К вам идет почтальон - Дружинин Владимир Николаевич 11 стр.


Кондратий Алиханов - родом с Терека, из казаков. Это нескладный, большерукий, смуглый гигант, с точками оспин на носу. Барашковая шапка словно приросла к его голове, остриженной бобриком. Алиханова нельзя представить себе без казацкой шапки, без струйки мелких черных пуговок по груди от высокого тесного ворота. В прошлом у Алиханова - схватки с интервентами, рабфак. Он самый старший среди нас.

- Вот что, - сказал Алиханов и, скрипнув табуреткой, повернулся ко мне. - Научное студенческое общество зачахло у нас. Думали мы на партбюро, сидели и думали… Как расшевелить, а? Доклад об экспедиции Пшеницына прочитать ты можешь? По-моему, можешь.

Щекин фыркнул:

- И вдруг Подшивалов забредет на его доклад? Наш Сереженька сразу языка лишится.

Он попал не в бровь, а в глаз. Застенчивость, которой я страдал в начале своей студенческой жизни, еще не вся выветрилась. Перед Подшиваловым я как-то странно робел. Должно быть, я поставил этого простого и доброго человека на очень высокий и вычурный пьедестал.

- Иди к черту, Иван, - огрызнулся я. - Серьезный вопрос, а ты…

- Поругайтесь у меня! - цыкнул Алиханов. - Так как же, Сергей?

- Не знаю… У меня, понимаешь, минералогия не сдана.

Он сказал, что время найдется. Он прибавил еще, что договорится с Нюрой Ушаковой - секретарем нашей ячейки, - и я могу рассматривать доклад о Пшеницыне как комсомольское поручение. Но я, собственно, не отказывался. Я просто не мог решить сразу, сумею ли я сделать доклад в научном обществе. Там бывают не только студенты, но и преподаватели; Подшивалов, в самом деле, может прийти.

- Но ты держись, Сергей, - предупредил Алиханов. - Бой будет.

Он высказал то, о чем я сам размышлял в эту минуту. Конечно, у меня будут противники.

- Первым налетит Касперский, - сказал я.

Черные глаза Алиханова иронически сузились, как всегда при упоминании о Касперском. Я знал, почему. Алиханов называет Касперского белоручкой. Геологом-белоручкой, который не поднимется лишний раз по обрыву, пожалеет свои брюки.

- Касперский сейчас важный ходит, беда! - вставил Щекин. - Книжку всем сует.

Диссертация Касперского о Дивногорске вышла отдельным изданием. Ее похвалили в научном журнале. Касперского оставили при университете.

- Всем профессорам преподнес свое произведение, - продолжал Щекин. - С трогательной надписью.

- Не только профессорам, - возразил я. - Мне он тоже подарил. Вообще, ребята, Касперский вовсе не плохой парень.

- У тебя все хорошие, - отрезал Щекин.

- Хватит языки чесать, - вмешался Алиханов. - Сергей, доклад за тобой. Так?

- Хорошо, - сказал я.

- Добре, Сергей, действуй… Глинистый раствор при бурении служит для того, чтобы…

И он снова припал к книге. Занимался Алиханов с яростным упорством. При этом его могучее, жилистое тело принимало самые разнообразные положения: он то вытягивался на койке, держа перед собой книгу, то клал ее на подушку и садился, обхватив руками колени, то наваливался на маленький, хрупкий столик так, что тот трещал. Можно было подумать - Алиханов одолевает науку не только умственным напряжением, но и силой своих мускулов.

За подготовку к докладу я принялся на следующий же день: разыскал Касперского и спросил, знает ли он что-нибудь о Пшеницыне.

- Да. Геолог, революционер. Умер в ссылке. Кажется, в шестнадцатом году.

Я попросил указать, имеются ли печатные труды Пшеницына и что́ вообще есть в геологической литературе о нем и его экспедициях.

- Зачем вам? - удивился аспирант.

Я объяснил.

- Модные влияния, - улыбнулся он.

