Звездочеты - Анатолий Марченко 11 стр.


- Да держу я, еще как держу, - словно наивному младенцу, начал втолковывать Пете Зимоглядов. - И коммюнике наизусть зазубрил. И отклики иностранной печати. Инструмент мира… Вражде между СССР и Германией отныне кладется конец… И Гитлер примерно то же самое поет. Только зарубку сделай: он поет соловьем, да рыщет волком. А как рты пораскрываем, так зацелует он нас, как ястреб курочку - до последнего перышка…

Зимоглядов плотоядно хохотнул, но, завидев удивление на усталом лице Пети, осекся.

- Завел я тебя, Петяня, как черт в преисподнюю. Может, я старый осел, ни хрена не смыслю, так дай бог, чтобы не по моей карте игра пошла. Тут у тебя в гостях военный был, здоровяк такой, по петличкам узрел - комбриг, он-то небось по-иному ситуацию обрисовал?

- Да это Тимоша, брат Катин. Он попрощаться заезжал. Назначение получил на западную границу.

- Вот и рассуди, взвесь: не на восток, дружочек ты мой, шлют. Запад - он в противоположной сторонке. Гитлер-то, он каков? Говорит направо, а глядит налево. Дремать негоже. Я-то в этом вопросе полный профан, а Тимоша небось это хорошо понимает. Комбриг… - Зимоглядов произнес это слово раздумчиво, не торопясь, как будто даже с иронией. - Красиво звучит, а вот привыкнуть не могу. Генерал - это и сосунку было понятно, что генерал, а комбриг - не то, силы, веса вроде бы недостает, авторитета. Авторитет - он в самом названии должен как гвоздь торчать.

- Ну, ты даешь, Арсений Витальевич, - засмеялся Петя. - Ну какие в Красной Армии могут быть генералы? Это же армия нового типа, рабоче-крестьянская, да у нас и само слово "генерал" не приживается, это же яснее ясного. Как говорится, аксиома, не требующая доказательств!

- А ты не торопись, Петяня, - насупился Зимоглядов. - В ней, в этой самой рабоче-крестьянской, лейтенанты имеются? А капитаны, майоры и полковники? Прижились? Я вот все же надеюсь, что Гитлер, он хоть с заднего колеса норовит на небеса, а с нашей армией ему связываться - это крепенько пораскинуть мозгами надобно. Однако готовится он, скоро в Европе, Петя, никто спать спокойно не ляжет - бомбы всех лежебок на ноги вскинут. - Он снова усмехнулся, и тут же усмешка утонула в крепко сомкнувшихся губах.

- Небо ясное, а у тебя тучи весь свет закрыли, - укоризненно сказал Петя. - Вредно это. Почему? Очень просто: если человек знает, что завтра война, он и строить перестанет. Зачем? Все равно война. Ты согласен?

- Так-то оно так, однако как на войну смотреть. И главное, чьими глазами - сильного или слабого. Слабый от войны чахнет, как туберкулезник, а сильному война в жилы свежую кровь вспрыскивает, голову пьянит. Опять же, Петя, смотря что разрушать и во имя чего. Иное разрушение, коль знаешь, что на его месте свое, кровное воздвигнешь, и глаз радует, да и сердце веселее трепыхается.

- Ты же, Арсений Витальевич, на гражданской воевал, войну своими руками пощупал. Окажи, что на войне самое страшное? Ты сроду не рассказывал, а ведь я, когда узнал, что ты воевал, даже гордиться вздумал. Кинулся искать тебя, чтобы вопросами закидать. Да, увы, не нашел.

- Что же так? Искал плохо?

- Исчез ты. Ну, уехал, точнее сказать. В тот самый день. А точнее - в ту ночь.

- Поразительное совпадение и неприятное весьма, осадок, он всегда горький привкус дает. Виноват я перед тобой, Петяня…

- Вот скажи, пожалуйста. Это мне из чисто профессионального любопытства интересно. Скажи, что тебе на гражданской врезалось в память, ну так, чтобы как клеймо в мозгу, понимаешь? Впрочем, догадываюсь, наверное, встреча с моей мамой? Ты же с ней во время боя познакомился?

