– Вот кому воды холодной? Во-о-ды-ы-ы! Вот кому воды холодной? Во-о-ды-ы-ы!
На самом деле мне было не так уж весело. Я боялся, что увидят знакомые ребята, хотя в те времена продавать или обменивать что-либо не считалось зазорным, все продавали и меняли, но все равно мне было не по себе, и самым трудным было в первый раз крикнуть: "Вот кому воды холодной…" Потом я освоился, бегал к колонке, наполнял быстро пустеющее ведро, поил базар и прятал в карман смятые бумажки. Кружка стоила рубль. Такие были деньги.
Рядом со мной торговали водой другие ребятишки, но мы не конкурировали, воды в колонках было много, солнце припекало, а базар был огромный…
Вечером мы с Люськой ждали маму с барахолки. Она пришла, обвела нас усталыми глазами и присела у стола, оставив у порога сумку.
– Как дела? – спросил я. – Что-нибудь продала?
– Нет, сынок, почти ничего. Вон возьмите в сумке помидоры и половинку чурека. Поешьте…
– А я… Вот!
И тут же выложил на стол кучу рублевок. Их было около ста. Не так уж много по тем временам, но и это были деньги.
Не успела мама опомниться, как мы с Люськой, захлебываясь и перебивая друг друга, принялись рассказывать о том, как торговали водой.
Мать сложила деньги, тяжело вздохнула и сказала:
– Спасибо, сынок. Вот и ты помог мне. Только не надо больше… Ладно? Я договорилась тут у одних людей хату белить. Завтра начну. Они продуктами заплатят. А там и пенсию за отца принесут, проживем…
Водой я все-таки торговал еще несколько воскресений, в будничные дни это не имело смысла. Но таких поильцев "рубль – кружка" становилось все больше и больше. Заработки падали, как у рыбаков в затраленном и перетраленном районе промысла. В последний раз у меня купили пять или шесть кружек за день. А потом приехала бабушка и увезла нас на лето в совхоз.
…Есть мне не хотелось, но я заставил себя проглотить и суп, и кашу, и хлеб, а потом запил водой, которую мне принес надзиратель вместо чая. Вода была тепловатой, пахла хлоркой, имела металлический привкус. Не та вода, одним словом…
У меня пока не было ни книг, ни бумаги, ничего такого, что могло бы убить время, и я принялся вспоминать, что делал в этот день в прошлом году, в позапрошлом и так далее.
А в это время Станислав Решевский, мой лучший друг, бегал по городу и уговаривал маститых капитанов поставить свою подпись на письме прокурору республики с просьбой назначить новое рассмотрение дела. Он обращался даже к тем, кто был в составе комиссии, написавшей заключение для следствия и суда.
Решевский искренне хотел мне помочь, и не его вина, что письмо это не имело последствий. Стас мне про случай этот вообще не писал, а сообщила обо всем Галка.
И все-таки, получив в колонии это письмо, я задумался над тем, почему Женька Федоров, явно недолюбливавший меня, да он и не пытался скрывать своей неприязни, сам пришел к Стасу, чтоб подписать прошение прокурору, а Рябов, ходивший в моих друзьях, от подписи уклонился…
Припомнился мне случай с Рябовым. Тогда, в Атлантике, внедряли в практику промысла кошельковый лов сельди. Он давно уже привился на Дальнем Востоке, да и норвежцы промышляли таким способом, а у нас пока дело не шло. Саша Рябов больше других капитанов носился с этой идеей, выступал в газете и на совещаниях, ссылался на свой опыт: он плавал в Охотском море штурманом на сейнерах. Начальство Сашу заметило, полетел Рябов в Находку стажироваться у приморских капитанов. А когда вернулся, отправили его на экспериментальный лов. Ловили мы в одном квадрате, только я – по старинке, а Рябов – кошельком. Сделали ему поворотную площадку на корме для невода, снабдили всем необходимым, и стал он гоняться за косяками.
Но дело не клеилось. Каждый день на радиосовете капитанов мы слышали его голос, сообщавший: "колёса", "колёса".
