Один - Николай Внуков 13 стр.


Нет, лучше не разбирать палатку, пусть она остается запасным домом. В теплые дни можно ночевать наверху, а в холодные - на катере.

Я прикинул расстояние от катера до полосы обычного прибоя. Далеко. Нужен огромный вал, чтобы вырвать катер из этих камней. Не может быть, чтобы такие ураганы случались здесь часто.

Отдохнув и пожевав мидий, я пошел дальше по берегу. К осыпи у птичьего базара добрался после полудня.

* * *

Еще издали увидел, что чайки, как всегда, сидели на камнях, но, когда я подошел к осыпи, они всполошились и тучей поднялись со скал. Раньше они взлетали только тогда, когда я добирался до верхнего края завала.

Узнали! А говорят, у птиц нет памяти.

Они орали и резали воздух вокруг меня и теперь осмелели настолько, что пикировали прямо мне на голову. Отмахиваясь от самых отчаянных, я торопливо натянул на лук тетиву и приготовил стрелу. Но стрелять оказалось не в кого. Они только на секунду присаживались на камни и снова, коротко разбежавшись, взлетали, непрерывно крича и хлопая крыльями. Будто все гнездовье сошло с ума и не успокоится, пока я не уберусь отсюда.

Ну уж нет! Я не собираюсь подыхать с голоду!

Не обращая внимания на то, что они лупили меня крыльями и на лету обливали меня пометом, я полез наверх. Какой это был путь! В самом плохом сне мне никогда не привиделось бы такое. Но я решил довести дело до конца.

Наверное, они боятся моих движений.

Добравшись до ровного места наверху, я присел на корточки. Минут через пять они действительно успокоились и стали опускаться на скалы - сначала на дальние, а потом все ближе и ближе. Вот две опустились шагах в десяти, сложили крылья и, повернув головы в мою сторону, застыли в напряжении. Я стал осторожно поднимать лук. Они внимательно следили за мной. Но едва я натянул тетиву и прицелился, они заорали как сумасшедшие и рванули вверх.

Несколько раз повторялась эта игра. Затаивался я, и через минуту успокаивались они. Однако достаточно было шевельнуть луком, как весь уступ взрывался стоном и плачем и все снова начинало кружиться бешеной каруселью. Неужели они знакомы с оружием и знают повадки человека? Но почему тогда, в прошлый раз, они подпускали меня совсем близко?

Через полчаса я понял, что никакой охоты не получится.

Выпустил две стрелы наугад, в гущу летающих, и, конечно, без толку. Маневренность у них была просто сумасшедшая.

Два дня потратить на лук, стрелы и все приготовления - и все напрасно... Лучше бы ловил мидий.

И тут я увидел цыпленка.

Он сидел в углублении скалы, неподвижный, светло-коричневый, похожий на камень и потому почти незаметный на фоне помета, покрывавшего все кругом.

Отшвырнув лук и стрелы, я бросился к нему и сразу же увидел еще двух.

Мне никогда не приходилось убивать птиц и зверей. Я не охотник и не понимаю тех, которые радуются удачному выстрелу или добыче, попавшей в капкан. Разве можно радоваться чьей-то гибели? Ведь то существо, которое убивают, оно же тоже чувствует, тоже борется за жизнь, у него, как и у всех, есть удачные и неудачные дни, оно так же радуется солнцу, свободе, простору. И вдруг приходит человек, здоровый, сытый, вооруженный своей хитростью и своей техникой, от которой практически невозможно спастись, гонится за ним, не виноватым ни в чем, и в конце концов делает его мертвым. Часто просто ради того, чтобы развлечься или похвастать перед другими удачным выстрелом. Разве это не глупо? Говорят, охота - это вид спорта. Если это правда, то это самый жестокий вид спорта. Интересно: как бы чувствовал себя охотник, если бы его вдруг выгнали из дому и шли по его следу, не давая передохнуть, выпуская на него собак, подстерегая его в засадах? Нет, я даже собаку или кошку ни разу в жизни не ударил.

