Танки на мосту - Далекий Николай Александрович


Далекий Николай Александрович

ТАНКИ НА МОСТУ!

Слухи о боевых делах этого гитлеровского офицера казались не только загадочными, но и неправдоподобными. Газеты не сообщали о его необыкновенных подвигах, его имя не упоминалось в приказах и реляциях.

О нем обычно рассказывали с чужих слов, при этом одни с недоверчивой улыбкой пожимали плечами, другие понижали голос, пугливо оглядываясь, словно опасались, что их могут обвинить в разглашении военной тайны.

Наверняка эти рассказы-легенды если и не были выдуманы полностью, то страдали сильными преувеличениями, свойственными солдатскому фольклору. Но ведь нет дыма без огня... Толком никто ничего не знал. Даже настоящая фамилия загадочного офицера была известна немногим. Говорили: "Какой-то обер-лейтенант...", "Тот самый обер-лейтенант". Сходились все же на том, что он имеет отношение к секретной дивизии "Бранденбург", которую в войсках фюрера шутливо, но с гордостью называли дивизией "плаща и кинжала".

Обер-лейтенант был редким гостем в штабах действующих частей и соединений, а когда появлялся там, то ненадолго. Если его узнавали, штабных офицеров, писарей охватывало возбуждение, они подавали друг другу знаки, торопливо перешептывались за его спиной, провожали его завистливыми и восхищенными взглядами. А он, вскинув два пальца к козырьку, проходил мимо молча, улыбаясь одним уголком губ, не глядя по сторонам, - таинственный герой, кавалер железного креста первой степени, "тот самый обер-лейтенант".

Его немедленно принимал сам командир или начальник штаба, и, когда обер-лейтенант беседовал с ними, дверь кабинета или землянки была закрыта даже для адъютантов.

...На этот раз он появился в станице Беловодской, несколько часов назад оставленной советскими войсками.

Из соображений секретности обер-лейтенанта приняли не в шумном, многолюдном штабе, а в небольшом домике с закрытыми ставнями.

Он приехал, когда над станицей уже спустилась темная южная ночь. На крыльце, рядом с часовым, его ждал молчаливый офицер, адъютант очевидно. Он повел обер-лейтенанта в домик, из которого незадолго перед этим были выселены хозяева. Точно в 22.30 таинственный офицер с ленточкой железного креста первой степени на мундире переступил порог чистой горницы и плотно прикрыл за собой дверь.

- Господин оберст, - произнес он негромко и чуточку небрежно, - обер-лейтенант фон Ланге... согласно вашему приказанию.

Полковник стоял у стола, освещенного походной ацетиленовой лампой, и, опершись обеими руками о стол, рассматривал развернутую карту. Услышав рапорт, он поднял сухую седеющую голову и посмотрел на вошедшего.

Это был широкоплечий крепыш лет двадцати пяти. Его ладно скроенная фигура дышала силой и здоровьем Светлые, немного суженного разреза глаза на широком крепком лице глядели весело, дерзко, и было в них что-то жесткое, непреклонное.

- Сколько солдат в вашей команде говорят по-русски?

- Восемь. Только восемь. Не считая меня...

Видимо, такое число не устраивало полковника. Что-то прикидывая в уме, он сердито изогнул правую бровь.

- Я уже докладывал... - В голосе обер-лейтенанта зазвучали капризные нотки, совершенно недопустимые при разговоре со старшим по чину. - В Ростове и под Батайском мы потеряли много прекрасно подготовленных людей. Это были совершенно напрасные потери - нас бросили в бой как обыкновенную пехоту. Если так будет продолжаться, господин оберст...

- Я знаю, я уже подал рапорт, и виновные понесут наказание, - досадливо оборвал его полковник. И добавил задумчиво, видимо, решая какую-то нелегкую задачу: - Всего девять... А остальные? Вы можете на них положиться?

- Вполне. Я сам отбирал этих людей. Физическая и моральная подготовка отличная. Но по-русски знают всего десять-девять слов. И то с сильным акцентом.