- Познакомился? Чудишь ты, Петяня. Да и какой с тебя спрос, войну ты разве что во сне видывал. Столкнулись мы с ней, как в атаку шли - вот так, глаза в глаза. И все. Все! Ни слов, ни клятв, ни вопросов. Ничего! Это, конечно, на всю жизнь, как колокольный звон… А вот если, как ты выразился, клеймом в мозгу отпечаталось, так это измена. Предатель у нас один объявился. Считали мы его своим в доску, ума палата, ткни пальцем в любую страну на глобусе - лекцию о каждой прочитает, вроде бы он сам только что оттуда пожаловал, мысли всех великих мудрецов без запинки пересказывал, в бою, бывало, во время адского обстрела бровью не шевельнет. А вот извольте, выбрал момент - и переметнулся. К белым, разумеется. И штабную карту с собой прихватил. Вот тогда-то нас и накрыли золотопогонники. Дали нам прикурить. От полка едва ли рота уцелела. И представь, Петя, бывает же этак, есть, есть высший судия, есть! Пришел день, когда сцапали мы этого иуду. И что ты думаешь? Не поверишь, знаю, а только как перед распятием: мне его на расстрел довелось вести. Зима была лютая, сугробы по пояс. Привел я его на кручу, у реки. "Ну, что ж, - говорит спокойно так, с достоинством, будто у него жизнь не через минуту кончится, а вся впереди, - верная есть присказка: ум - за морем, а смерть за воротом, один раз родила мать, один раз и помирать. Запомни, однако: выстрел твой вечным проклятьем над тобой висеть будет - как нож гильотины". Ну, я был молод, беспечен, на всякие предсказания смотрел, как на ересь, как на шутовство балаганное. Не выдержал, рассмеялся, вот теперь как вспомню - от своего собственного смеха вздрагиваю, будто не он, этот беляк, а я сам под пистолетным дулом стою. А он мне тихо так, без злобы: "Надо мной посмеялся, над собой поплачешь. Стреляй, только исполни единственное мое желание, последнее". Какое - спрашиваю. "Разреши любимую песню спеть". - Валяй, говорю, пой, однако спирту не проси, не дам. И покороче, а то иную песню на закате начнешь, а на зорьке кончишь. "Хорошо", - отвечает. И запел…

Зимоглядов отхлебнул из стакана и сделал длинную паузу, вспоминая ту самую песню, которую пел перед расстрелом белый офицер.

- И что ж то была за песня? - нетерпеливо спросил Петя, заинтригованный рассказом.

- Ни за что не угадаешь. Тихо так запел, Петяня, что сколько потом я песен ни слушал, ни от одной так сердце не захолонуло. И Зимоглядов негромко, с хрипотцой запел: - "Умру ли я, ты над могилою гори, гори, моя звезда!" - Он оборвал мелодию и без перехода, точно не было возможности отдышаться и осмыслить только что пропетое, продолжал: - Представляешь, Петяня? Заря вечерняя над снегами, багровый закат и в сумеречном небе, прямо над его головой, - звезда, холодная, как ледышка, ты представь себе это, хотя бы на миг представь! И я знаю, что он звездочку-то эту не видит, она за его спиной в вышине недосягаемой. Не видит он ее, а, догадываюсь, уверен - чувствует, ощущает, о ней поет. Ну, думаю, не дай бог, еще чуть смеркнется, звездочка-то раскалится в небе, обернется он, приметит ее, не смогу тогда выстрелить, рука не поднимется. И прицелился. И - точка. Поверь, Петяня, милый, сколько после того лет сквозь пальцы протекло, и знаю, что беляка порешил, врага своего, а вот до сих пор на ту звезду в небе глаз поднять не могу, боюсь, глаза она мне выжжет… И радуюсь бесконечно - моя это звездочка, моя, а взглянуть страшусь - испепелит…

- Понимаю, - глуховато сказал Петя, зачарованный рассказом, - понимаю, после такой песни человека расстреливать - непросто это.

