Ласки от нее доставались мне редко. Тетя Катя - та расточала их без счета. И всё же я любил тетю Клаву и заодно с ней ненавидел Сиверса.
Неужели отец купит "приказчикову дачу"? Нет, это немыслимо. Оставить наш уютный старый дом, поставленный еще дедушкой, наш сад, с узловатыми, раскидистыми яблонями! Расстаться с моей комнатой в мезонине, с чердаком, где лежит в коробах "Нива", висит дедушкина домра и где найдется, если поискать получше, еще много-много неизведанного! Всё это сменить на холодную, мрачную "приказчикову дачу"! Нет, ни за что!
- Я тоже не поеду, - сказал я тете Клаве. - Я с тобой буду.
ВЫЦВЕТШАЯ ФОТОГРАФИЯ
Мы напрасно волновались, - отец отказал Сиверсу. "Приказчикову дачу" купил кулак Нифонтов. А Сиверс уехал и больше не напоминал о себе.
В сентябре мне исполнилось четырнадцать лет. Тетя Клава испекла сладкий пирог и воткнула в середину пучок бумажных цветов. Они очень смущали меня. Парадная толстовка резала под мышками: я вырастал из нее. Пришли мои приятели - Женя Надеинский и Шура Петелин. На них тоже всё было тесное и до того чистое, что они боялись сделать лишнее движение. Я не пытался их развлечь. Не знаю почему, но на торжестве, устроенном в мою честь, я чувствовал себя ужасно неловко и глупо.
Вечером отец позвал меня к себе, чтобы побеседовать по душам. Он любил такие беседы. Он был доволен, когда ему удавалось "пронять", "взять за живое" меня, тетю Клаву или кого-нибудь из своих учеников.
- Я наблюдал за тобой и мальчиками, - начал отец, - и нахожу, что вы представляли жалкое зрелище. Вы стесняетесь взрослых. Вам не о чем говорить в их присутствии. Чем же заняты ваши головы, возникает вопрос? Я не случайно коснулся сегодня этого. Ты уже почти юноша.
Словом, отец советовал мне подвести итог прожитому году, составить план на следующий и постараться больше и упорнее заниматься. Как обстоит дело с историей села Клёнова? Что-то она медленно подвигается. Смогу ли я выполнить такую задачу один? В этом году в школе будет организован краеведческий кружок - кружок юных историков, натуралистов, собирателей песен и сказок.
Тут я стал слушать отца внимательней. Целый кружок? Это интересно. Я как историк зашел в последнее время в тупик. Из столетнего деда Евдокима - самого старого клёновского жителя - я выудил всё, что мог.
Вдруг отец встал и указал на старую, пожелтевшую фотографию на стене. Портрет выцвел неравномерно: лицо сделалось белобрысым, безбровым, зато на рубашке можно было пересчитать все полоски и пуговки. В семейном альбоме был другой портрет этого же человека, - там он снят примерно в моем возрасте, с матерью. Стройный мальчик с вздернутым носиком, который словно тянет за собой верхнюю губу и чуть открывает ровные зубки. Поэтому кажется, что он улыбается. Именно по той детской фотографии знаю я этого человека и чаще всего рисую себе его как своего сверстника.
- Ты знаешь, кто это? - спросил отец.
- Дядя Ефрем.
- А всё-таки… Кто он такой был?
На это я не знал, что ответить. Простой и понятный в свои тринадцать или четырнадцать лет, он куда менее ясен взрослый. Отзываются о дяде Ефреме различно. Тетя Катя, например, удивляется: как могла тетя Клава выйти замуж за такого беспутного! Он забросил жену и дом ради каких-то сумасбродных фантазий; не хотел работать, как все: невесть что воображал о себе. Если послушать тетю Катю, выходило, что Сиверс не ахти как виновен в гибели дяди Ефрема: он сам себя погубил. Возразить тете Кате я не умел. Я только думал, что чудаковатый дядя Ефрем был, верно, не так уж плох, если завоевал любовь строгой тети Клавы.
- Дядя Ефрем, - сказал отец, - прожил свой век неудачником.
- Что значит неудачник? - спросил я.
