Ну, вырубили строевой сосняк - надо, значит. Непонятно только, почему его не вывезли или хотя бы не скатали в штабеля? И уж совсем непонятно было, зачем погубили молодой березняк? Так и лежали березки - каждая в детскую руку толщиной, - сраженные под корень одним ударом топора, лежали с необрубленными сучьями, будто после сокрушительного ветровала. На дрова сгодились лишь немногие из них, они были разделаны в метровник и сложены в поленницу. Эта поленница с вбитыми в землю кольями-подпорками, ровная и высокая, стояла невдалеке от камней, как белая гробница, как памятник погибшему лесу.
Солнце спустилось на петушиный, красный от заката гребень гор и, рдея и пуская длинные розовые стрелы, начало скатываться на другую сторону земли. Туманная розовая муть сползла с увалов и, крыльями вытягиваясь над распадками, посочилась на просеки и в глухие лесные закоулки.
Птицы замолкали. Запахло сырой, волглой землей, от сваленных в кучи сосновых веток остро потянуло перебродившим брусничным настоем.
Мои невеселые размышления прервал неожиданно появившийся вальдшнеп. Я пружинисто обернулся на звук - и сердце заныло в сладостном нетерпении: устало и редко взмахивая крыльями, на меня летел вальдшнеп. Как он мне нужен был в эти минуты! Я был уверен, что вальдшнеп своим появлением прогонит грустные мысли, взбодрит, вольет в душу целебную силу. Будто с простуды хрипящий, цвиркающий, ни с чем не сравнимый его голос звучал для меня сейчас милее священной лиры.
"Хрруп-п, хрруп-п, хрруп-п", - жарко кликал вальдшнеп свою подругу.
"Цвирк, цвирк, цвирк", - вторил ему откуда-то снизу другой.
И вот вальдшнеп плавно пролетает над самыми камнями, поворачивает голову то вправо, то влево, поводит из стороны в сторону длинным клювом. Я различаю на его брюшке землисто-коричневые перышки, пепельно-серые опахала выгнутых полумесяцем крыльев, на мгновение замечаю блестящие капельки черных глаз.
"Хрруп-п, хрруп-п, хрруп-п", - картаво выговаривает вальдшнеп, осматривая камни, лежащие деревья. Он искал подругу среди свежих пней, хвороста, высоких, пожухлых стеблей кипрея, искал на том месте, где нашел ее в прошлую весну.
Но подруги не было. Слишком неподходящей стала опустевшая гора для птичьих весенних встреч.
Потом еще и еще тянули вальдшнепы; их хорканье, раня слух, уже доносилось со всех сторон. Птицы не забыли давнего игрища, не изменяя инстинктам, спешили на Королевскую тягу, на излюбленную просеку, и летели по ней, неведомо как узнавая ее, будто не видя вырубленного леса.
Когда совсем стемнело и в небе лучисто засветились звезды, я поднялся с камней и направился к реке. У воды разжег огонек и, коротая недолгую майскую ночь, думал о вальдшнепах. Да и не только о них…
БЕССМЕРТНАЯ ПЕСНЬ
Весна в тот год пришла ранняя и на редкость дружная. В начале апреля с юга хлынули теплые ветры, щедрое солнце точило и плавило в глубоких логах суметы. Снег согнало в несколько дней. Открылось настоящее весеннее водополье.
Я шагал по размокшей лесной дороге на кордон, к бывшему леснику Василию Сергеевичу Аристову. Каждую весну я прихожу к нему, чтобы прохладным заревым утром вместе послушать глухариную песню, посидеть вечерок-другой на вальдшнепиной тяге.
Хотелось засветло добраться до кордона, и я спешил. Но то ли оттого, что дорога была плохая, то ли от пьянящих запахов весны быстро идти не удавалось. Я часто останавливался и прислушивался к ровному гудению проснувшегося леса. Над полянами, на деревьях, в сухой траве неумолчно трезвонили птицы, в теплых лужах наперебой галдели лягушки.
В природе все оживало, всюду утверждалась жизнь. И оттого на душе было необыкновенно светло. Я шагал легко, словно не было пройдено двадцать километров - в болотных сапогах, с ружьем, с тяжелым рюкзаком, по хлюпкой грязи, по лужам, по шатким и скользким лесным лежневкам.
