объектам, местам или временам приписываются роли и придаются смыслы, которые обретают объективную достоверность лишь после того, как операция уже проделана. В особенности это касается всего сравнительно непривычного, например, иностранцев, мутантов, или "ненормального" поведения. Вполне можно утверждать, что некоторые отдельные предметы являются созданием ума и что эти предметы, обретая объективное существование, обладают лишь фиктивной реальностью. Группа людей, живущих на нескольких акрах земли, устанавливает границы между своей землей и землями ближайших соседей, а также более отдаленными территориями, которые они называют "землей варваров". Другими словами, такая универсальная практика обозначения в сознании знакомого пространства как "нашего", а незнакомого как "их" пространства - это способ проведения географических различений, которые могут носить в целом совершенно произвольный характер. Я использую здесь слово "произвольный" потому, что имагинативная география в стиле "наша земля - земля варваров" не обязательно предполагает, что варвары тоже признают это различение. Достаточно и того, что эту границу провели в своем сознании "мы", а "они" становятся "ими" потому, что и их территории, и их ментальность маркируются как отличные от "наших". В определенной степени складывается впечатление, что таким вот негативным образом устанавливают свою идентичность и современные, и примитивные общества. Афинянин V века, скорее всего, чувствовал себя неварваром именно потому, что явственно ощущал себя афинянином. Географические границы вполне ожидаемым образом соотносятся с социальными, этническими и культурными границами. Тем не менее зачастую это чувство, на котором основывается ощущение себя как неиноземца, строится на весьма смутном представлении о том, что лежит там "вовне", за пределами его территории. Незнакомое пространство в боль
86
шом количестве заполняют всякого рода предположения, ассоциации и домыслы. Французский философ Гастон Башляр проанализиро* вал то, что называется поэтикой пространства. Внутреннее пространство дома, говорит он, приобретает смысл близости, скрытности, безопасности - реальной или воображаемой - на основе кажущегося присущего ему опыта. Объективное пространство дома - углы, коридоры, потолок, комнаты - куда менее значимо, чем то, которое наделено поэтическим смыслом. Обычно оно обладает имагинативной, или фигуративной, ценностью, которую мы можем именовать и чувствовать: так дом может быть домом с призраками, домом уютным, похожим на тюрьму или магическим. Так пространство приобретает эмоциональный и даже рациональный смысл в ходе своего рода поэтического процесса, посредством чего пустые или безымянные далекие пространства обретают для нас здесь смысл. Аналогичным образом обстоит дело со временем. Бóльшая часть того, с чем у нас ассоциируется или что нам известно о таком периоде как "давным давно", "начало" или "во веки веков", носит поэтический характер - оно рукотворно. Для историка, занимающегося египетским Средним царством, "давным давно" имеет более определенное и четкое значение, но даже оно не в состоянии полностью снять то имагинативное, квазибеллетристическое свойство, которое, как мы ощущаем, таится во временах далеких и отличных от нашего. Нет сомнений, что имагинативная география и история помогают уму обострить самоощущение, подчеркивая расстояние и различие между тем, что ему близко, и тем, что далеко. Не так уж редко нам кажется, что мы были бы более "у себя дома" где нибудь в XVI столетии, или же на Таити. * Bachelard, Gaston. The Poetics of Space. Trans. Maria Jolas. N. Y.: Orion Press, 1964. Рус. пер.: Башляр Г. Избранное: Поэтика пространства. М.: РОСПЭН, 2004.
87
Однако вряд ли можно утверждать, что роль воображения в наших представлениях о времени и пространстве или даже истории и географии более велика, чем во всех прочих сферах. Существуют такие науки, как позитивная история и позитивная география, которые в Европе и Соединенных Штатах добились впечатляющих успехов. Ученые сегодня знают больше о мире, его прошлом и настоящем, чем они знали, например, во времена Гиббона. Тем не менее это не то же самое, что утверждать, будто им известно все достойное познания, или, что еще важнее, будто эти знания смогли рассеять рассматриваемые нами имагинативную географию и историю. Мы не ставим здесь перед собой задачу выяснить, действительно ли имагинативное знание такого рода пронизывает историю и географию или оно в некотором смысле преобладает над ними. Скажем пока так, что оно присутствует там как нечто большее, нежели то, что представляется просто позитивным знанием. С древнейших времен Восток для Европы был чем то бóльшим, чем о нем было известно эмпирически. По крайней мере до начала XVIII века, как это изящно показал Р. У. Саутерн, понимание европейцами одной из восточных культур - ислама - было хоть и невежественным, * но комплексным. Определенные ассоциации с востоком (East) - не столь уж невежественные, но и не вполне грамотные - неизменно группируются вокруг понятия Вос
25 тока (Orient). Рассмотрим сначала разграничительную линию между Востоком и Западом. Уже во времена "Илиады" она казалась достаточно отчетливой. Две из наиболее глубоких и влиятельных характеристик, из числа тех, что ассоциируются с востоком (East), присутствуют уже в "Персах" Эсхила, самой ранней, и в "Вакханках" Еврипида, самой поздней из дошедших до нас афинских драм. Эсхил передает ощущение катастрофы, охватившее * Southern. Western Views of Islam. P. 14.