Подходящего ответа у меня не нашлось, и я промолчал. В этот миг я впервые, должно быть, почувствовал в Касперском неизбежного оппонента.

- Я должен огорчить вас, Сережа, - произнес он. - Пшеницын не создал сколько-нибудь солидных трудов. Небольшие заметки в журналах, в газетах, вот и всё. Зато в беллетристике он упражнялся весьма серьезно. У него есть неплохие зарисовки пейзажа, народного быта.

- Пшеницын был поэтической натурой, - сказал я, вспомнив рассказ дяди Федора.

- Настоящий ученый чужд беллетристики, - молвил Касперский строго. - Что ж, я могу вам дать библиографию, если вам хочется. Только спишите здесь, - велел он, доставая из портфеля пачку глянцевых карточек. - Навынос я не даю.

Я списал, вернул ему карточки, и он - дружелюбно, но с ноткой иронии - пожелал мне успеха.

- Работы Пшеницына, разумеется, представляют исторический интерес, - молвил он. - Некоторый исторический интерес. Но и только. Если вы рассчитываете на большее, - разочаруетесь, уверяю вас, Ливанов.

- Увидим, - сказал я.

ПРЕСТУПЛЕНИЕ ДОННЕЛЯ

С тех пор я стал проводить вечера в Публичной библиотеке, с головой ушел в комплекты старых газет и журналов. Не вдруг мои старания были вознаграждены: я обнаружил несколько очерков из крестьянской жизни, написанных Пшеницыным, статьи о признаках нефти в Башкирии, которую он обследовал в 1908 году, а вот о второй его экспедиции - в Дивногорской губернии - почти ничего! Наконец я набрел на открытое письмо Пшеницына, помещенное в газете "Отголоски" в апреле 1910 года. Имя Доннеля сразу же бросилось мне в глаза.

Пшеницын писал живо, горячо, и я мог отчетливо представить себе происшедшее.

Зимой, накануне нового, 1909 года, Пшеницын, будучи в Екатеринбурге, получил письмо, написанное собственноручно Доннелем: он узнал об изысканиях Пшеницына в Башкирии, восхищен его умением и настойчивостью и предлагает ему место у себя. Он, Доннель, рад будет поручить Пшеницыну геологические исследования в Дивногорской губернии, в районе своих асфальтитовых разработок. Там замечены сильные выходы газа. Можно предполагать нефть.

"Письмо нефтяного туза, - пишет Пшеницын, - явилось для меня как бы новогодним подарком. Принимая предложение, я надеялся, что необозримые капиталы этого богатейшего предпринимателя будут употреблены на благо России, на использование ее подземных ценностей".

Как поясняет Пшеницын далее, такой маршрут был облюбован им давно. Он не раз высказывал мнение, что из Башкирии к самому Дивногорску тянется нефтеносная полоса. Доннель дает ему возможность доказать это!

Два года провел Пшеницын в Дивногорске и губернии. Он числился геологом асфальтитовых копей: в летние месяцы вел изыскания - те самые, в которых участвовал клёновский дядя Федор, а в холодную пору обрабатывал собранные в поле материалы.

"Доннель вынуждал меня держать мои занятия в тайне и ничего не публиковать без его разрешения. Управляющий Сиверс, как я после узнал, учредил контроль за моей корреспонденцией, дабы не просочилось ничего, что могло бы рассматриваться как секрет фирмы", - прибавляет Пшеницын не без горечи.

Странное чувство овладело мной, когда я сидел, склонившись над пожелтевшей газетной страницей, - я словно читал между строк. Я видел геолога - он представлялся мне сухощавым человеком с бледным добрым лицом, видел рабочих - оборванных, измученных людей. И невольно я думал о Ефреме Любавине. Ведь он был на копях в то время, он и Пшеницын должны были хорошо понять друг друга…

"Результаты двухлетнего изучения местности подтвердили мои прогнозы относительно нефтеносности земель, простирающихся от Дивногорска к южному Уралу. Нефть залетает на большой глубине. Ручной буровой станок, которым я располагал, позволил нам извлечь лишь образцы пропитанного нефтью песчаника, лежащего близ поверхности".