Был первый порыв, когда я хотел схватить цыпленка. Он слабо пискнул и дернулся от меня, и у меня сразу же опустились руки. Я смотрел на него, такого слабого, пухового, беспомощного, и не мог представить, как бы я его смог съесть. Нет, нет, лучше мидии и саранки, только не это...

Подобрав лук и стрелы, я начал спускаться вниз по осыпи.

Запаса мидий у меня еще хватало на несколько дней.

Эх, найти бы гигантских мидий Грэйэна, которых я видел в музее нашей станции и которые пригрезились мне в бреду. Они бывают по полтора и по два килограмма весом, и мяса в них в каждой по двести граммов! Но кажется, на моем побережье они не водятся.

СВОБОДНЫЙ ДЕНЬ

По моему календарю шло воскресенье, тридцать третий день жизни на острове.

Больше месяца!

Я решил в этот день вообще ничего не делать. С утра только сходил к роднику, умылся и перенес кое-что на катер из палатки. Найденную в шкафчике кружку до блеска надраил песочком и вскипятил в ней чай из шиповника. Огонь раскладывал прямо на железном полу каюты, справа от двери. Когда дверь была открыта, дым через дырку иллюминатора хорошо вытягивало наружу и в каюте можно было дышать.

Потом принялся точить найденный в шкафчике нож. Гонял его по бруску часа полтора, но он так и не заточился как следует, стал только чуть-чуть острее. Я вспомнил, что дома тоже пытался точить хлебный нож, сделанный из нержавейки, и мне тоже не удалось сделать его острым. Наверное, в этом виновата сама нержавеющая сталь: она плохо затачивается. Мой перочинник достаточно было несколько раз провести по бруску, и он начинал резать, как бритва, и долго сохранял остроту. На одной пластмассовой щечке ручки у него имелось выдавленное фабричное клеймо - буква <С>, охватывающая маленькую букву <п>, и надпись: <г. Павлове>. Отец говорил, что павловские ножи - лучшие в стране.

Отец...

Неужели так и не придется больше увидеть его?

Что ж, если меня не нашли за тридцать три дня, значит, уже не найдут. Спишут Сашку Бараша как утонувшего. Объявят по станции: <Несчастный случай>. И все. Для них я уже не живой.

Когда я был маленьким, я видел отца очень редко - он все время ездил в командировки на Север и на Дальний Восток. Жили мы втроем в Ленинграде - я, мама, бабушка - мамина мама. В детский садик меня не водили, целыми днями со мной возилась бабушка. У нее было очень много интересных книг, и я вместе с ней разглядывал картинки. Помню какого-то Змея Горыныча с семью головами, из ртов которых вылетал огонь, а от огня круглым щитом закрывался Иван-царевич и размахивал широким мечом. Помню длинноносого Буратино и похожую на гриб мудрую черепаху Тортилу, держащую во рту золотой ключик. Но больше всего мне нравился большой черный альбом. Когда я открывал его тяжелую обложку, то попадал в море. По бледно-зеленым волнам под всеми парусами летел узкий клипер. Желтовато светились лакированные борта. На резном ходовом мостике стоял капитан в белой форме с мегафоном в руке. Он кричал в мегафон какую-то команду. На палубе в белых робах работали матросы. Высокие мачты, слегка наклонясь, поднимались в голубое небо с единственным белым облачком. От картинки веяло свежим ветром, мне казалось, что я даже слышу шипение волн, разрезаемых острым форштевнем.

На следующей странице был изображен трехмачтовый барк, задняя мачта - бизань - была у него с косым парусом.

Третья страница открывала двухмачтовый бриг, плывущий в виду какого-то острова. Матросы брига стояли у бортов, облокотившись на леера-перильца, и смотрели на незнакомую землю.

Почему-то все эти картинки - а их было в альбоме очень много - связывались у меня с образом отца. В то время я верил, что в океанах еще плавают парусники, перевозят пассажиров и грузы и что отец работает на одном из них.