У ворот меня встретила Лена, младшая дочь лесника.
- Глухари играют… - многозначительно сообщила она, подавая руку.
- Была на по́дслухах?
- Была.
Лена - невысокая милая девушка. У нее ясные, как это весеннее небо, глаза, пышные волосы и такой голос, что хочется с ней без конца говорить. А поговорить у нас есть о чем - об охоте. Мы с ней, как и с ее отцом, давние друзья.
- Где играют? - нетерпеливо спросил я.
Помедлив, Лена кивнула в сторону заката и нараспев ответила:
- В Ле-бе-до-вуш-ке…
Василий Сергеевич сразу огорошил меня вопросом:
- Сколько глухарей собираешься взять?
Я сперва растерялся, а потом сказал:
- Если придется только послушать - буду рад.
Он хмуро оглядел мои доспехи.
- Патронташи, ножи и прочий инвентарь оставишь дома. Возьмешь с собой заряженное ружье. - Отвел прокалывающий взгляд, ссутулившись, зашаркал шлепанцами, на ходу ворча: - Вам - что-о! Пришли, попалили - и обратно. А тут - изнывай душа, считай на пальцах, сколько птицы осталось…
Меня здесь еще так не встречали, я ничего не понимал и испытывал мучительную неловкость. Заметив это, Лена пояснила:
- На неделе у нас ночевали трое… Как их, называть-то не хочется - охотников… Отец им все рассказал-показал, а они такой погром в лесу учинили! Убили глухарку, сколько дятлов перестреляли да еще и болота гектаров пять выжгли. А глухаря только ранили, не нашли, говорят.
Я знал Василия Сергеевича как человека, лес для которого - все. Лес был местом его труда и отдыха, лес приносил радость и, главное, сознание своего настоящего места в жизни. Душой болел Василий Сергеевич за лес.
И вот теперь, на пенсии, он добровольно и безвозмездно нес знакомую службу. По-прежнему поднимался с петухами и, как десять, как тридцать лет назад, обходил родные угодья. Ему до всего было дело: кто-то после заготовки дров не сжег хворост - Василий Сергеевич сердито укажет; кто-то на покосе случайно смахнул вешку и прошелся с литовкой в полосе лесонасаждений - Василий Сергеевич предупредит; какой-то беспечный путник оставил в летнюю сушь горящий костер - лесник непостижимо как учует запах дыма, в полночь уйдет из дома и затушит огонь.
В общем, мне стало понятно состояние старика, и, чтобы как-то смягчить его, я с готовностью заявил, что ружье могу вообще не брать, если он этого захочет.
- Пошто не брать? Только стреляй да знай меру, - глухо отозвался из-за двери Василий Сергеевич.
Я повесил на гвоздь у порога взмокшую от ходьбы телогрейку, и мы с Леной прошли на веранду. Василий Сергеевич сидел к нам спиной против распахнутого настежь окна и медленно вращал за ручку пудовую дробокатку. На веранде стоял оглушительный гром, звякали стекла, на полу приплясывали стулья. На подоконнике рядком теснились почерневшие гильзы, на столе - всевозможные баночки и мешочки. Увидев все это, Лена просияла: батя готовится к охоте.
Вышли мы в полночь.
В небе по-весеннему ярко горели звезды. С недалекого, затопленного полой водой болота доносились какие-то непонятные ухающие звуки. А потом над головой послышался свистящий шум - мы догадались, что там, в невидимой вышине, неслись, спешили к родным гнездовьям утки.
Лебедовушка - старинное глухариное токовище. Когда-то на него слеталось до двух десятков глухарей. Но сейчас ток обеднел. Василий Сергеевич утверждал, что его разорили хапуги и браконьеры.
Мы двигались по темной, как ущелье, просеке. С обеих сторон вытянулись к звездам мшистые сосны. Под ногами похрустывала смерзшаяся листва. Пахло озерной свежестью и березовым соком. В лесу царила ничем не нарушаемая тишина. Напрасно мы пытались что-нибудь услышать. Когда останавливались, нам казалось, что мы оглохли.