- А вы не смогли бы выдать их за этих... инородцев?

- Нацменов?

- Вот именно! За каких-нибудь там чеченцев или армян?

- Невозможно, господин оберст. Не тот тип.

- В таком случае каждому, кто имеет русский язык, придется болтать им за пятерых.

Полковник криво улыбнулся своей попытке сочинить каламбур.

- Так уже бывало, господин оберст... - не то огорченно, не то желая похвастаться, произнес обер-лейтенант.

Теперь они улыбнулись оба. Улыбка обер-лейтенанта была особенной, в ней участвовала только одна сторона лица, на другой в этот момент появлялась на щеке всего лишь маленькая ямочка и тут же исчезала.

- Задание очень важное. Мы спешим - впереди Грозный, нефть... Командование должно быть твердо уверенным в успехе специальной операции. Мой выбор пал на вас, господин обер-лейтенант.

Кавалер железного креста первой степени щелкнул каблуками, вытянулся. В его глазах появилось загадочное выражение, в уголке рта дрожала горделивая улыбка честолюбца. Он знал себе цену, он благодарил оберста за оказанную честь. Сам старик в полковничьем мундире значил для обер-лейтенанта не так уж много, но за погонами полковника стояли великая Германия, Третий рейх, фатерлянд... И обер-лейтенант фон Ланге чувствовал, как душу его наполнял восторг. Он был по-настоящему растроган, а это случалось с ним не так уже часто...

Движением руки полковник пригласил прибывшего офицера подойти поближе к столу.

И они склонились над картой.

У домика стоял часовой. Ставни на окнах были закрыты.

Пусть останется в памяти этот маленький эпизод. Как говорится, про запас. О нем мы еще вспомним.

И не однажды...

Я, советский разведчик, конечно, не мог присутствовать при сверхсекретной встрече двух гитлеровских офицеров и поэтому не берусь утверждать, что все происходило именно так: что обер-лейтенант разговаривал с оберстом один на один, и что это был оберст, а не кто-нибудь чином повыше или пониже, и что разговор велся и горнице с закрытыми ставнями, и что карта была расстелена, а не висела на стене. Все это второстепенные детали и важны не они.

Но что такой разговор состоялся, что их беспокоило малое число солдат, знающих русский язык, и особенно то, что глаза обер-лейтенанта фон Ланге были именно такие, - веселые, беспощадные, - не подлежит сомнению. Я видел эти глаза... Мне пришлось на следующий же день провести в обществе фон Ланге несколько незабываемых минут. Точнее, я более часа находился при нем и не могу пожаловаться, что он не уделял мне должного внимания. Мы оба почти не спускали глаз друг с друга. Так что интерес был обоюдный...

А разговор обер-лейтенанта с его начальником я просто представил себе, создал в своем разогретом, воспаленном воображении. Правда, у меня было не так уж много времени для размышлений, но на этот раз фантазия моя работала прямо-таки в бешеном темпе.

Не буду забегать вперед, начну по порядку.

Меня оставили в станице Беловодской за день до прихода туда "доблестных войск" фюрера. Полагалось сделать это раньше, чтобы предоставить мне больше времени для акклиматизации, но так сложились обстоятельства - на войне предугадать все нельзя. Линии фронта в обычном понимании тут не было. Наши поспешно отступали. Пока что на восток двигались в основном тыловые части, эвакогоспитали, группы бойцов, эвакуировавших поврежденную боевую технику, повозки беженцев. Признаюсь, это была тягостная картина. Мое сердце разрывалось от небывалой тоски, когда я смотрел на машины, переполненные ранеными и усталыми, заплаканными девчатами в военной форме, на артиллеристов с их пушками и пустыми снарядными ящиками на конной тяге, на одинокие танки с заклиненными башнями, урчавшие в пыльном потоке отступающих Но тяжелее всего было смотреть на повозки со стариками, женщинами, детьми. А сколько мирных жителей двигалось на восток пешком с котомками, рюкзаками, чемоданами за плечами...

