которым он особенно гордился. Нет, не тюрьма и не ссылка. Саломеев полгода был рабочим. И теперь не упускал случая сказать, что он на собственной шкуре отведал, почем фунт рабочего лиха. Попав после исключения из университета какими-то судьбами на Волгу, Саломеев поступил половым в ресторан на пароход и полгода бегал с подносом между столиками. Скоро он пристрастился к чаевым, завел себе сапоги гармошкою и превратился в совершенного разудалого волжского парня, и по нем уже тосковала одна пышная зазнобушка в Самаре. И сделаться бы ему со временем навеки самарским мещанином, если бы не один досадный казус, приключившийся с ним. По какому-то случаю подгулявший хорошенько посетитель ресторана побил Саломеева прямо в зале, при всем народе. Когда владельцу парохода доложили об обстоятельствах происшествия, а выяснилось, что Саломеев, пользуясь мнимою невменяемостью посетителя, сильно завысил его счет, имея в виду подзаработать, владелец парохода распорядился его немедленно уволить. И Саломеев, жестоко обозлившись на царящие в отечестве человеконенавистнические порядки, решил вернуться в революцию и посвятить себя, теперь уже до конца, борьбе за права и достоинство рабочего человека. Он пробрался в Москву, разыскал знакомых и вошел в кружок, где вскоре стал играть заметную роль. А когда кружок взял на содержание Дрягалов, для Саломеева наступили просто-таки золотые дни. Потому что большая часть дрягаловских денег, отпущенных на кружок, проходили через него, и, разумеется, при их распределении себя он не обижал.
Саломеев откушал ветчины с ситным, попил чайку, поговорил о том о сем с соседями по столу. Вообще, у них было заведено вначале просто посидеть, покушать, выпить чаю, а уже затем приступать к работе.Саломеев откашлялся, как бы приглашая всех сосредоточиться на нем, промокнул губы платочком и начал:
– Итак, товарищи, прошу внимания. Сегодня среди нас много новых наших друзей. – Саломеев, с улыбкой, вначале посмотрел направо – на Таню и Лизу, потом налево от себя, где между Мещериным и Самородовым сидела Лена. – Меня, как, надеюсь, и всех остальных, очень радует, что за нами идет новое поколение и что идея свободы овладевает столь юными и хрупкими созданиями с благородными и чистыми сердцами. Это не может не укреплять наш дух, не может не вдохновлять нас на дальнейшую борьбу. Я больше скажу: даже если нам ничего не суждено совершить и мы, прошептав в последний раз "да здравствует революция", ляжем завтра костьми за наше великое дело, то погибнем мы как победители, ибо уже совершили подвиг выдающегося значения – оставили после себя новых верных бойцов. – Саломеев умолк так неожиданно резко, будто ему горло перехватило спазмой рыдания за свою грядущую горькую участь. Он взял стакан и сделал большой глоток. – Но вместе с тем, должен признаться, есть в этом неизбежном явлении и весьма огорчительная сторона. Ну скажите, какое сердце надо иметь, из какого сорта стали, чтобы вот так хладнокровно взирать, как молодые люди – девушки! – да что девушки! – давайте говорить правду, – дети! – ступают на этот, не скрою, опасный, рискованный путь освобождения человечества от пут многовекового рабства. Но у нынешней российской власти именно такое сердце. Ей все нипочем. Даже если весь народ, до младенцев грудных, принесет себя в жертву, то и тогда их сердца не дрогнут, то и тогда они не проникнутся состраданием и жалостью. Я сказал: они из стали. Но нет. Из другого вещества их сердца. Пусть каждый догадается из какого. – Он ухмыльнулся. – Сталь – это для них слишком благородный материал. Поэтому мы не должны и не будем ждать от них милости и жалости. Мы обречены сами добывать себе свободу и завоевывать свои права. Себе и другим. Все голодные, обездоленные, униженные зажравшейся дворянско-клерикальною верхушкой, замученные, задавленные ненасытным спрутом капитала – это все наши друзья и союзники. Это наша опора. А ведь это вся Россия. И сегодня, как никогда, очевидно, что старая, до основания прогнившая система будет скоро сметена могучею волной народного гнева. – Саломеев снова сделал большой глоток чаю.
– Позвольте, Саломеев, не согласиться с вашим последним тезисом, – заговорила с поставленной хрипотцой в голосе единственная из старых кружковцев женщина.