Отец засмеялся, снял очки и протер ладонями близорукие глаза:
- Да, к счастью, теперь это слово исчезает. И скоро его вообще не будет. Видишь ли, умный, талантливый был дядя Ефрем, а сруб сгорел.
Да, так оно и было. Я не раз видел у отца газету царского времени, с иллюстрацией, отчеркнутой красным карандашом. В кольце зрителей пылал бревенчатый сруб. Невозмутимые всадники с саблями возвышались над толпой. То были полицейские. Подпись я знал наизусть: "Плачевный результат испытаний огнеупорной краски крестьянина Ефрема Любавина". В толпе был и Сиверс. Впрочем, искать его в черном сгустке голов, похожем на икру, бесполезно. Даже дядю Ефрема и то не найти. Голова в платке, белеющая в задних рядах, за лошадью полицейского, - быть может, тетя Клава. Отец в то время учился в Петербурге, так что подробности знаменательного дня мне известны только со слов тети Клавы.
- Дядя Ефрем был очень несчастен, - продолжал отец. - Даже самый близкий человек не сочувствовал ему. Ведь мой отец мог дать образование только сыну, на дочерей средств не хватило. Клава не могла даже понять, чем занят ее муж. Она считала его талант проклятием, ненавидела его талант. Ты понимаешь, Сергей, какой это ужас? Какая страшная была жизнь!
Волнение отца передалось мне. События, знакомые с детства, поворачивались передо мной, обнаруживали неведомые до сих пор стороны и новый смысл. Я вдруг почувствовал себя старше. Ведь отец впервые заговорил со мной так.
- А дарование у Ефрема было. Самоучкой постигнуть такую сложную науку, как химия! Сколько опытов он проделал, с каким упорством! Он жег костры за деревней, в овраге, клал в огонь деревяшки, покрытые краской. Над ним издевались, а он всё палил свои костры. Он хотел избавить наше крестьянство от пожаров, от "красного петуха", уносившего каждый год многое множество дворов. И заметь: в кострах краска вела себя хорошо, а на публичном испытании сруб сгорел. Почему? Я в свое время снесся с одним специалистом, который принимал близкое участие в трудах дяди Ефрема. Правда, специалист не ахти какой… Он уверял меня: Ефрем стоял на правильном пути и непременно добился бы своего, если бы поработал еще. Одно дело - маленький костер, другое - сруб, обложенный кучами хвороста. Нужно было усовершенствовать состав краски.
- Папа! - воскликнул я. - Значит, он мог стать знаменитым изобретателем?
Эта мысль поразила меня. Наш дядя Ефрем мог занять место рядом с создателями паровоза, парохода, электрической лампочки! Чего доброго - и о нем было бы сказано в школьной хрестоматии. Но почему же он бросил свои поиски и уехал куда-то с Сиверсом? Должно быть, решил, что ничего не выйдет? Вот ведь досада!
Я обрушил град вопросов на отца. Он печально улыбнулся, кутаясь в плед:
- Мальчик мой, дядя Ефрем был беден. На опыты нужны были деньги. Не думай, что он упал духом. Нет, нисколько. Но ему никто не помогал. Он поехал добывать деньги.
В тот вечер я долго не отставал от отца. Куда отправился дядя Ефрем? Правда ли, что Сиверс обманул его? Я хотел знать всё. У отца на столе лежала стопка тетрадок по русскому языку, ему предстояло проверять их, он уже несколько раз раскрывал одну. Раскрывал и клал обратно, - ему жалко было отпускать меня. Да, дядя Ефрем не получил того, что сулил ему Сиверс. Так, по крайней мере, говорится в дядином последнем письме: "попутал меня бес довериться Сиверсу". А подрядился дядя Ефрем в Дивногорск, - это километров восемьсот от нас. Там капиталист, у которого Сиверс служил в приказчиках, затеял добычу асфальтита. В то время вербовщики, нанимая рабочих, обычно привирали: расписывали беднякам разные блага, хотя надобности особой в этом не было, - местность наша была малоземельная, голодная, и мужики соглашались на любую плату. Выходит, Сиверс и дяде Ефрему наврал. Однако первые месяцы дядя Ефрем не жаловался; а потом, вслед за последним его письмом, пришло другое - из конторы, с черной траурной каемкой. В нем не было никаких подробностей; Любавин Ефрем Федорович стал жертвой несчастного случая, - вот и всё. О том, как это произошло, написал Сиверс. Дядя Ефрем был нетрезв и оступился в темноте. Сиверс присовокупил: его-де, как цивилизованного человека, всегда неприятно поражал странный характер русских. Напрасно он, Сиверс, поощрял Любавина в его работе над огнеупорной краской, напрасно подыскал место с хорошей оплатой. Любавин показал, что у него нет той твердости воли и дисциплины, которая необходима для достижения цели.