Люди то и дело тревожно поглядывали на небо. Стоило одному задрать голову... Неба они боялись пуще всего. Выцветшее от зноя до мутной белизны, оно таило опасность, в нем то и дело завязывались воздушные бои. Но наших истребителей было мало, и им приходилось сражаться один против трех, четырех.

Самолеты накрыли отступающих не в станице, а за ее околицей. Видимо, в планы гитлеровцев не входило разрушение станицы. Да и на открытом месте лучше видна была сама и цель, и то, как она поражается.

Что они делали, сволочи!.. Кружили, высматривая, куда нанести удар, спокойно заходили на цель. Земля дрожала. Но спускаться низко все же боялись: вчера, рассказывал мне Иван Тихонович, какой-то удачливый боец срезал из ручного пулемета один из летевших над самыми станичными тополями "фокке-вульфов". Самолет упал за станицей. Обломки обгоревшей машины лежали в поле как знак предостережения.

Иван Тихонович, ставший со вчерашнего дня моим "двоюродным дядей", моей крышей, то садился на глиняную скамеечку у своей халупы-мазанки, с огорченным видом крутил цигарку, то ходил по двору, качал сокрушенно головой и что-то бормотал между приступами астматического кашля. Я несколько раз бросал на него осуждающие взгляды, но он то ли не замечал их, то ли не подавал вида, что замечает. Тогда я подошел к нему и сказал напрямик:

- Иван Тихонович, мне не нравится ваше состояние. Возьмите себя в руки.

Он твердо посмотрел мне в глаза.

- Не беспокойся, Михаил. Я тебя не подведу. А вот смотреть мне, как наши отступают, - тяжело.

- Идите в хату,- предложил я.

- Нет, - покачал он головой. - Буду глядеть, злость на врага буду накапливать...

Это, пожалуй, он хорошо сказал насчет злости. Во мне самом совершался этот процесс, может быть, даже незаметно. Казалось бы, чего-чего, а ненависти к гитлеровцам у меня было достаточно, как говорится, по самую завязку, и все-таки ее прибавлялось, она аккумулировалась во мне как некая энергия. Я даже подумал, что такой запас может повредить: в нашем деле спокойствие, хладнокровие превыше всего. Никаких эмоций! Иногда и юморок не мешает... Даже в самые трудные минуты.

В общем-то, я не испытывал признаков страха перед будущим. Еще до войны я увлекался многими видами спорта, и, хоть не казался силачом, выносливости и ловкости моего хорошо натренированного тела завидовали многие мои однокашники.

Готовили нас спешно, но по полной программе, и я усвоил ее как будто неплохо. К тому же я хорошо знал Немецкий язык. Еще наша школьная учительница-немка говорила, что у меня редкие лингвистические способности. Все это придавало мне уверенности, хотя я был новичок и мне предстояло держать трудный экзамен.

К полудню основная волна отступающих схлынула. Теперь по широкой станичной улице брели небольшие группы легко раненных, проносились одинокие машины, медленно двигались подводы, груженные домашним скарбом; детишки сидели на узлах, женщины шагали рядом с повозками. Пыль оседала на станицу. Листья тополей, крыши, трава покрылись толстым серым слоем.

Бой, очевидно, шел уже невдалеке от западной околицы, оттуда все громче и громче доносилось бухание пушек, затем стала различима ружейная и пулеметная стрельба.

- Давай, Михаил, в хату, - сказал мой "дядя" после очередного приступа кашля. - Не резон лоб под глупую пулю подставлять. Она ведь далеко летит.

Предложение Ивана Тихоновича было продиктовано здравым смыслом, и я принял его. Но в хату мы так и не пошли. Как раз в это время у наших ворот остановилась пароконная подвода с ранеными. Девушка в военной форме с зеленой, помеченной красным крестом, сумкой через плечо соскочила с подводы и забежала в наш двор. Иван ТИХОНОВИЧ уже спешил ей навстречу с ведром свежей колодезной воды. Девушка благодарно кивнула головой и пошла было с ведром к воротам, но вдруг остановилась и с внезапно вспыхнувшей в глазах надеждой быстро и внимательно оглядела нас, нашу халупу и двор. Она была рослая, но худая, хрупкая и такая черная, что, если бы не большие миндалевидной формы светло-серые глаза, неожиданные на очень смуглом продолговатом лице, я бы принял ее за цыганку. Очевидно, я ей чем-то не понравился - что-то похожее на удивление, скрытый упрек, настороженность мелькнули в ее глазах, когда она оценивающе смотрела на меня,- но старик расположил ее к себе, показался надежным.