Однажды, когда мы оказались рядом, я крикнул Рябову в мегафон, что собираюсь к нему в гости. Море было штилевое, мы подошли к рябовскому траулеру лагом, я перескочил на борт, приказав старпому лечь в дрейф неподалеку.
– Ну что, Сашок? – спросил я Рябова, когда мы уселись у него в каюте. – Не ловится?
– Будь она проклята, эта селедка, – сказал Рябов. – Понимаешь, на Востоке самолично по пятьсот-семьсот центнеров брал за один замет, а здесь… Только выйдешь на замет, бросишь кошелек, выберешь стяжной трос, а косяка в неводе – тю-тю… И ведь был: и сам вижу, и прибор пишет, а нету. Прямо наваждение! Уже и команда косится, и начальник экспедиции ворчит…
– Так у тебя ж эксперимент?
– Ну и что?! Ну получит команда сто процентов оклада плюс морские… А нам рыба нужна, рыба!
И тут пришла мне в голову мысль, уж лучше б она не приходила… Теперь-то я, кажется, понял, почему Рябов не поддержал меня после суда.
– Дай, – сказал я Рябову, – дай мне попробовать…
Когда-то в Охотском море известный капитан Арманского рыбокомбината Кулашко показал мне, как окружают кошельковым неводом жирующую сельдь. И секрет-то весь, как выяснилось позже, заключался в том, что сельдь сельди рознь, у атлантической повадки иные, нежели у тихоокеанской.
Я еще не понимал, в чем у Рябова просчет, но попробовать сделать замет невода мне, конечно, хотелось.
– Дай попробовать, – сказал я Рябову.
Рябов махнул рукой.
– Пробуй, – сказал он, – тебе-то все равно делать нечего, рыбой завалился, а плавбаза не подошла…
Не знаю, как это случилось, может, Рябов шепнул, только команда решила, что я эксперт по кошельковому лову и прибыл к ним на поддержку.
Это и обеспечило мне неожиданный успех. Решив, что появился наконец мастер и теперь они будут с рыбой, а значит, и с деньгами, люди Рябова работали как черти.
Мы вышли на косяк, я стоял на мостике, Рябов не вмешивался и наблюдал, думая, видимо, что это хорошо, если провалюсь, будет видно, что в Атлантике действительно не та сельдь, чтоб таким дуриком, как кошелек, ее брать…
Делая замет, я по наитию задал сумасшедший темп и когда подобрал кошелек, в неводе было центнеров двести рыбы…
Да, Рябов был прав в одном: атлантическая селедка другая. Но Рябов не знал, что она быстрее уходит на глубину, что ее можно брать кошельковым неводом, только очень быстро окружая косяк и одновременно стягивая нижнюю подбору невода. Я начал было Саше все это объяснять, но увидел, что он и так все понял без меня, я пожелал ему удачи и отправился к себе.
О единственном своем замете я никому не рассказывал, а Саша Рябов стал ловить как бог, на весь бассейн прогремел… Других капитанов к нему на выучку посылали, а потом вообще сделали начальником группы траулеров, оборудованных кошельками. О том случае никогда мы с ним не говорили, встречались и расставались как друзья… И вот Саша от подписи отказался… А Женька сам ее навязал… Чудно…
Снова заскрипел запор, "волчок" на этот раз оставили в покое, и в камеру вошел Юрий Федорович Мирончук. Надзиратель лишь заглянул в камеру и отступил назад, прикрыв дверь.
– Здравствуй, Волков, – сказал секретарь парткома, – насилу добился разрешения поговорить с тобой здесь, наедине.
Я молча пожал ему руку и предложил сесть на койку, так как стулья в камере не полагались.
– Ты ведь знаешь, – заговорил Мирончук, усаживаясь поудобнее и доставая сигареты, – я только вернулся с промысла, три месяца болтался в море, переходил с судна на судно… Курить здесь можно?
– Можно.