- Высокомерное, холодное письмо, - сказал отец. - Не понравилось оно мне. Вместо того чтобы утешить родных Ефрема, он вздумал поучать. Ну вот, Сергей, я и предлагаю. У вас будет краеведческий кружок, займитесь Ефремом Любавиным. Разберитесь в его записях, рецептах, составьте его биографию. Может, из трудов Ефрема удастся извлечь что-нибудь полезное. Тут понадобятся и историки и химики.
Так закончилась беседа с отцом - беседа, повлиявшая на всю мою жизнь. Нужно ли говорить, что мне не терпелось начать изыскания: сию же минуту кинуться на чердак, рыться в коробах. Но спускались сумерки, а тетя Клава запретила ходить на чердак с лампой. И главное, надо было сесть за уроки.
Наконец воскресенье. Я снова лезу в короб. Надо мной то лениво, то настойчиво барабанит по дранкам дождь. Дверь в мой мезонин открыта, полоса света, протянувшаяся оттуда, затеняется набегающими тучками. Запахи чердака в сырую погоду еще сильнее, - особенно лекарственный дух мяты, напоминающий о зубной боли. Я откладываю в сторону черные тома "Нивы", знакомые от корки до корки. Дальше - слой бумаг, еще мало изведанный. Там, должно быть, и записи дяди Ефрема.
Вот они! Пухлые счетоводные книги, заполненные цифрами, перечнем товаров, - чай, сахар, соль, керосин. Загадочные цибики, дести, гарнцы. И всюду, где лавочник оставил чистое место, - выписки из научных книг. Как отец объяснил мне потом, бумага для дяди Ефрема была слишком дорога, он выпрашивал у сельских торговцев приходо-расходные книги и писал в них. Отличить его строки нетрудно: очень мелкие из-за экономии места, но четкие, вдавленные.
Эти драгоценные конторские книги я передал Жене Надеинскому, взяв с него клятву не терять, не закапать чернилами. Краеведческий кружок уже начал жить, и кому, как не Жене, надлежало взять на себя химическую часть исследования о Ефреме Любавине. Еще два года назад Женя чуть не спалил дом своими экспериментами. Он пытался заливать горящий бензин водой, отчего огонь растекся еще шире по полу. Но, конечно, не по невежеству Женя так сделал, а от страха. Теперь, в седьмом классе, он занял по химии первое место.
Полмесяца спустя Женя сделал доклад на кружке. Пришел Шура Петелин, решивший стать, по моему примеру, историком. Сестра его Тося взялась измерять глубину снежного покрова и направление ветра, а подруга Тоси - Зина Талызина, краснощекий, вечно смеющийся живчик, захотела собирать песни и частушки. Женя сел за учительский стол, рядом с моим отцом. Жесткие черные волосы Жени, обычно топорщившиеся, были смочены и зачесаны назад. Как сейчас, вижу его темные глаза, слышу его неторопливую речь с заиканием, на "у".
- У-у-уже ясно, что́ это такое. Мы с Вадимом Александровичем прочитали…
Пробежал смешок. Все знали: формулы читал один Вадим Александрович - учитель химии. Но авторитет Жени в этот вечер всё же вырос еще больше, о чем мне тут же на собрании сообщила запиской Зина.
Из доклада Жени следовало, что дядя Ефрем избрал стекло как основу огнеупорной краски. Состав несложен. Надо продолжать опыты изобретателя-самоучки.
Разумеется, все горячо откликнулись. Зина Талызина, комментировавшая каждое событие нашей школьной жизни, послала мне записку:
"Т. говорит, что Надеинский герой вечера. Ревнуешь?".