88
персов при известии о поражении армий под предводительством царя Ксеркса. Хор декламирует следующую строфу: Вся стонет Азия теперь, Осиротевшая земля: "Повел их за собою Ксеркс, Их гибели виною Ксеркс, Все это горе неразумный Ксеркс Уготовил кораблям. Почему, не зная бед, Правил Дарий, древних Суз Повелитель дорогой, Славных лучников начальник?"* Здесь важно то, что Азия говорит через и благодаря воображению европейцев, которые представлены победителями Азии, - того лежащего за морем враждебного "другого" мира. Азии же приписывается чувство опустошенности, потери, катастрофы, что воспринимается как возмездие за вызов Востока Западу, а также стенания по поводу славного прошлого Азии, когда она сама праздновала победу над Европой. В "Вакханках", возможно, самой азиатской из всех аттических драм, явно указывается на родство Диониса с Азией и всей пугающей чрезмерностью восточных мистерий. Пенфей, царь Фив, убит своей матерью Агавой и ее спутницами вакханками. Оскорбив Диониса тем, что не признал его силу и божественность, Пенфей за это страшно наказан, и драма кончается всеобщим признанием ужасной власти эксцентричного бога. Современные комментаторы "Вакханок" не преминули отметить, что драма обладает исключительным масштабом интеллектуального и эстетического воздействия, но от них не ускользнули и прочие исторические детали, говорящие, что Еврипид * Aeschylus. The Persians. Trans. Anthony J. Podleck. Englewood Cliffs, N. J.: Prentice Hall, 1970. P. 73–74. См.: Эсхил. Персы // Драмы / Пер. С. Апта. Стасим 1, строфа 1, строки 548–557.
89
"несомненно находился под влиянием тех новых черт, которые дионисийский культ должен был усвоить в свете чужестранных экстатических религий Бендиса, Кибелы,
26 Сабазия, Адониса и Изиды, проникших из Малой Азии и Леванта и исчезнувших из Пирея и Афин за годы бесполезной и становившейся все более бессмысленной Пелопонесской войны".* Две черты Востока, отделяющие его от Запада в обеих этих драмах, останутся важными мотивами и во всей европейской имагинативной географии. Проведена граница между континентами. Европа могущественна и может отчетливо выражать свои мысли (артикулирована), Азия - побеждена и удаленна. Эсхил репрезентирует Азию, заставляя ее говорить устами пожилой персидской царицы, матери Ксеркса. Именно Европа говорит за Восток. Эта артикуляция является прерогативой не кукловода, но подлинного творца, чья жизнетворная сила репрезентирует, одушевляет, конституирует в любом ином случае безмолвное и опасное пространство, лежащее за пределами знакомых границ. Есть аналогия между орхестрой Эсхила, которая вмещает в себя азиатский мир, каким его понимает автор, и ученой оболочкой ориенталистской мудрости, которая также всегда будет взирать на бескрайную и аморфную массу Азии пусть зачастую и с симпатией, но всегда с доминирующих позиций. Во вторых, это мотив Востока как лукавого и вкрадчивого врага. Рациональность подрывается восточной чрезмерностью, этой таинственно привлекательной противоположностью то го, что представляется нормальными ценностями. Границу, отделяющую Восток от Запада, символизирует та суро* Euripides. The Bacchae. Trans. Geoffrey S. Kirk. Englewood Cliffs, N. J.: Prentice Hall, 1970. P. 3. По поводу дальнейшего обсуждения различения Европа Восток см.: Mazzarino, Santo. Fra oriente e accidenté: Ricerche di storia greca arcaica. Florence: La Nuova Italia, 1947 и: Denys, Hay. Europe: The Emergence of an Idea. Edinburgh: Edinburgh University Press, 1968.