- А, да что вспоминать! - неожиданно с раздражением оборвал себя Зимоглядов. - Минулось - вспомянулось. А к чему? И ты, Петяня, не жалобись, грустью себя не ослабляй. Человека, говоришь, не просто расстреливать. Так если б то человек был! Вот как ты считаешь: а ну, коль этот самый человек меня бы в плен взял? Он бы мне не то что песню любимую спеть - он бы мне рот свинцовым кляпом намертво законопатил. Он бы мне такую песню пропел - да что там говорить! Каковы девки, таковы и припевки…

"Кремня в нем не доложено, - хоть и Петром нарекли, - отметил про себя Зимоглядов, - а то, может, и вовсе нет, так, несколько крупинок - простым глазом не разглядеть. Магний один. А магний что - им костра не запалишь".

А вслух сказал:

- Вот что, Петя, я по поговорке, солдат спит, а служба идет, весь день дрыхнуть могу, а ты-то чуть свет на ноги. До Москвы - не рукой подать. Давай-ка, труби отбой.

- Мне завтрак двум часам на работу, отосплюсь, - успокоил его Петя: ему хотелось послушать Зимоглядов а еще. - Но разумеется, ты с дороги, притомился, потому повинуюсь.

Петя постелил на раскладушке для Зимоглядова и, перед тем как уйти с веранды, смущенно сказал:

- Вероятно, это недоразумение, не больше. Я к тому, что ты меня не совсем точно понял. Никакой жалости у меня к твоему беляку нет, ты это зря мне приписал. Я попытался, так сказать, представить себе мысленно твои чувства именно в тот момент, если хочешь, перевоплотиться в тебя. А ты истолковал мою реплику не то чтобы произвольно, а, к сожалению, как-то превратно. Не волнуйся, классовое чутье меня еще не подводило.

- Меня тоже не подводило, - не вдаваясь в обсуждение вопросов и не пытаясь оправдываться, коротко отрубил Зимоглядов, с наслаждением натягивая на себя одеяло. - И будь уверен, не подведет. - Он помолчал и уже другим, просительным тоном добавил: - Завтра, с твоего позволения, смотаюсь на вокзал, вещички из камеры хранения заберу. Да что там за вещи - долото и клещи. Два чемоданчика - вот и все состояние мое. Дожился, доездился! А еще, Петя, будь милостив, Катюшу о моем появлении заблаговременно предупреди. А то ведь и перепугаться недолго.

- С чего же ей пугаться, отчим ты мой неприкаянный? - почти ласковым шепотом отозвался уже из-за приоткрытой двери Петя. - Не зверь же ты.

- Как сказать, - усмехнулся Зимоглядов. - Зверь не зверь, а сперва проверь.

- Ну что ты, в самом деле, сам себя путаешь? - рассердился Петя. - А если бы я к тебе приехал, ты бы только и мечтал, как бы меня проверить?

- А ты как думал? - серьезно подтвердил Зимоглядов. - Время такое - мир надвое расколот, попробуй угадай, кто чем дышит. Ты бумаги-то мои завтра, как проснешься, трезвыми глазами еще разок пересмотри. Для моего же спокойствия. На каждой печать проставлена. А только печать-то печать, а кому отвечать? Ухо востро держи, Петяня, я для тебя только добра хочу. Только добра, и ничегошеньки больше! Метко в народе говорят: "Старый ворон зря не каркнет".

И он рассмеялся коротким и, как почудилось Пете, невеселым смехом.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Штраусберг в первые дни понравился Ярославе. Это был маленький уютный городок, примостившийся у озера, взятого, словно в плен, густым кольцом соснового леса. Островерхие, крытые красной черепицей виллы утопали в сочной влажной зелени садов и декоративных кустарников. Улицы были прямые, будто вычерченные на ватмане. Опрятные зеленые дворики обнесены высокой красивой оградой из металлических рам с мелкой сеткой. Каждый двор благоухал цветами, преимущественно жасмином, сиренью и розами. На улицах было немноголюдно, тихо; прохожие вели себя слишком чинно, пристойно, не позволяя себе громких выкриков и смеха. Казалось, все заняты здесь лишь серьезными делами, исключающими улыбки. Машины шли только по шоссе, связывающему Штраусберг с Берлином, а по улочкам, старательно выложенным плиточным булыжником в форме разбегающихся от центра к обочинам полукружий то и дело катили велосипедисты - от детей до стариков и старух.