- Товарищи... - тихо, чуточку гортанно, произнесла она, прикладывая к груди руку с забинтованным пальцем. - Милые... Возьмите одного раненого, лейтенанта. Его нельзя везти, он умрет в дороге. Понимаете... рана кровоточит. А так он выживет.

Я затаил дыхание. Я понял, что сейчас должно произойти то, о чем я всю жизнь буду вспоминать с нестерпимой болью. Мы не имели права брать раненого, мы не могли навлекать на себя подозрение - в погребе у нас лежала взрывчатка и еще кое-что. Да и я, внезапно появившийся у Ивана Тихоновича племянник... Уже одного этого было предостаточно.

- Нет, не можем, - поспешно и как можно тверже сказал я.

Сознаюсь, нелегко мне было произнести эти слова. Но я без колебания произнес их. Возможно, раненый умрет в дороге, возможно, у него есть жена, дети... Я все это знал, однако знал и то, что жалость к одному может погубить многих и, главное, может погубить то дело, которое мне поручили. Правила конспирации - закон, нарушить его - совершить преступление. Тут нечего было раздумывать - сердце на замок.

Нет, она не посмотрела на меня, не обожгла презрением, не испепелила взглядом жалкого труса, дрожащего за свою шкуру. Может быть, у нее просто не было времени для этого. Но меня она презирала. И не только потому, что я, не задумываясь, решительно отказал ей. Очевидно, уже при первом взгляде она поняла, что я за "фрукт" - молодой, здоровый парень отсиживается дома, когда его сверстники воюют... Теперь она на меня не надеялась, не брала меня в расчет, а обращалась только к Ивану Тихоновичу.

- Очень вас прошу, умоляю! - Рука девушки по-прежнему была прижата к груди. - От имени его матери прошу. Ведь вы же люди, наши... советские.

"Дядя" даже кашлять перестал, смотрел вниз на запыленные сапоги девушки с очень широкими для ее тонной ноги кирзовыми голенищами. Я слышал его трудное астматическое дыхание.

- Попросите кого-нибудь из соседей, - предложил я. Есть дома хорошие, просторные. Что вам наша халупа в глаза кинулась.

- Поймите, в хороший богатый дом нельзя, там могут поселиться немцы, а к вам они, может быть, и не зайдут даже.

Кажется, мой старик расчувствовался. Он взглянул на меня растерянно. Тут меня осенила идея, показавшаяся вполне осуществимой. Но сперва нужно было лишить девушку какой-либо надежды и заставить ее поскорее уйти с нашего двора.

- Нет! Кончен разговор! - отрезал я и отвернулся.

- Эх вы, люди... - услышал я ее голос за своей спиной.

Что ж, она могла думать обо мне все, что угодно. Чем хуже, тем лучше для меня... А я мог только втайне восхищаться ею и благодарить за презрение, прозвучавшее в ее последних словах.

- Дядя, - обратился я к Ивану Тихоновичу, как только подвода отъехала от нашего двора. - Найдется у вас верный человек, который решится взять раненого? Я его документом обеспечу.

- Вот об этом я и подумал, - обрадовался Иван Тихонович. - Есть бабка одна, должна согласиться. И хатенка у нее не намного лучше нашей. Как раз впереди, куда они поехали.

- Давайте скорей. Только так, будто вы тут ни при чем... Чтоб медсестра даже не догадалась.