90
вость, с какой Пенфей поначалу отвергает истеричных вакханок. И если затем он сам становится вакхантом, то это наказание не столько за то, что он уступил Дионису, сколько за то, что первоначально неверно оценил безумие Диониса. Урок, который преподносит Еврипид, усилен присутствием в драме Кадма и Тирезия, мудрых старцев, которые поняли, что "не царь один повелевает лю* дям", - есть еще и суждение, говорят они, что означает способность правильно оценить власть чуждых сил и разумно найти с ними общий язык. В последующем восточные мистерии принимали всерьез не в последнюю очередь потому, что те подвергали западный ум новым испытаниям в его извечных амбициях и стремлении к власти. Однако одно значительное разделение - между Западом и Востоком - влечет за собой и другие, меньших масштабов, особенно если естественные процессы цивилизации побуждают нас к таким направленным вовне занятиям, как путешествие, завоевание, поиск новых впечатлений. В классических Греции и Риме свой вклад в фонд таксономических познаний, разделяющих друг от друга расы, регионы, нации и умы, внесли географы, историки, общественные деятели, такие как Цезарь, ораторы и поэты. Бóльшая часть этого фонда существовала ради самого себя и служила доказательством того, что римляне и греки превосходили все прочие народы. Однако интерес к Востоку имеет собственную традицию классификации и иерархии. По крайней мере с конца II века до н. э. ни один путешественник или устремленный на Восток амбициозный западный властитель, который побывал на Востоке после Геродота - историка, путешественника, неутомимого собирателя диковин - и Александра - царя воина, ученого завоевателя - не был забыт. Тем самым Восток был поделен на те области, которые уже прежде были из* Euripides. Bacchae. P. 52. См.: Еврипид. Вакханки // Трагедии / Пер. И. Ф. Анненского. В 2 х т. М., 1969. Строка 310.
91
вестны, посещены, завоеваны Геродотом и Александром или их эпигонами, и на те, которые в это число не вошли. Христианство довершило установление основных внутривосточных сфер: был Ближний Восток и был Дальний Восток, Восток известный, который Рене Груссэ (Grousset) назвал l'empire du Levant (Левантийской империей), и новый Восток. Тем самым Восток в умственной географии выступал попеременно то как Старый мир, куда мы возвращаемся как в Эдем или в Рай и где нужно воплотить вновь прежде уже бывшее, то как совсем новая область, куда мы приходим, как Колумб в Америку, для того чтобы основать Новый мир (хотя по иронии судьбы сам то Колумб считал, что открыл новую часть Старого мира). Конечно, ни один из этих вариантов Востока не был в точности именно таким или другим: примечательно именно их чередование, их искушающая суггестивность, их способность увлекать и спутывать ум. Примите во внимание, что Восток, и в особенности Ближний Восток, еще со времен античности воспринимался на Западе как его великая комплементарная противоположность. Были Библия и становление христианст
27 ва, были путешественники, как Марко Поло, которые составили карту торговых путей и схемы выверенной системы торгового обмена, а после него Лодовико ди Вартема
28 и Пьетро делла Валле; были такие сочинители, как Ман
29 девиль, были грозные нашествия восточных завоевателей, преимущественно, конечно же, исламских; были воинственные паломники, в основном крестоносцы. В целом внутренне структурированный архив строится на основе литературы, связанной с такого рода опытом, чем и обусловлено ограниченное число типичных форм: путешествие, история, басня, стереотип, полемическая конфронтация. Существуют некие очки, через которые воспринимают Восток (Orient), они задают язык, восприятие и форму общения между востоком (East) и западом. Определенное единство всем этим многочисленным формам
92
общения придают те чередования (vacillation), о которых я упоминал выше. Нечто заведомо чуждое и удаленное по той или иной причине приобретает статус более или менее знакомого. Ситуации предстают уже ни как полностью новые, ни как абсолютно известные, появляется новая опосредующая категория - категория, позволяющая людям воспринимать новое (то, с чем они сталкиваются впервые) как версию известного прежде. В сущности такая категория есть не столько способ получения новой информации, сколько метод контроля за тем, что кажется угрозой неким устоявшимся взглядам. Если сознанию внезапно приходится иметь дело с радикально новой формой жизни - как, например, с исламом, пришедшим в Европу в начале средневековья, - то реакция целого будет консервативной и оборонительной. Ислам объявляется новой ложной версией некоего прежнего опыта, в данном случае - христианства. Угроза приглушена, привычные ценности сохранены, и