– Тогда задымим, под курево и разговор веселее идет. Ты вот, значит, что, Волков, давай без предисловий. Расскажи все, как было, понимаешь, как на духу, ведь я твой крестный, вроде как отец, и времени у нас хватит, на два-три часа прокурор разрешил…
– А что говорить? – сказал я. – Все в деле есть, показания мои, а свидетелей нет… Виноват – и все.
– Подожди, не лезь в пузырь. Дело мне разрешили посмотреть, не в нем суть. Ты во мне не следователя должен видеть, а товарища, коммуниста.
– Меня уже исключили, так что…
– Ну и что? Ты ведь знаешь, что человек не может оставаться в партии, если его обвинят в уголовном преступлении. И потом, все происходило без меня. Может быть, случись этот разговор до суда… А если по судебному делу смотреть, то и я б за исключение руку поднял, только, наверно, сначала б у тебя все сам повыспросил, но вот, понимаешь, вернулся поздно. Поэтому не становись в позу, а выкладывай, что произошло с тобой и судном в море, да с подробностями, ничего не упуская.
Если честно, я тогда и не подумал, что Мирончук мне поможет, хотя и знал, что он всегда заботится обо мне. Может быть, потому и не приходила в голову мысль обратиться к нему, что еще с первых дней учебы в мореходке я ощущал его поддержку, мог поделиться с ним сомнениями и бедами. Собственно говоря, и в училище я попал не без его совета.
Мирончук был комиссаром, который в сорок первом написал матери, как погиб на его глазах мой отец. Спустя год после освобождения нашего города от немцев мы получили от Юрия Федоровича письмо. Он расспрашивал мать о житье-бытье, интересовался, получаем ли пенсию за отца и какую, как учатся дети… Примерно два-три раза в год приходили от него письма, а в сорок пятом получили мы от Юрия Федоровича две посылки…
Когда я учился в седьмом классе, он написал, что работает теперь в портовом городе, в рыбопромысловом управлении, что открылось здесь мореходное училище, где курсанты на всем казенном, что там я могу получить хорошую специальность, и матери будет легче, останется только сестренку поднять… О море мечтал я давно, только как все это устроить, не знал, в высшее военно-морское надо аттестат зрелости, а вот про средние мореходки у нас в сухопутном городе не было известно…
Мать поплакала, соседки похвалили доброго человека, не забывшего вдову с ребятишками, а я, конечно, ликовал и навалился на учебу. Юрий Федорович о строгостях в этом плане предупреждал. Потом я соблазнил открывшейся перспективой и Стаса…
Приемные экзамены в училище я сдал на "отлично", Мирончуку за меня краснеть не пришлось. И с тех пор и до конца я старался следовать этой линии. По сути дела за помощью к нему я не обращался, но само его существование придавало мне силы, уверенность, что ли…
От других я знал, что он строг, но справедлив, а ко мне он относился очень просто, видел во мне равного и говорил как с равным… Когда я был курсантом, то часто приходил к нему, обязательно дождавшись приглашения от Мирончука самого или от тети Маши, его сестры. Родные у них погибли, а тетя Маша в бомбежку ослепла, и они жили вдвоем, два добрых, отзывчивых на чужую беду человека.
Когда кончил мореходку и женился, к Мирончуку заходить стал все реже и реже – я мало бывал теперь на берегу. В конторе с Юрием Федоровичем мы встречались часто – ведь он был секретарем нашего парткома, и рекомендацию в партию получил я от него…
И вот сейчас, в камере, я стал рассказывать все, что произошло со мной, не скрывая ни одной мелочи.
Когда я закончил, Мирончук вытащил новую сигарету, протянул мне и достал другую – для себя.
– Так значит…
Он чиркнул спичкой и дал мне прикурить.
– Значит, про Коллинза ты следователю ничего не рассказал?
– Я не был до конца уверен, что его трюк с рапортом – правда… Мало ли что мог придумать такой мистер. Ведь я-то своими глазами взрыва не видел. Помню лишь, что меня сорвало с трапа, когда я спускался с мостика. И вообще мне думалось, что надо выждать, узнать, какое обвинение против меня выдвигают.
– И ты, значит, поначалу промолчал, а потом, не упоминая о Коллинзе, выдвинул версию с миной?