Хая Гиндина, красивая и молодая, с густыми, черными как вороново крыло волосами, социалистка, была в свое время подругой Машеньки. Хая любила Машеньку, но слегка завидовала: ей казалось, что та красивее, удачливее, счастливее ее, притом что не умнее нисколько. Но при всем этом девушкой она была отзывчивою и, как Машенька, готовою вполне на самопожертвование ради общего дела.
– Ну да, конечно, наше сегодняшнее собрание – это чисто просветительское мероприятие для новичков. – Она небрежно указала рукой в сторону Тани и Лизы. – Но тем более нельзя сеять этот ваш вечный опасный убаюкивающий оптимизм: скоро-де поднимется волна народного гнева и смоет царизм, как засохший куст. Не поднимется никакая волна сама по себе, если мы ее не поднимем, если мы сейчас же не удесятерим своих усилий. Поэтому начать просвещение молодежи надо бы с предупреждения, что вступающий на путь борьбы с ненавистным русским царизмом одновременно доложен готовить шею к веревке!
– Ты права по-своему, Хая, – отвечал Саломеев, – но только упорно не желаешь принимать в расчет особенности русской души с ее вечным стремлением к бунту. Я же вчерашний рабочий, – он посмотрел на Таню с Лизой, взглядом приглашая их удивляться, – и, поверь, мне очень хорошо известны теперешние настроения трудовых масс.
– Согласна. Для меня не существует ни русской, ни турецкой души. Есть только объективные факторы готовности или неготовности народа к революции. И вообще, странно слышать от революционера ссылки на такие категории, как душа. Может быть, вы заодно еще и прочтете проповедь о ее спасении?
– А после собрания мы дружно пойдем ко всенощной, – тихо, но отчетливо проговорил Мещерин.
Все рассмеялись. Хая, довольная, что нашла поддержку, с благодарностью во взгляде оглянулась на Мещерина. Он уже не впервые принимал на собраниях ее сторону. И Хая в последние недели вдруг почувствовала, как ее безмерная злоба на весь белый свет оттесняется другим болезненно-приятным ощущением. Давеча она случайно встретила Мещерина на улице и страшно растерялась, чего раньше с ней не происходило. Только что в детстве. А ведь Мещерин был младше ее на целых три года.
– Я всегда говорю: шутка – незаменимая помощница в решении важных и трудных вопросов, – посмеявшись со всеми, продолжал Саломеев. – И все-таки нельзя не признавать, что стихийная склонность русского человека к бунту является одной из важнейших предпосылок к революции.
– Но в таком случае скажите, – спросил его кружковец в мундире инженера. Этот социалист по фамилии Попонов был единственным из членов кружка, кто служил. – Как вы намерены поступать в случае, если мы окажемся у власти, а народ, верный своей склонности к бунтам, опять взбунтуется? Вот как вы намерены в этом случае поступать, хотелось бы знать?
– Во-первых, о власти, – отвечал Саломеев. – Ни в коем случае мы не должны мечтать о какой-то там своей власти. Наша задача избавить Россию от существующего режима и передать власть трудовому народу. Другими словами, мы выполняем роль тарана. Мы пробиваем стену, но не более того. Дальше мы не идем. Дальше уже вступают в дело массы. И если нам скажут "спасибо" – хорошо. Не скажут – тоже не беда. Мы знаем свое место и свою историческую роль и на большее не претендуем. Теперь о бунтах. Не будет тогда бунтов! И знаете почему? Потому что не будет запретов на бунты. Если народу объявить, что у него отныне есть право на бунт, тотчас же не останется ни одного бунтовщика. Наш народ не любит пользоваться тем, что разрешено, зато до запретного большой охотник.
– Правильно! – воскликнул инженер. – Как верно!
– А вам не кажется ли, – опять негромко произнес Мещерин, – что это будет все равно как птицу не держать в клетке, в надежде на то, что она, имея свободу выпорхнуть в окошко, предпочтет оставаться в вашей комнате?
– Да! – вырвалось у инженера. – А верно ведь!
– Я не думаю, что это может произойти по такой упрощенной схеме. Вы же историк, Мещерин, и, вероятно, знаете, что накануне манифеста об освобождении крестьян его противники вопили, что в деревнях теперь не останется ни одного человека. Но разве после этого уехало в города мужиков больше, чем раньше их уезжало на оброк? Да вот спросим хотя бы у нашего эксперта по крестьянскому вопросу. – Саломеев с самою чарующею улыбкой посмотрел на Дрягалова. – Василий Никифорович, вы помните шестьдесят первый год?
– Смутно, признаться сказать, – ответил Дрягалов. – Мал был еще.