Василий Сергеевич, грузно продавливая каблуками подстывшую землю, шел впереди. Я едва различал его силуэт с закинутым за плечи ружьем. Лена часто отставала и замирала: ей хотелось во что бы то ни стало первой услышать глухаря.
Поднявшись на угор, Василий Сергеевич приставил к дереву ружье, закурил трубку. Мы, насколько позволяла видимость, осмотрелись. Справа по крутой гриве высился вековой бор с кряжистыми стволами, слева, в немой пустоте, раскинулось моховое болото. Это и была Лебедовушка.
Еще не светало, но приближение утра уже чувствовалось во всем. Стало прохладнее, меж деревьев пластами наслаивался туман. Где-то далеко, должно быть, на той стороне болота, звонкой свирелью пропела утреннюю песню зарянка.
- Слушайте, - шепотом предупредил Василий Сергеевич. Немного помолчал и так же тихо добавил: - На этой гриве играет один…
Василий Сергеевич, прикрыв ладонью огонек, посапывал трубкой. Лена неслышно отошла в сторону и растворилась в темноте.
Прождав полчаса, мы переменили место. И опять потянулись томительные минуты ожидания.
Сквозь кроны сосен на востоке узкой полосой заалела заря. Четко проступили очертания деревьев. Отделенные от земли густым туманом, они будто висели в воздухе. А глухарь все не пел.
Василий Сергеевич опять набивает трубку. Почему глухарь молчит? Неужто и этого, последнего, застрелили?..
Он запел, когда взошло солнце. Неуверенно, слабо, точно не желая омрачить плохой песней счастливое весеннее утро. Но чем выше поднималось солнце, чем больше в лесу было света, вопреки всем правилам, глухарь пел смелее и громче.
Мы все трое подкрадывались к глухарю. Неожиданно заметили его посреди неширокой елани, не на дереве, а на прогнившей сухой валежине. Краснобровый мошник, распустив черный хвост, низко свесив округлые крылья, самозабвенно скрежетал и точил, вытянув навстречу восходящему солнцу натопорщенную, отливающую перламутром шею.
Но почему глухарь приседает, почему садится на хвост и опирается на крылья? Я все пристальнее наблюдаю за птицей, слежу за каждым движением, улавливаю каждый звук - и вдруг догадываюсь: глухарь ранен. Вот почему он поздно запел!
Какая великая сила понудила его в это славное утро покинуть надежный тайник и выйти на поляну? Что заставило петь свою, быть может, последнюю песню?
Прошло около часа. Глухарь продолжал токовать, сбиваясь, умолкая и тут же начиная снова. Мы, потрясенные, не смели шелохнуться, чтобы не помешать, не спугнуть воскресшего певуна прежде, чем кончит петь он сам.
И вот он кончил, как-то враз, словно задохнулся. Весь собрался, сделался маленьким, прыгнул, упал с валежины и через елань, ни от кого не прячась, направился к соснам, волоча по сверкающей траве перебитые крылья. Теперь ему все равно. Он сделал то, чего не сделать не мог. И опять стало тихо, так тихо, что защемило сердце. Мы не замечали щебетания птиц - их песенки уже ничего не значили перед тем страстным гимном, который только что прозвучал.
Когда глухарь скрылся в чаще, вышла из-за укрытия Лена. Пунцовый румянец плавился на ее щеках, глаза поблескивали.
- Вот и спел петушок свою последнюю песню, - едва слышно произнесла она.
А Василий Сергеевич устало опустился на пень, набил трубку и, облокотившись на колено, надолго задумался.
ЛУКИЧ И ПЛАКСА
У охотничьей собаки Плаксы родились щенки. Пять голопузых слепых малышей. Все, как один, - толстенькие, гладенькие, головастенькие. Только мастью разные: два черных, два пегих, а один белый, в коричневую крапинку. Явно погрешила Плакса, народила своему хозяину, старому охотнику Лукичу, разношерстное беспородное племя.
Погоревал-погоревал Лукич, что у любимой собаки родились такие непутевые детки, да и решил скрепя сердце убрать их, пока малы. И в самом деле, на что они ему, беспородные? Ведь мать-то у них - известная в округе выжловка, чистокровная, с полной родословной русская гончая. Одних медалей у нее - и золотых, и серебряных - целых пять штук! Выкорми таких приблудышей - засмеют охотники. Да и проку от них не жди: раз есть примесь дворняги, хорошо работать не будут.