– Да. А когда следователь показал мне документ с Фарлендских островов, тогда уже было поздно говорить о Коллинзе.
– Дурак ты, Волков, дурак… А впрочем, может, в чем-то ты и прав. Раз уж не рассказал всего сразу… Если б я не знал тебя столько, не знал твоего отца, то вряд ли поверил бы этому. Вот если б сразу… Да… запутал ты дело. Жаль, что я был во время следствия в море. Состоись этот разговор сразу после твоего возвращения, глядишь, все содеялось бы по-другому. Кстати, мы с начальником управления получили за "Кальмара" по строгому выговору с занесением.
– А вы-то при чем?
– А вот при том… Но дело не в нас, мы на свободе, а ты вот здесь… Еще до разговора с тобой я чувствовал, что попал ты, Волков, в сложную переделку. Ведь сам-то ты твердо убежден, что с прокладкой было все в порядке? Я понимаю, почему ты выбрал северный пролив – торопился сдать рыбу, и все-таки…
– Никаких рифов не было, Юрий Федорович, в этом я уверен. Но вот как быть с рапортом, что у Коллинза в сейфе?
– Да, закручено лихо. А ведь ясность могла и раньше появиться. Тут ты и сам виноват. Смолчал напрасно… Но все равно… Я за тобой, Волков, с первого дня, как ты в контору нашу пришел, наблюдаю, чувствую, что не ошибся в тебе…
– Зато я сам в себе крепко ошибся!..
– Что ж, Олег, твое положение действительно не из простых. Сейчас против тебя выступают факты. Вопрос в том, соответствуют ли они действительности? Я верю тебе, Волков, но против фактов эмоции и интуиция бессильны. Нужны доказательства. Добыть их при сложившейся обстановке трудно. Нужны адреса тех людей в Бриссене, которые помогли тебе и Денисову…
– Постойте, Юрий Федорович, – перебил я Мирончука, – мне не хотелось бы ставить их под удар…
Мирончук задумался.
– Пожалуй, ты прав, – сказал он. – Надо прикинуть, как лучше размотать этот клубок. В конце концов их показания в твою пользу мы не обязаны предъявлять тамошним властям, власти могут об этих показаниях не знать. Весь вопрос в том, как раздобыть свидетелей, которые слышали взрыв, и заручиться письменными документами на этот счет…
– И что вы намерены предпринять?
– Пока не знаю, надо все обдумать, разработать план. Одно обещаю: за истину будем драться. Расчет Коллинза тоже понятен: он полагает, что восемь лет отсидки – и ты его потенциальный союзник.
Не могу сказать, сколько пройдет времени, пока я вытащу тебя отсюда. Рассчитывай на худшее. Но помни одно: я рекомендовал тебя в партию и продолжаю верить тебе. Сохрани себя таким, какой ты есть, помни, что тюрьма может и надломить человека. Будь стойким, Волков, не потеряй своего лица. И не остервенись, не ожесточи сердце, не думай о себе как о жертве. Понимаю, легче об этом говорить, давать добрые советы, но я верю в тебя, парень…
– Спасибо вам, Юрий Федорович, – сказал я, – спасибо, что верите.
– Благодарить меня не за что, – сказал Мирончук, – не на мне одном свет клином сошелся. И другие могли поверить, если б… Да что сейчас об этом говорить. Ты вот что, Олег… Тебе передадут бумагу и чем писать. Пока тебя отправят в колонию, пройдет время. Сиди и пиши подробный рассказ о том, что произошло в госпитале этого самого Бриссена. Все-все подробности, все напиши, не забудь ни одной детали. Начни с аварии, с ваших приключений на острове и до возвращения на родину. Главный, конечно, акцент на твои беседы с Коллинзом. Опиши его самого подробнее, что он говорил, как говорил, каким тоном, что предлагал, о его угрозах тоже, конечно. Все-таки напиши про тех, кто помог тебе. Товарищи, которые займутся этим, сумеют сделать так, чтобы не повредить порядочным людям…
– Кому адресовать свое послание?