– Во всяком случае, вы, наверное, знаете, был ли массовый отток крестьян из деревни после манифеста?
– Не было, конечно. Все это знают. Ну уезжали, да, не без того. Но мало кто.
– Вот вам и ответ, Мещерин. Надеюсь, вы удовлетворены?
Мещерин хотел было что-то еще сказать, возразить, может быть, но Саломеев сделал ладонью жест, означающий, что этот вопрос дальнейшему дискутированью не подлежит, и, повысив слегка голос, сказал:
– Товарищи. А теперь мы переходим к главной теме нашего сегодняшнего заседания, ради которой мы, собственно, и собрались. Лев Гецевич подготовил доклад по материалам последних заграничных социалистических изданий. Должен сразу заметить, что доклад этот, а я его уже читал, очень неоднозначный, я бы сказал, чреватый большою полемикой, но именно этим он и интересен. Пожалуйста, Лев, слушаем тебя.
Лев Гецевич, щуплый, в круглых очках, с короткою, но невероятно густою бородой человек, был теоретиком кружка, наряду с Саломеевым, Хаей Гиндиной и претендующим с недавних пор на эту роль Мещериным. Он вел настолько уединенный и замкнутый образ жизни, что даже товарищи по кружку мало что о нем знали. Самым выдающимся фактом его биографии являлась трехлетняя сибирская ссылка, после которой он не имел права жить в губернских городах всей европейской России, а также и в уездных городах вне черты оседлости. Жестокое предписание загоняло его в Ошмяны или Бердичев под надзор полиции. Но Гецевич пренебрег предписанием и теперь нелегально жил в Москве. Он родился в захолустном местечке Гродненской губернии в семье шорника и был у родителей ребенком по счету где-то во втором десятке. В детстве отец выучил его пиликать на скрипке, и уже годам к десяти Лева прилично играл в трактире вечерами. Увлечение революцией, социализмом пришло к нему без какой-то видимой конкретной причины. Большинство революционеров вступало на этот путь после некоего удара судьбы, неправого поступка власти, например, по отношению к нему или к его ближним и т. п. Их участие в деле революционных преобразований в значительной степени являлось актом отмщения за что-нибудь. Совсем не так произошло с Гецевичем. Его путь был долгим, эволюционным и, если так можно сказать, мягким. Он стал читать, вначале нехотя, потом все с большим увлечением, всякие запрещенные, распаляющие благородным гневом на царящие порядки его сердце брошюры и разные книжечки, которые ему давали старшие товарищи, потом пришел раз, другой и зачастил на их собрания, где с удовольствием слушал, отчего так несправедливо устроен мир, позже и сам стал выступать, причем обнаружил недюжинные ораторские способности и полемический задор. А потом, как и полагается революционеру, был арестован. Но, полагая, что этого будет достаточно для острастки, его быстро выпустили. Гецевич же отнюдь не острастился, и тогда его уже арестовали безо всякой надежды на ближайшее освобождение. Три последующие года он провел в живописных таежных местах на реке Оби. Аресты и в особенности ссылка очень сильно изменили Гецевича. Но изменили не в сторону отказа от революции. Напротив, он стал совсем уж непримиримым борцом, способным на любые, даже самые радикальные методы борьбы, вплоть до террора. Это был теперь для режима и его слуг настоящий опасный враг. Испытания сильно переменили его характер, натуру. Открытый раньше для всех, он совершенно замкнулся, ушел в себя и отчаянно избегал посвящать кого бы то ни было в личную жизнь. Из новых его товарищей по московскому кружку, в котором он появился немного раньше Дрягалова, один только Саломеев был о его жизни более или менее осведомлен. И то только потому, что они квартировали в одном доме. Под видом студентов они снимали каждый по комнате во флигеле у одной вдовой купчихи в Замоскворечье. И, что удивительно, жили они там, почти не общаясь друг с другом. Саломеев вовремя сообразил, что его товарищ и сосед человек весьма своеобразный, и в частную жизнь его не вторгался. Если они встречались где-то на нейтральной территории, как то: в кухне, в сенях, на дворе, то лишь коротко переговаривались. Причем Гецевич никогда не начинал разговора первым, но только отвечал на слова или вопросы Саломеева. Но бывали редкие случаи, как, например, накануне этого собрания, когда Гецевич сам стучался к Саломееву по делам кружка. В комнате Саломеева он никогда не садился, оставался на протяжении всего разговора стоять в дверях и вообще долго не задерживался. Более чем за два года их жизни под одною крышей Гецевич не спросил у Саломеева решительно ничего, что не относилось бы к кружковой деятельности, хотя бы о погоде. Вначале словоохотливый Саломеев, по незнанию, сам заводил с ним беседы на отвлеченные темы, но после нескольких, едва ли не конфузных случаев, ему пришлось в общении со своим соседом оставить всякую излишнюю любезность и подчиниться его правилам этики. И при всем этом Саломеев был о Гецевиче очень высокого мнения. Он не только ни разу не отозвался о нем дурно или иронически, но напротив – подчеркивал при случае, как им всем повезло иметь товарища с таким умом, с такою решимостью презреть опасности и трудности, так тонко владеющего тайнами и хитростями конспирации, который может им всем служить примером настоящего революционера.