Черный камень! Тот самый пласт черного камня, кусочки которого таскал в своем заплечном мешке дядя Федор! И такой же образчик хранился в сундучке Ефрема Любавина - дружеский дар геолога Пшеницына.

"Подобные находки, по моему глубочайшему убеждению, твердо указывают на наличие жидкой нефти в более древних, нижележащих слоях, откуда часть ее поднялась в верхние слои и в них, под воздействием воздуха и других факторов, окислилась, загустела".

Выписав это место в свою студенческую тетрадку, я прибавил несколько саркастических и, как мне тогда казалось, уничтожающих фраз по адресу Касперского. Касперский не верит, что нефть мигрирует, передвигается из нижних слоев в верхние. И многие не верят, считают, что нечего искать ее внизу, не видят дальше бурового долота!

Пшеницын прав! Прав!

"Послав Доннелю отчет экспедиции, я одновременно обратился к Доннелю с целью испросить средства на более глубокую разведку бурением, более сильными станками. Письменного ответа я не получил, но меня пригласил вскоре управляющий г-н Сиверс и, очевидно на основании инструкций от Доннеля, начал речь весьма курьезную".

Нефтяной король, г-н Доннель, доволен данными экспедиции. Он благодарит Пшеницына, выделяет суммы для награждения геолога, но планы создания промысла неосуществимы: цены на нефтяном рынке падают и без того. Даже слух о новом месторождении может поколебать курс акций. Пшеницыну нужно будет еще раз проехать по тем же местам, и одному.

"Несколько удивленный, я спросил г-на Сиверса, не соблаговолит ли он объяснить мне, чем вызвана такая необходимость. Если г-н Доннель обнаружил какие-либо пробелы в отчете, то восполнить их в одиночку, без людей и аппаратуры, представляется затруднительным. То, что я услышал вслед за тем от г-на Сиверса, побивает все рекорды цинизма. "Дельце деликатное, и следует стараться избегать огласки", - так начал г-н Сиверс, а далее от имени г-на Доннеля предписал мне буквально следующее: в местностях, где я производил изыскания, договориться с сельскими старостами и волостным начальством, чтобы они не допускали на свои земли геологов и не разрешали добычу нефти. Засим г-н Сиверс положил передо мной образчик требуемого соглашения - документ, чудовищный по своему назначению! Мне предлагалось собирать подписи, втягивать в эту преступную сделку наше крестьянство, выплачивать за это деньги, или, проще говоря, действовать подкупом! Меня понуждали скрыть то, что я сам стремился извлечь из земных недр на свет! Естественно, согласиться на это значило бы потерять всякую совесть и стать сообщником самого откровенного разбоя. Я обращаюсь к вам, г-н редактор, дабы через посредство вашей уважаемой газеты мог прозвучать и дойти до слуха общественности голос русского геолога".

Сидя за столом библиотеки, в тишине, под мирным светом люстр, я сжимал кулаки. Соседи с опаской поглядывали на меня.

"Отказ мой, - читал я дальше, - поставил меня в условия невыносимые, какие можно сравнить только с домашним арестом. Доннель не увольняет меня, оттягивает расчет, боясь, что я перейду к его конкуренту, и не разрешает публиковать материал экспедиции. Если бы не было верного человека, изъявившего готовность доставить настоящее письмо вам, г-н редактор, то оно не пошло бы дальше дивногорской почты".

Интересно, кто был этот верный человек? Ефрем Любавин?

Как сложилась дальше жизнь Пшеницына, я уже знаю. Это письмо в редакцию напечатано в августе, а в сентябре на асфальтитовых копях начались волнения. Пшеницына выслали. Любавин погиб. Как много говорит мне эта пожелтевшая страница провинциальной газетки, слежавшаяся, чуть припахивающая плесенью, как "Нива" в клёновских коробах на чердаке, и такая тонкая, что кажется - вот-вот обратится в ничто! Теперь можно считать фактом: Доннель скрыл дивногорское месторождение, сделал всё, чтобы замолчать данные экспедиции Пшеницына, вычеркнуть ее из истории.