Буквой "Т" была обозначена Тося Петелина, самая хорошенькая девочка в классе, при которой Зина состояла в адъютантах. Записка смутила меня, я спрятал ее в карман, потом, долго мусоля карандаш, обдумывал ответ, и рука вывела против воли, упрямое:
"Ну и пусть".
КРАСКА ЕФРЕМА ЛЮБАВИНА
Учитель химии Вадим Александрович, или сокращенно Ваксаныч, прибыл в Клёново со студенческой скамьи. Он привез с собой теннисную ракетку и повесил ее в своей комнате над письменным столом. В Клёнове играть в теннис было негде и не с кем, и Ваксаныч жаловался на это всем и каждому. Потом он влюбился в Стрункину - преподавательницу начальной школы. Это не сразу обнаружилось бы, если б не Зина Талызина. У нее была страсть лазить на деревья. Устроится там с книгой и читает. Однажды она просидела на ветвях битых два часа, ни жива ни мертва: под деревом на лавочке были Ваксаныч и Стрункина. Они целовались!
Сперва об этом потихоньку шушукались девочки, потом стало известно и мальчикам. "Меня мама ужинать кличет, - рассказывала Зина, краснея. - А как мне слезть!"
Вскоре они поженились; молодой химик попытался отрастить усы, по это не прибавило ему солидности. Ученики старших классов держались с ним запанибрата. Урок он вел с увлечением, любил повторять, что химия - это музыка, но часто терял нить изложения и принимался объяснять какую-нибудь теорию, понятную разве только Жене Надеинскому. Предмет Ваксаныча так и окрестили: "музыка".
Однако с осени химия начала завоевывать умы. Всё реже слышалось пренебрежительное: "музыка". Надеинский убеждал меня:
- Переходи в нашу секцию. Что - история! То ли дело химия. Химия, понимаешь, везде. Человек, например, дышит - и тут химия.
Как я ни упирался, увлечение химией, охватившее многих моих товарищей, тревожило меня. Коллекция старинных книг уже не радовала, как прежде. Я уже не ощущал трепета, переворачивая толстые, пожелтевшие по краям, изъеденные жучком страницы "Диоптры", изданной до Петра, реже снимал с полки любимый роман - "Юрий Милославский" Загоскина. А ведь бывало я по нескольку раз читал то место, где Юрий, застав в русском доме врага, приказывает ему под дулом пистолета доесть огромного жареного гуся - доесть до последней косточки. Враг давился, лопался, но ел. Этот жареный гусь поражал мое воображение не меньше, чем кровавые битвы, описанные в романе.
Нет, не хочется читать Загоскина!
- Знаешь, что я буду делать? - сообщил я Жене Надеинскому. - Я буду клёновским летописцем, раз у нас затеяли такие важные дела с краской.
До зимних каникул химики варили песок с поташом, добавляли различные красящие вещества, испытывали составы на огне. Ваксаныч внес поправки в любавинский рецепт шестнадцатилетней давности, - ведь наука за это время ушла далеко вперед. Настало решающее испытание.
Километрах в двух от села была сторожка лесника. Лес вокруг вырубили, и она торчала на Копейкином бугре никому не нужная. По преданию, записанному Зиной Талызиной, некогда на этом бугре один бродяга убил другого из-за копейки. Эту сторожку мы и решили обмазать краской Любавина и поджечь. Восемь слоев краски положили на дощатые стенки, на тесовую крышу, кругом навалили сухого хворосту. В воскресное утро клёновцы, стар и млад, обступили Копейкин бугор. Остались дома только дряхлые старики и старухи, да еще наша тетя Клава, которая с утра заявила с раздражением:
- Все уйдут, а дом на кого? Обворуют - вот и будете знать. Нет, нет, я всё равно не пойду.
Отец чуть не силой тащил ее, но под конец обругал темной бабой и отступился.
Не было у Копейкина бугра и Тоси Петелиной. Она еще в августе уехала в город и поступила в педагогический техникум. "Но это, пожалуй, кстати, что ее нет, - думал я. - Если бы я стоял там, на вершине бугра, в числе ассистентов Ваксаныча, вместе с ними поливал хворост керосином, тогда мне только приятно было бы показаться Тосе". Но я был внизу, среди зрителей, и чувствовал себя не у дел.