Городок был красив, чист и наряден, и при первом взгляде на него могло показаться, что и люди здесь живут только красивые, мирные, с чистыми и благородными помыслами. Однако стоило лишь послушать какого-нибудь бюргера, с вожделением говорящего о святом праве немцев присоединять к Германии все новые и новые территории, как иллюзии рассеивались. Высшей гордостью жителей городка считалось, что неподалеку, в сосновом лесу, расположена дача Геббельса, который в летние месяцы часто приезжал сюда отдохнуть и набраться сил после праведных трудов во имя величия фатерланда. Еще большее чувство разочарования ощущалось тогда, когда по шоссе со стороны Берлина громыхала какая-нибудь танковая или моторизованная часть. Казалось, все жители высыпали в это время из своих домов и выстраивались вдоль шоссе, чтобы запечатлеть в памяти незабываемое зрелище. А если уж по улицам проходила строевым маршем воинская часть с духовым оркестром впереди колонны, тут восторгам штраусбергцев не было предела. Толпа ликовала. И, так же как у обочины шоссе немцы, будто завороженные, с удовольствием глотали клубившиеся над танками выхлопные газы, с таким же энтузиазмом вдыхали они и едкую сухую пыль, взметаемую коваными солдатскими сапогами.

Ярослава подметила, что лишь в дождливые дни жители Штраусберга предпочитали беречь костюмы, платья и шляпы и ограничивались лишь тем, что, насколько это было безопасно для их одежды, высовывались из едва приоткрытых окон и провожали проходившие мимо войска приветливыми взмахами рук и маленьких флажков со свастикой.

Очень скоро уют и чистота Штраусберга стали угнетать Ярославу своим однообразием и рабской придавленностью. Красота природы удручала тем, что ее стремились подстричь под одну гребенку, придать такой вид, какой отвечал бы идее всеобщего послушания. Германия Гитлера не терпела вольнодумства даже в природе. И здесь, в Штраусберге, Ярослава со все нарастающей грустью вспоминала Оку, поленовские места и палатку в Велегоже.

В Штраусберг Ярослава попала не сразу. Как и было предусмотрено, она приехала вначале в Париж. Затем, на правах дальней родственницы малоизвестного художника Вайнерта, начавшего после прихода Гитлера к власти пробиваться на берлинские выставки, - в Штраусберг. Вайнерт быстро уловил дух времени, посвятив все свои усилия созданию монументальных, хотя и бездарных, полотен, прославлявших фюрера и военную мощь Германии. Он, вероятно, сделал бы стремительную и блистательную карьеру, если бы не скоропостижная смерть - по иронии судьбы попал под машину, принадлежащую штабу авиационного полка.

Документы у Ярославы были безупречны. Софи Вайнерт, как она значилась здесь по паспорту, не питала пристрастия к живописи и, распродав оставшиеся картины, устроилась на работу в штаб того самого полка, который был повинен в гибели ее родственника. Командование полка охотно пошло ей навстречу, так как изо всех сил старалось замять столь неприятную историю и сделать все возможное, чтобы информация о гибели Вайнерта, этой восходящей звезды в новом искусстве рейха, не получила широкой огласки.

Ярослава вела весьма примерный для немки образ жизни, аккуратно и старательно выполняла обязанности секретаря-машинистки. По воскресным дням она обычно отправлялась в Берлин. Служанке, которая продолжала жить в доме Вайнерта, она "по секрету" сообщила, что там у нее есть жених и что, возможно, встречи приведут в конце концов к желанному браку.

На самом же деле один раз в месяц она посещала букинистическую лавку, затерявшуюся в каменном громадном доме в конце маленькой улицы Клюкштрассе, почти в самом центре Берлина.

Ярослава очень полюбила эту лавку, которая стала для нее не просто местом, где можно было хотя бы на короткое время отдохнуть, сбросить с себя постоянную нервную напряженность, но и была пока что единственной "ниточкой", связывающей ее с Куртом Ротенбергом.

Пожилой букинист Отто Клаус по своим убеждениям был непримиримым антифашистом, но в активной политической борьбе никогда не участвовал и потому, вероятно, не попал в списки гестапо. Да и роль связного, которую он стал выполнять с величайшим энтузиазмом, запрещала ему открыто высказывать свои идейные взгляды. Среди постоянных покупателей, главным образом из числа писателей, журналистов и ученых, он слыл фанатиком-книголюбом, для которого находка книги, особенно редкой, была высшей и почти единственной целью в жизни.