Голос Пшеницына прозвучал одиноко. Я перелистывал столичные издания, отпечатанные на плотной, глянцевой бумаге, и в них находил статьи, угодные Доннелю, может быть даже написанные по его заказу, чтобы замять правду, опорочить Пшеницына. Пшеницына принялись обвинять в "легкомыслии", "научной несамостоятельности", называли его мечты о степных промыслах "чистейшим блефом".

Итак, судьба Пшеницына ясна.

Вопрос о дивногорской нефти тоже ясен, кажется. Судьба Пшеницына как будто прямо говорит - нефть он нашел!

Но через минуту та необычайная легкость, которая приходит к человеку с решением трудной задачи, исчезла, как ни хотелось мне удержать ее. Ведь всё, что я узнал, - только начало моего доклада в научном обществе. О дивногорском месторождении Пшеницыну ничего не дали сказать в печати. Мы даже не знаем, из каких слоев получены черные, пахнущие нефтью песчаники, которые были в вещевом мешке дяди Федора, в сундучке Любавина. Известно только одно: эти слои близки к поверхности. По мнению Пшеницына, поверхностные признаки нефти указывают на месторождение в глубине. Такие взгляды высказывали и до Пшеницына геологи, изучавшие русскую равнину; потом эти взгляды подверглись критике и одно время были даже забыты, а теперь снова утверждаются, - в спорах, в борьбе за освоение "второго Баку". Мне не отделаться общими рассуждениями. Скажут: подавай точные данные о геологии Дивногорской области, укажи, как образовалась там нефть и в каких пластах скопилась. И правильно скажут.

Касперский доказывает, что нефти под Дивногорском нет. Пусть в Приуралье есть, а здесь - нет. Я чувствую, что Касперский неправ, что он во власти старых, неверных взглядов. Но чем я опровергну Касперского?

А я должен опровергнуть, отомкнуть запертое Доннелем и Сиверсом, узнать, что́ же заперли они… Лицо Сиверса, узкое лицо с опущенными книзу усами, маячит передо мной, я вижу его таким, каким видел в Клёнове. Отступиться сейчас, оставить поиски - значит позволить Доннелю и дальше держать под спудом богатство, принадлежащее нам, нужное пятилетке! Нет, ни за что! Чего бы это ни стоило - не отступлюсь!

Студенты, сидящие за одним столом со мной в тихом зале библиотеки, поглядывают на меня, - это оттого, что я яростно скриплю пером, разбрызгивая чернила. Наверное, я похож в эти минуты на одержимого. Помнится, мне хотелось объявить вслух, всему залу, открытые мною факты и тут же, при всех, принести клятву: не отступать, разгадать тайну дивногорских недр до конца, продолжить дело Пшеницына.

Что же теперь? Надо найти документы экспедиции. Лежат же где-нибудь карты, дневники, буровые журналы Пшеницына! Хранятся же где-нибудь образцы пород - черные камни! Неужели всё ушло с Доннелем за границу? Не может быть. Что-нибудь осталось. Во всяком случае, тяжелые ящики с брусками высверленной породы он вряд ли увез с собой, удирая из России.

Не один я ломал голову. Со мной вместе судили и рядили Щекин, Алиханов, Лара.

ЛАРА

Над моей койкой в общежитии висела открытка с видом на площадь Эль-Регистан в Самарканде. На обороте - по диагонали, к верхнему углу - бежала одна размашистая строчка:

"То солнечный жар, то ущелий тоска".

Поэт с филфака сказал мне, что это из Маяковского. В нижнем углу, мелко: "Лара".

Лара Печерникова ходила в лыжных шароварах и в тюбетейке, из-под которой тянулись до пояса две темные косы. Крутой взлет бровей - нарочно слегка подбритых - делал ее глаза чуть-чуть раскосыми. Со всеми на нашем курсе она была на "ты", с шиком ввертывала в свою речь таджикские и узбекские словечки.