Иван Тихонович, не мешкая, выскочил на улицу. Я сел на завалинку и погрузился в раздумье. Раньше, когда я старался представить себе свою работу в тылу у врага, то прежде всего думал о возможных, чисто технических трудностях. Только теперь я по-настоящему понял, как тяжело человеку, вынужденному даже от своих скрывать свое истинное лицо. "Эх вы, люди..." - все еще звенело в моих ушах. И хотя я знал, что поступил правильно, и даже был доволен тем, что ни на минуту не заколебался, принимая суровое, но единственно возможное решение, но у меня все-таки ныло в груди. Терпи, разведчик, терпи, тайный рыцарь Родины, тебя ждут впереди еще более тяжкие испытания.

Иван Тихонович вернулся с ведром картошки (молодец, сообразил, будто по делу бегал), довольный: бабка согласилась принять раненого, у нее и переодеть его найдется во что. У меня сразу же отлегло от сердца. Я пошел в хату, достал из тайника бланк справки и торопливо заполнил его, превратив раненого лейтенанта в выпущенного из тюрьмы Колесника Владимира Даниловича, осужденного прежде за хищение общественного имущества. У меня самого имелась такая справка, но из другой тюрьмы. Это был "крепкий" документ и, как подсказывал опыт, действовал безотказно. Гитлеровцы весьма благосклонно относились к "лицам, пострадавшим при Советской власти", и даже к явным уголовникам. Эти люди были опорой для "нового порядка".

Когда я тер, мусолил в руках справку, придавая ей соответствующий вид (ведь человек ее не один день в кармане нес и не раз предъявлял представителям власти), и втолковывал Ивану Тихоновичу, какой легенды должен придерживаться раненый, где-то невдалеке шарахнул снаряд. Стекла в оконцах загудели, как бубны, но выдержали, не посыпались.

Нужно было спешить, однако я задержал Ивана Тихоновича, торопившегося поскорее отнести бабке пустое ведро (все-таки вроде не без причины он будет по улице бегать), пока он не повторил мне легенду во всех ее деталях. Как будто все убедительно получалось, и даже ранение лейтенанта не могло вызвать серьезного подозрения, каким бы оно ни было - пулевым или осколочным. В эти дни и среди мирного населения было много раненых: самолеты гитлеровцев бомбили и обстреливали людей на дорогах. Подумал я и о бабке. Нужно было быть не только сердобольным, но и смелым человеком, чтобы согласиться принять раненого командира в такой обстановке. Она понимала, на что идет... И все же хозяйка не должна знать, каким образом у раненого появилась справка и кто придумал ему легенду. Я напомнил также, что надо порвать одежду там, где были раны. Все должно было выглядеть так, чтобы никто не придрался.

Иван Тихонович ушел. Я еще раз продумал создавшуюся ситуацию. Станица большая, около тысячи дворов. Два бывших заключенных - словно капля в людском море. Тем более один проходящий... И он - командир, значит. У него длинные волосы. Стриженые головы у молодых мужчин, даже одетых в гражданскую одежду, сразу же вызывали у гитлеровцев подозрение - успевший переодеться боец. В общем, я обезопасил себя. Конечно, речь шла не обо мне, а о моем деле, задании, которое было мне дороже жизни. Я подумал и о том, что выздоровевший лейтенант может пригодиться в дальнейшем...

Все было сделано правильно, однако я начал тревожиться долгим отсутствием Ивана Тихоновича. Повозки Беженцев на улицах появлялись все реже и реже, а звуки боя приближались. Один за другим разорвались три снаряда, но где-то в стороне от нашей хаты, и стекла в оконцах отозвались жалобным стоном. Я вспомнил медицинскую сестру (впрочем, она, очевидно, была санинструктором), ее гортанный голос, ее глаза, я вновь услышал ее презрительное: "Эх вы, люди..." Она никогда не узнает, кто я и как я помог ей спасти раненого. Она будет вспоминать обо мне с ненавистью, будет думать обо мне, Как о жестоком и трусливом существе. Что ж, к этому надо привыкать...

Иван Тихонович явился, когда невдалеке начали стрелять из пулеметов. Доложил, что он возвращался не по улицам, а пробирался огородами и что все выполнено, как я приказал.

Дальше