– Мне, Олег. Так и пиши: секретарю партийного комитета Управления тралового флота Юрию Федоровичу Мирончуку. Раз на мое имя, значит, мне тобой и заниматься. Знаешь, на всякий случай. Чтоб никто не мог сказать: не в свое ты ввязался дело, товарищ Мирончук.
Он поднялся и пристально посмотрел мне в глаза:
– Напиши мне оттуда, – сказал Мирончук. – Я буду держать тебя в курсе всех дел.
Юрий Федорович широко улыбнулся, хлопнул меня по плечу ладонью, подмигнул и повернулся к двери.
И снова я один. Слова Мирончука запали в сознание, но оно еще не отозвалось в них, лишь много дней спустя вспомнил о том, что говорил он мне в камере тюрьмы, и помню эти слова до сих пор.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
– Слушай, я боюсь опоздать на поезд, а мне надо еще в магазин, сигаретами запастись. Олег, я совсем не хочу опаздывать на поезд…
В наш город Сергей приехал на несколько дней, командировка его кончалась, сегодня он уезжал, а их хоронили тоже сегодня.
…Каждый день тысячи траулеров и других судов уходят в море и, возвращаясь, спешат к берегу. Вдоль и поперек пашут тралами океан мои друзья по нелегкой работе. Она становится будничной, привычной… Но к сигналам "SOS" и к тому, что может последовать потом, привыкнуть нельзя. Черные дни редки, очень редки, но они вырублены в памяти каждого рыбака.
Траулер "Сатурн" Управления экспедиционного лова вышел на промысел в Южную Атлантику, миновал Датские проливы и затонул в шести милях от Ютландского полуострова. Дело было в феврале. Команда покинула судно, бросившись в спасательных нагрудниках в ледяную воду. Одиннадцатибалльный ветер развел крутую волну. Большую часть моряков с затонувшего судна выловила рижская плавбаза, их сумели спасти. Десять утонули, семнадцать закоченевших рыбаков, поднятых датскими судами, привезли в наш город, и сегодня их будут хоронить.
Сергей живет в Ленинграде. Он учился с нами в одном классе, а теперь художник, говорит, женился, но дома у Сергея я не был. Решевский, тот побывал. Сергей – хороший парень и картины, говорил Стас, пишет неплохие.
С субботы мы вместе, сегодня понедельник, мы никак не можем расстаться, а сделать это придется, и мы бродим с утра по городу. Сергей поглядывает на часы, он хочет везде успеть, а главное, сегодня их будут хоронить.
– Ну что ты знаешь еще? – говорит Сергей. – Ведь в Питере расспросами замучают…
В который раз принимаюсь пересказывать версии катастрофы, версий много, я на ходу придумываю еще одну. Сергей подозрительно смотрит на меня – версия фантастическая.
Солнце заливает улицы светом, деревья голые, начало марта, но золото повсюду. Мы проходим к причалу, где стоит мое судно, небольшая такая "коробка", а рядом высятся надменные громадины, я предупреждаю Сергея, и он улыбается и кладет на плечо мое руку.
– Брось, старик, – говорит он. – Ты на нем капитан. Это здорово. Понимаешь: капитан…
Он знает о море понаслышке, Сергей хороший парень, но моря не знает. Ему не понять: ведь не так уж сладко быть капитаном "корыта", от киля до клотика пропахшего селедкой, и таскать эту селедку из воды по всей Северной Атлантике. Каждый рейс селедка и селедка…
Сергею я не говорю ничего, зачем ему мои болячки, будто своих у него нет. Идем дальше и останавливаемся.
– Вот, – говорю я, – он был тоже таким, это его близнец…
Я говорю про него "был", как про умершего человека. Он лежит на небольшой глубине, его обязательно поднимут, и снова он будет ходить по морям, и тут он отличается от человека способностью жить дважды.
Еще сотня метров – и мой траулер. Сергей с любопытством осматривает скромную каюту, а я складываю в его авоську самодельные балыки – презент ленинградцам.
– Мне нравится у тебя, – говорит Сергей. – Возьмешь к себе матросом?