Я слушал ее с завистью. Девушка, не старше меня, - и уже побывала на Памире, у отрогов Копет-Дага! Отец ее - начальник экспедиции. Иногда зависть мучила меня так сильно, что я, боясь обнаружить ее, только молча кивал в ответ на ее рассказы, и она отходила обиженная. Эх, если бы я мог тоже показать себя бывалым человеком! Но как?

Иногда она, поощряемая вниманием слушателей, начинала завираться, и меня так и подмывало дернуть ее за косу. Однажды я открылся ей в этом, и Лара сказала:

- Ладно, Сережа. Дергай. Только не больно.

- Уж как выйдет.

- Смотри, сдачи дам!

После этих вскользь и со смехом брошенных слов мы стали как-то ближе друг к другу.

На втором курсе мы всё чаще бывали вместе. Несколько раз я провожал ее домой, и всю дорогу до улицы Декабристов мы разговаривали без умолку. О чем? Обо всем, - не задумываясь, не стесняясь самых случайных ассоциаций, самых причудливых прыжков с одной темы на другую, то есть так, как разговаривают люди, способные стать очень близкими, но еще не догадывающиеся об этом. В марте в пролетах улиц свистели сырые ветры, серый снег распускался в синих проталинах на Неве. Мы не прощались у подъезда с лепными русалками, а шли дальше. Не думаю, чтобы я когда-нибудь в своей жизни ходил больше, чем в ту весну. Мы уходили по Невскому до Лавры и пешком же двигались обратно, пережидая набеги дождя в подъездах, любуясь, как стрелы дождя, невидимые среди серых домов, выбивают миллион фонтанчиков на черном, опустевшем асфальте. Мы бродили между колоннами Казанского собора, как в волшебном лесу. Трамваи для нас не существовали.

Особенно тянуло нас шагать вдвоем по граниту набережных, вниз по течению канала, туда, где за каменными громадами угадывалось море. Однажды незнакомая улица вывела нас к мостику, и мы вступили на небольшой остров. Из него росли, тесно сгрудившись, узкие дома с пятнами от едкого дыхания моря, - высокая, скалой вздыбившаяся куща строений, обнесенных рыбачьими сетями, упруго натянутыми на вешалах. Пахло смолой, в проливе качались, перестукивались бортами лодки, высокая баржа уткнулась в низкий берег. Мы долго гуляли по острову. Была белая ночь, фонари не горели, сиреневый закат лежал на воде.

Остров этот исчез за поворотом, когда мы шли обратно, и больше мы не могли его отыскать, как ни старались. Мы забыли туда дорогу. И теперь наши прогулки имели одну цель - найти остров. Не знаю почему, но мы ни у кого не пытались спрашивать. Мы ходили и ходили по приморским улицам - пустынным, широким, как будто раскрывающимся навстречу простору.

Дома у Лары я бывал редко. Старшую сестру ее - крупную девицу, с полными, тяжелыми руками, коротко остриженную - я видел мельком. И однажды - мы с Ларой стояли в конце какой-то улицы - она мне сказала:

- Я не хотела, чтобы ты видел Ксению.

- Почему?

- Все мои знакомые дуреют при ней. Досадно даже.

- Подумаешь, - сказал я. - Что в ней хорошего!

- Се-ре-жа! В моей сестре!

- Ах, прости!

- То-то же! Но ты не подумай, пожалуйста, что я в тебя влюблена.

- И ты не думай, что я в тебя! - сказал я с веселой запальчивостью, какая всегда присутствовала в наших встречах, и замолчал, смутившись.

Лара тоже умолкла.

Так вырвалось наружу наше первое признание. Но мы не знали этого. Невзначай коснувшись того, что зрело в нас, мы через минуту опять исступленно болтали, шагая в ногу по звенящим плитам набережной.

Я всеми своими заботами делился с Ларой - и, конечно, имя Пшеницына упоминалось в наших беседах очень часто.

- Понимаешь, Лара, - говорил я, - какие-то материалы экспедиции были в геологоразведочном институте. Но их затеряли. Касперский просил найти, но ничего не добился.

Назад Дальше