в конце концов сознание снижает давление на себя за счет того, что приспосабливает все под себя в качестве либо "изначального", либо "уже прежде бывшего". С исламом "справились": его новизна и суггестивность поставлены под контроль, так что проводимые далее более тонкие различения были бы невозможны, останься изначальная новизна ислама неосвоенной. Тем самым отношение к Востоку в целом со стороны Запада колеблется между презрительным отношением к нему как к чему то известному и трепетом восхищения его новизной (или даже страхом перед ней). Тем не менее там, где речь заходила об исламе, если и не всегда уважение, то уж страх у европейцев был в порядке вещей. После смерти Мохаммеда в 632 году военная, а позднее и культурная гегемония ислама существенно возросла. Сначала Персия, Сирия и Египет, а затем Турция, Северная Африка склонились перед исламскими армиями, в VIII и IX веках были завоеваны Испания, Сицилия и отдельные области Франции. К XIII–XIV веку владыче
93
ство ислама распространилось на Индию, Индонезию и Китай. И на столь неслыханное оскорбление Европа смогла ответить за небольшим исключением только лишь страхом или своего рода благоговением. Христианских авторов, бывших свидетелями исламских завоеваний, мало интересовали знание, высокая культура, обычная роскошь мусульман, которая, по выражению Гиббона, "совпадала с самым темным и самым бездеятельным периодом европейского летописания". (Однако с некоторым удовольствем он добавляет: "С той поры, когда Запад снова озарился светом знаний, восточная ученость, * по видимому, стала чахнуть и приходить в упадок".)По поводу восточных армий у христиан обычно возникало ощущение, что они "во всем походят на пчелиный рой, но обладающий тяжелой рукой, … они опустошают все на своем пути", - так писал в XI веке Эршемберт (Erchembert), клирик из Монте Кассино.** Ислам недаром олицетворял собой ужас, опустошение, демонические орды ненавистных варваров. Для Европы ислам был извечной раной. Вплоть до конца XVII века "оттоманская угроза" незримо присутствовала по всей Европе, что представляло для христианской цивилизации в целом постоянную опасность. Со временем европейская цивилизация впитала в себя эту угрозу и связанные с ней практические навыки, ее великие события, фигуры, добродетели и пороки как нечто неразрывно вплетенное в ткань собственной жизни. В эпоху Ренессанса в одной только Англии, как это подробно показывает Самуэль Чью (Chew) в своем классическом труде "Полумесяц и роза", "человек даже средней образованности и интелли* Gibbon, Edward. The History of the Decline and Fall of the Roman Empire. Boston: Little, Brown & Co., 1855. Vol. 6. P. 399. См.: Гиббон Э. История упадка и разрушения Римской империи. Т. 6. СПб.: Наука, 2000. С. 95. ** Daniel, Norman. The Arabs and Medieval Europe. London: Longmans, Green & Co., 1975. P. 56.
94
гентности" имел под рукой и мог лицезреть на лондонской сцене сравнительно большое число подробно изложенных событий из истории турецкого (оттоманского) ислама и его агрессии в отношении христианской Европы.* Дело в том, что расхожие представления об исламе были по необходимости ослабленной версией той великой и грозной силы, которую последний олицетворял собой для Европы. Подобно сарацинам Вальтера Скотта, представления европейцев о мусульманах, турках или арабах всегда были одним из способов контроля за грозным Востоком. В определенной степени это верно также в отношении методов современного научного ориентализма, чьим предметом является не столько Восток сам по себе, сколько Восток познанный и потому менее зловещий для западного читателя. Ничего особо спорного или предосудительного в такой доместикации экзотического нет. Именно так обстоит дело в отношениях между любыми культурами и, определенно, между всеми людьми. Моя же позиция состоит в том, чтобы подчеркнуть следующий тезис: ориенталист, как и всякий другой человек на европейском Западе из тех, кто размышлял о Востоке или сталкивался с ним, также проделывает сходную ментальную операцию. Но что более важно - это ограниченный вокабуляр и образный ряд, которые до сих пор навязывают себя западному человеку. Прекрасным примером такого рода служит рецепция ислама на Западе, что блестяще показано в исследованиях Норманна Даниэля. Одни из тех шор, от которых не могли избавиться пытавшиеся понять ислам христианские мыслители, основывались на аналогии: коль скоро Христос является основой христианской веры, то считалось (совершенно неправомерно), что Мохаммед играет в исламе такую же роль. Отсюда полемическое название * Chew, Samuel C. The Crescent and the Rose: Islam and England During the Renaissance. N. Y.: Oxford University Press, 1937. P. 103.
95