Отец появлялся обычно осенью, когда Ленинград затягивало мутной сеткой дождей. Я выбегал встречать его в прихожую. Он вваливался в дверь, высокий, бородатый, с гулким голосом и огромным рюкзаком за плечами. Опускал на коврик у телефонного столика чемоданы и подхватывал на руки мать. Он поднимал ее в воздух, как девочку, и она, как девочка, болтала ногами и смеялась. Потом взвивался под потолок я. Бабушка отстранялась от лап отца: <Нет, нет, Володя, я уже слишком стара для такого!>

Николай Внуков - Один

Самым хорошим в такой день был вечер. Отец сидел за столом, уставленным самыми вкусными вещами на свете, отдуваясь пил чай и рассказывал. Он заполнял собою всю квартиру. На спинках стульев висели парусиновые штормовки и клетчатые рубахи. Из раскрытых чемоданов торчали меховые рукавицы, ремешки от фотоаппаратов и биноклей, заячьи чулки, из белья выглядывали углы каких-то коробок, из расшнурованного рюкзака мать доставала маленькие консервные банки с крабом на этикетках.

Бабушка слушала рассказы отца, приложив руку к сердцу, и качала головой, мама вскрикивала и хохотала, я забирался коленями на стул и заглядывал отцу в рот. Он был и родным и чужим одновременно. И только я начинал привыкать к нему, к его манере говорить, есть, умываться, к его рукам, которые умели делать все, как ему опять нужно было уезжать, и он снова становился чужим.

А потом мы переехали из Ленинграда на станцию.

Я думал, что, видя его каждый день, наконец привыкну к нему, бабушке или матери. Однако и на станции отец остался для меня таким же недоступным. Он интересовался мной, моей учебой, книгами, которые я читал, но никогда не лез в мою жизнь, не поправлял моих ошибок, не навязывался в <товарищи>. Он никогда ни разу не спросил, о чем я мечтаю или думаю, а я не знал, о чем думал и мечтал он. И разговаривал он со мною всегда, как со взрослым, равным себе. Мне это нравилось. На мать я частенько злился за ее назидания, замечания и чрезмерные заботы. А в отце была какая-то суровая тайна, глубоко запрятанная, которую мне очень хотелось открыть, но я не знал, как к этому подступиться. Я восхищался отцом, гордился им, но не чувствовал его близким. Наверное, и он тоже не чувствовал.

Однажды, когда я сорвался с крыши, упал на ящики, разодрал кожу на щеке от угла рта до самого глаза и выбил два зуба, он промыл мне рану, залепил пластырем и сказал: <Ни черта, Сашка, пройдет. Все в мире проходит, кроме смерти. Настоящий мужик сам отвечает за себя, понял? А теперь - дуй отсюда, не мешай мне>.

Как я ему был благодарен за это!

Мать, наверное, из этого случая устроила бы целый трагический спектакль. А он - ничего.

<Учти, Сашка: ты мужик, а мужик должен уметь все в жизни и никогда не распускать сопли. На мужиках земля держится. Женщина - она в жизни для красоты, а мужик - для работы>.

В другой раз, когда он ушел в море на десять дней, он оставил мне двадцать пять рублей <на прожитие>. Я истратил четвертной за три дня, а остальные семь меня подкармливала Татьяна. Отец, узнав об этом, засмеялся и сказал: <Настоящий человек всегда должен точно знать положение своих дел и не пристраиваться к чужим кострам. Жаль, что ты у меня еще не такой...> С тех пор я всегда точно рассчитывал свои расходы и никогда не покупал вещей, которые мне не нужны. Очень обидным был смех отца.

Он любил говорить: <Жизнь может загнать тебя, Сашка, в такие места, которые и в дурном сне не виделись. Хочешь выжить - оставайся и там самим собой. Сообрази, что к чему, взвесь шансы и - валяй. И всегда каждое дело, даже самое неприятное, доводи до точки. Долби в одно место, пока не прошибешь, понял? Только долби не так, как долбят дураки, и тогда все получится>.