Горючее занялось быстро, и сторожка мгновенно скрылась в огне. Ваксаныч увел всех с холма, и ветер швырнул вслед клубы густого дыма. Ветер в тот день неистовствовал. Но клёновцы, обдаваемые горьким дымом, стояли неподвижно и молча, захваченные зрелищем пожара. Скоро у подножия холма стало жарко, люди отодвинулись. Хворост сгорел, теперь пылали дрова. Языки пламени стали ниже, но как будто яростней. И всё же сторожка держалась. Поленницы таяли, съедаемые огнем, а сторожка вздымалась из огня и возвышалась в нем, словно волшебная. Держится краска Любавина! Клёновцы хлопали и улыбались нам. Аплодировал и мой отец, стоявший на большом березовом пне. Когда пламя затихло, отец легко соскочил и первый побежал к сторожке. Она потемнела от копоти, но сохранилась прекрасно. Лишь кое-где обуглились доски. Удача! Сельчане еще долго обхаживали и разглядывали сторожку; поздравляли Вадима Александровича.
На долю Жени Надеинского, Шуры Петелина и других ассистентов тоже досталось немало похвал. Как я завидовал им в тот день!
В понедельник, после урока литературы, мой отец задержал нас в классе.
- Деятельность наших краеведов, - сказал он, - не мешало бы осветить в газете.
- Ливанов напишет, - подала голос Зина Талызина, которая всегда совалась первая. Подумать можно, она лучше всех знает, кому что надо делать! Зину поддержал Женя Надеинский.
Я встал и, глядя в парту, сказал:
- Я не буду.
- Почему, Сергей? В чем дело? - полетело со всех сторон.
- Пусть Надеинский напишет, - сказал я, - он работал…
Как еще объяснить, что́ со мной произошло? Почему я потерял вкус к своей миссии историка и летописца? Но других слов я не нашел и замолчал.
- Кто же возьмется? - спросил отец.
Поднял руку Женя.
"Ишь ты, как ему не терпится, - подумал я, хотя только что назвал его имя. - Обрадовался, что я отказался. А еще друг! Ну и пускай пишет, пускай. Мне всё равно".
На следующем уроке я получил записку от Зины:
"Ты поступил благородно. Тосе будет сообщено".
Это несколько ободрило меня, но ненадолго.
Статью Жени напечатали. Ваксаныч вырезал ее, приложил рецепт огнеупорной краски и послал в Москву - своему университетскому профессору.
Через две недели пришел ответ. По мнению профессора, начинание Любавина было смелым. Времени, однако, прошло много. За границей имеются краски, в основе своей весьма сходные с любавинской. Но честь и слава тому, кто обгонит иностранцев. Главная задача - обеспечить долговечность огнезащитного слоя. Пока что все силикатные краски быстро разрушаются от сырости. Дождь губителен для них. В заключение профессор советовал продолжать опыты и давал указания. Эта часть письма состояла из сплошных формул.
Незадолго до весенних каникул пришел еще один отклик на статью Жени Надеинского - на этот раз из далекого города Дивногорска.
Вот что мы прочли:
"Дорогие товарищи! Я узнала из газеты насчет Любавина, насчет доброй его смекалки. Я прошу вас ответить, не тот ли это Любавин Ефрем, который работал в Дивногорске на асфальтовой шахте. У нас многие его помнят. Мой муж вместе с Любавиным спину гнул, и злодеи, которые Любавина со света сжили, и супругу моему сократили век. Мой адрес - Дивногорск, Донская, дом 10. Парасковья Шатохина".
ЕГО УБИЛИ
Был второй день весенних каникул, когда я слез с поезда в Дивногорске.
- Тебе полезно съездить, - сказал отец, напутствуя меня. - Узнай всё. Не мямли, не фыркай в кулак. Пора быть взрослым.
И вот я совершил первое в своей жизни путешествие по железной дороге, во время которого, понятно, не сомкнул глаз, так как боялся выпустить из рук мешок с хлебом, салом и запасной фуфайкой, боялся проспать Дивногорск и не помню, чего еще я боялся.