Клаус был по натуре чрезвычайно замкнут, словно дал себе обет молчания, и оживлялся лишь в тех случаях, когда к нему в руки попадала старинная книга. Схватив ее, он старался даже затаить дыхание, чтобы ненароком не повредить переплет. Человека, небрежно обращающегося с книгой, способного запросто замусолить станицу или загнуть в ней уголок, он мог во всеуслышание объявить преступником и своим главным врагом. "Я различаю людей не по национальности, а по их отношению к книге", - часто вслух повторял Клаус, а приметив недоуменный косой взгляд какого-либо завзятого фашиста, готового обвинить его в аполитичности и в недооценке расовой теории, поспешно добавлял с такой искренностью, в которой невозможно было бы сомневаться: "Слава господу, что наш фюрер обожает книги. Я слышал, что он дорожит своей библиотекой как святыней. Даже близким друзьям он не разрешает притрагиваться к своим самым любимым книгам". Этого было вполне достаточно, чтобы посетитель переставал коситься на букиниста, а заодно и слюнявить пальцы, перед тем, как перевернуть очередную страницу.

При всей своей замкнутости Отто был буквально начинен всевозможной информацией о жизни в самой Германии и за ее пределами. Это казалось тем более поразительным, что в газетном киоске он регулярно покупал всего лишь одну газету - "Фолькишер беобахтер" и подчеркнуто гордился тем, что в других источниках информации не нуждается.

- Правда только здесь, - тыкал он длинным сухим пальцем в газету, - все остальное - лжеинформация.

И с торжествующим видом оглядывал посетителей лавки живыми любознательными глазами, которые, казалось, принадлежали не ему, а какому-то юноше и резко контрастировали с изборожденным морщинами лицом. Мгновения было достаточно ему для того, чтобы по лицам находившихся в лавке людей определить, как они реагируют на его фразу.

Отто никогда ни о чем не расспрашивал Ярославу - ни о времени приезда в Германию, ни о том, какие вопросы ее интересуют, ни о планах на будущее. Он предпочитал отвечать на вопросы сам. Лишь однажды вечером, закрыв лавку и как-то особенно пристально взглянув на Ярославу, листавшую альбом Козимо Туры, Отто спросил:

- Я часто думаю: почему именно вы? Почему они выбрали именно вас?

Ярослава насторожилась.

- Нет-нет, я больше ни о чем не спрошу и не требую от вас ответа, - поспешил успокоить ее Отто. - Просто они могли бы выбрать девушку и не такой редкостной и неповторимой красоты, как вы. Таких надо беречь, как берегут ученых или поэтов. Красота - это тоже национальное достояние.

И, не дав ей что-либо возразить, заговорил совсем о другом:

- Вот вы смотрите картины Козимо Туры. И сразу можно заметить, что они вам не по душе. Мне тоже. Они напоминают сегодняшний день Германии. Обратите внимание - металлическое небо. А какой страшный пейзаж! Вы поверите, что здесь могут жить люди? Нет, здесь место только драконам либо существам с иных планет. Смотрите, восходит кровавое солнце на мертвом небе. А образы святых? Им чужда человеческая теплота, в них лишь трагизм и жертвенность. Все искажено страданием. От красоты женщин веет жгучим холодом и бессердечием. Разве поверишь, что он был мастером эпохи Возрождения?

"Милый, чудный Отто, - с благодарностью подумала Ярослава. - Как он умеет помочь расслабиться, хоть чуточку снять напряжение…"

- Но я больше ни слова не скажу вам о старых итальянских мастерах. Иначе вы меня не остановите. - Что-то похожее на тень улыбки скользнуло по его лицу. Этого было достаточно, чтобы оно помолодело. Ярослава почему-то подумала в этот момент, как уродует улыбка и без того отталкивающее лицо Гитлера. - Хочу дать вам совет: будьте всегда непроницаемой, даже когда смотрите картины. Не позволяйте другим читать у вас на лице то, о чем вы думаете. - Он помолчал. - А теперь позвольте задать вам необычный вопрос. Не обидитесь?

- Смотря какой… - Ярослава все еще не понимала, к чему клонит Отто.

Назад Дальше