Гецевич достал из кармана несколько исписанных бисерным почерком листков и безо всяких вступительных слов начал свой доклад. Преимущественно он читал по написанному, но иногда отрывался от бумаги и высказывал мысли, не вошедшие в заготовленную редакцию, но пришедшие ему только что.
– Вот уже триста лет, как государство московских завоевателей почти беспрерывно разрастается по всем направлениям, – так начал Гецевич. – Исходная точка, я бы сказал, порочно зачатое эмбриональное образование будущего чудовища-хищника лежит на обширной, открытой, ниоткуда не защищенной плоскости, в самом центре континентальной части Европы. На этой равнине, с ее снежными зимами, только ненадолго переходящими в жаркое, знойное лето, с унылою природой и безрадостными пейзажами, с беспрепятственно носившимися по ней бурями и завоевателями, история и среда обитания создали народ, который научился спокойно переносить и морозы, и солнечный зной и молча покоряться завоевателям как с севера, так и с юга. Здесь сложились терпеливые люди, считавшие высшею добродетелью покорность. Даже голод они побеждали, лежа месяцами на печке без слов и движения, чтобы сберечь до новой скудной, как правило, жатвы остаток своих жизненных сил. И как спелая нива ждет жнецов, так же были готовы эти кроткие люди для подчинения завоевателям. Кто же были первыми жнецами? Мы еще не знаем: это скрыто в тумане веков. Раньше других вырисовываются из него хазары – черноглазые, жестковолосые всадники-богатыри из юго-восточных степей. После этих, похожих на тюрков, всадников с библейскими именами явились с северо-запада язычники – мореплаватели-варяги из шведской области Рось. От Ильменя и Чудского озера они двинулись затем на юг и погнали своими обоюдоострыми мечами хазар. Отныне платите дань мне, а не хазарам – приказал варяг Рюрик испуганным крестьянам равнин. Так продолжалось до тех пор, пока не налетела с юго-востока новая всеразрушающая гроза – монгольское нашествие. И территория, заселенная причудливым славяно-финско-тюркским гибридом, погрузилась окончательно в полнейший мрак безо всякой надежды когда-либо выбраться из него. Всякая культура, кроме чисто внешних, называющихся христианскими, мелочных догм, безжалостно здесь попиралась. Всякое просвещение объявлялось "латинством" и запрещалось. А ослушники сурово наказывались. Если что-нибудь и оставалось в границах культуры, как, например, многолюдный ганзейский город Новгород, то это уничтожали в слепой злобе сами христианские московские князья, которых можно считать равными по происхождению соперниками татарских ханов в том смысле, что они сделали образ правления в своем государстве совершенно татарским и старались превзойти в жестокости и варварстве своих учителей. Таким образом, тогда уже была готова гибельная сила, старающаяся с тех пор и до сего времени подавить грубым кулаком всякое движение вперед к Европе. Создалась размахивающая кнутом, по примеру татар, деспотия, поддерживаемая и поощряемая к безграничному произволу обученным византийским хитростям духовенством и сидящая на шее у миллионной массы трудящихся – кротких, невежественных крестьян, высшая мудрость которых и теперь лишь в том, чтобы склониться, как перед Божьей волей, передо всяким насилием и превосходством силы. Влияние этой массы было достаточно широко и сильно для того, чтобы Россия не разрушилась, распавшись на меньшие, быть может, более культурные государства. Вместе с тем это влияние только усилило тупое русское богословие вместо самостоятельного духовного развития народа. Однако довольно исторических воспоминаний!..
– Но позвольте! – не выдержал Мещерин. – Это почти все неверно! То есть исторические факты неверно преподносятся!
– Не сейчас, товарищи, не сейчас, – тотчас вмешался Саломеев. – Все реплики и вопросы после доклада.