Знал это старый Лукич и тяжело вздыхал. Легко сказать - "убрать", а как он потом своей верной помощнице в глаза посмотрит? В жизни, даже в малом, не обманывал он собак, потому что был убежден: собака умнее всякой другой животины. Ведь не объяснишь ей, что щенки, мол, твои никуда не годные, порешить их надо, чтобы не портить доброе племя и не порочить былую охотничью славу. Плаксе-то ведь все равно, какие они, она - мать.
И все-таки надо что-то делать.
Плакса со своим бесценным семейством лежала под топчаном в кухне, на мягком, вдвое сложенном коврике. Из-под топчана доносилось сытое сопение спящих щенков, затаенные вздохи бодрствующей матери. Собака будто предчувствовала недоброе, несколько дней не отходила от щенков, стерегла каждое их движение. А сегодня невмоготу стала жажда, и Плакса, полностью доверяя хозяину, вышла. Воровато побежала к черепку, звучно шлепая языком и брызгая по сторонам, быстро полакала воды - и опять к потомству.
- Эх, зелен корень! - вздохнул Лукич.
Он оторвал клочок газеты и долго не мог смастерить козью ножку. Бумажка расклеивалась, табак сыпался на колени. "Бросать надо это дело, - рассеянно думал Лукич, запаливая неладно скрученную цигарку, - ведь нельзя курить, ишь, руки трясутся, а курю…"
Лукич старался думать о чем угодно, только не о предстоящем, вспоминал давно умершую жену, дочерей, внучат и многое другое, но все мысли упорно, как ручейки к реке, стекались к нешуточной его заботе - к собаке и ее щенкам.
- Эх, зелен корень! - повторил Лукич и тихо позвал собаку: - Иди ко мне, вольница, вместе подумаем.
Плакса вылезла из-под топчана, подбежала к хозяину. Обдала жарким дыханием, лизнула горячим сухим языком руку и благодарно взглянула преданными глазами. Лукич ни с того ни с сего рассердился:
- Ну, чего уставилась, блудня? Иди давай, корми своих ненаглядных…
Лукич докурил цигарку и принялся было скручивать новую, и вдруг его осенило: "А если… если податься к Кузьме?" Сгреб шапку, шумно пошел из избы.
- Выручай, Кузьма, - сокрушенно сказал Лукич, когда сосед отпер ему дверь. - Девай куда ни на есть щенят у Плаксы! Как хочешь, а выручай, не откажи в милости. Извелся я…
И ушел к реке с опущенной головой. А когда поздно вечером вернулся домой, щенков у Плаксы уже не было. Как Кузьма умудрился взять их у собаки, Лукич не знал да и знать не хотел, только ограбленная, лишенная материнства Плакса металась по комнатам, разбрызгивая на половики скопившееся в сосках молоко. И вот подбежала к хозяину, в нетерпеливом ожидании остановилась перед ним, точно спрашивала: "Где щенки?" Лукич отвернулся, вышел и долго ходил по двору, заложив отяжелевшие руки за спину. Подошел к провисшему пряслу, хотел поправить жердину, но услышал из дому приглушенное повизгивание и опять опустил руки. "Дай-ка выпущу ее сюда, может, на воле поразвеется".
Лукич приоткрыл дверь, позвал собаку:
- Айда, милая, погуляем.
Но Плаксе было не до гулянья. Тенью скатившись с крылечка, она бросилась шнырять по ограде, обнюхивая каждое бревешко, каждую щепку. И вдруг в темном углу под навесом, где стояла старая корзина с отжившими свой век внуковыми игрушками, раздался писк. Плакса отпрянула, замерла.
"Что это? Неуж подвел Кузьма, не унес щенят, куда следовало?" Плакса переступила, и снова кто-то тонюсенько пропищал. Щенок, как есть щенок!
Угадывая злой подвох, Лукич решительно направился в угол. Возле корзины, словно окаменевшая, стояла Плакса, настороженно скосив набок голову, оттопырив висячее ухо. Лукич чиркнул спичку, посветил в корзину. Нет, щенков не было, одни драные плюшевые мишки да пластмассовые, с продавленными боками зайцы. Постоял, послушал - никто не пищит. Хотел уж было пойти, а тут в третий раз: "Пи-и…"
Посмотрел Лукич под ноги и все понял: он и собака стояли на доске, а доска одним концом придавила резинового слоника со свистулькой на брюхе. Он, этот слоник, и пищал, когда на него нажимали.
Пока Лукич вызволял из-под доски игрушку, собака просто валила его с ног. Так и лезет под руки, так и вьется вся от нетерпения. Лукич - в дом, а она впереди него, прыгает на грудь, не дает ступить шагу.
- На, язви тебя в душу! - выругался старик и кинул слоника Плаксе.
А та - цап его этак нежнехонько поперек пузатого туловища и, задрав голову, - к двери. Скулит, царапает ее лапой, просится в дом. Едва Лукич открыл дверь - она со слоником живо под топчан. И давай там пичкать его да ласкать - только писк стоит! Чуть надавит, а он: "Пи-и…"
И успокоилась, унялась.
Второй день лежит Плакса под топчаном, изливает материнскую нежность, лижет, ласкает резиновую игрушку. До дыр скоро залижет.
А Лукич второй день сам не свой. Чувство вины перед собакой тяжелым камнем гнетет сердце. Оказывается, как легко обмануть друга, если он бесконечно верит тебе…
"ИГРАЙ, МАЛЬЧИК"
Первый раз я встретил ее в поле. Она шла узенькой тропкой, по грудь скрытая рожью, в светлом платье с редкими голубыми брызгами, под стать василькам, мелькавшим по обочинам. Шла осторожно, как бы чего-то опасаясь, скользя раскинутыми руками по созревшим колосьям. Когда мы сошлись совсем близко, она остановилась, стала боком и подвинулась с тропинки, уступая мне дорогу.
- Проходи давай, проходи, - сказал я, - роса уже, смочишь ноги, - и сам ступил в сторону.
- Нет, идите вы, - несмело возразила она и выпрямилась, подобралась вся.
Девочка была худенькая, с резко выпиравшими ключицами, с глубокой темной ямкой под горлом. Белые, как пена, волосы легкими завитушками свисали на тонкую шею, курчавились на висках, пушистой челкой падали к глазам. На маленьком бледном лице четко проступали веснушки. Плотно сжав губы, она смотрела мимо меня куда-то поверх хлебов в вечернюю прозелень неба.
Девочка ушла, а я все думал о ней. С поразительной ясностью вновь и вновь вспоминал ее маленькое болезненное лицо, темную ямку под горлом и этот взгляд через поля.
Спустя дня три я увидел ее снова. Она сидела в отаве клевера на берегу реки, обхватив колени сплетенными пальцами, все в том же светлом платье и красных башмачках. Сидела и задумчиво смотрела на заречные луга.
- Здравствуй, - негромко поздоровался я.
- Здравствуйте, - тихо отозвалась девочка.
- Ты, наверно, узнала меня, мы уже раз встречались?
Девочка глянула непонимающе.
- Да вечером как-то, в поле, - напомнил я, - ты шла откуда-то, а я - навстречу.
- Ага, узнала! - обрадовалась она.
- Я у бабки Харитоновны живу. Знаешь ее? До осени здесь пробуду. Красиво у вас - и деревня вон какая, вся в черемухах, и речка, и поля…
Доверительной живостью блеснули ее глаза, она с откровенным любопытством посмотрела на меня.
- Как же тебя звать? - поинтересовался я.
- Меня? Зачем?
- Ну, ради знакомства, что ли. Ведь надо же людям знакомиться.
- Ага, надо. Светой меня звать.
Я присел рядом. Света отодвинулась, оперлась одной рукой о землю, а другой срывала махровые катышки клевера и раскладывала венцом перед собой.
- Вот сколько ни замечаю, ты все одна, одна. Разве мало в деревне ребят?
- Я не знаю, с кем играть. И как играть - не знаю…
Света взглянула на меня кротко, с какой-то неизъяснимой, прижившейся в глазах болью.
- Не знаю, с кем играть, - повторила она. Гибкие пальцы машинально перебирали цветочки клевера, на прозрачном виске напряженно пульсировала жилка.