Вот таким был мой отец, Владимир Андреевич.

И я все старался делать обстоятельно и до конца, как он.

Когда нож стал немного резать, я принялся за каюту. Выгреб из нее осколки посуды и грязь. Обрывками сети, как мочалкой, выскоблил стены. Нарезал с кустов самых мягких веток и застелил ими кровать. Чтобы ветки не расползались, привязал их шнурками к железным полосам, заменяющим сетку. В изголовье положил пучки повыше и набросил на все кусок матраца. В шкафчик поставил свои алюминиевые банки, кружку, бутылку для воды, положил вилку и нож. В одной банке поставил на стол несколько веточек багульника. Мрачная железная коробка каюты сразу ожила и стала даже уютной.

Посидел на кровати.

Уют!

Я уже и не помнил, что это такое.

На острове мне было уютно только тогда, когда не хотелось есть. О нашей квартире на станции я вспоминал теперь изредка и как о чем-то ненастоящем. Будто все это было где-то в очень далеком детстве. Да и уют-то квартирный мне представлялся сейчас каким-то ватным. Для чего в квартире было столько ненужных вещей? Вот кровать с грудой пахучих веток на ней - это то самое, чего мне не хватало!

Я похлопал по кровати ладонями.

Красота!

Потом решил построить печку. Не настоящую, а что-то вроде очага у палатки. Долго выбирал камни на берегу: хотелось, чтобы это была не груда булыжников, а вроде камина. Если его хорошенько протопить, камни нагреются и будут держать тепло всю ночь. А ночи на острове становились холодноватые.

В конце концов я сложил что-то похожее на каменку в банях, которые топят по-черному. Я рассчитывал протапливать камин под вечер, перед сном, а когда все сучки прогорят и останутся чистые угли, проветрить каюту и уже после этого закрывать дверь. Дверь я расшатывал до тех пор, пока она не стала свободно ходить на петлях и нормально открываться и закрываться.

В этот день я наконец решился выстирать костюм и рубашку. Они были грязны до такой степени, что стали жесткими, будто накрахмаленными. Я подумал, что если не выстираю сейчас, то мне уже никогда не придется привести их в порядок: дни становились холодными и голышом бегать по берегу было не особенно приятно. Кроме того, грязная ткань костюма расползалась почему-то быстрее, чем чистая. На джинсах я уже насчитал шесть дыр, а на куртке - три.

Сегодняшний день тоже выдался прохладным, поэтому я набрал на берегу досок посуше, наломал их киркой и развел огонь в своем камине. Дымил камин изо всех щелей, и, пока огонь разгорался, я следил за ним с палубы. Но когда нагорело много углей и камни раскалились, дыма стало немного. Я обложил всю каменку снаружи досками, чтобы они сохли. В каюте сделалось душно и влажно. Я подбросил на уголья еще сырых досок, чтобы долго не прогорали, и пошел к палатке.

Сверху, со склона сопки, дымящий катер выглядел страшновато - будто вот-вот взорвется.

У источника я разделся, но с вершины сопки тянул такой ветер, что пришлось снова надеть джинсы и куртку. Ладно, сначала постираю рубашку, высушу ее в каюте над горячими камнями, потом выстираю куртку, а уж под конец - брюки.

Холодная родниковая вода плохо отстирывала грязь. Я изо всех сил тер материю руками, но она не становилась от этого чище. Тогда я окунул всю рубашку в бочажок и стал тереть ее вместе с илом, который зачерпывал ладонью со дна. Бочажок стал похож на грязную лужу. Но к моему удивлению, материя рубашки от ила отмякла, а когда я дождался, чтобы весь ил унесло течением в ручей, увидел, что грязь отошла даже от воротника. Еще несколько раз сполоснув и отжав рубашку, я спустился к катеру.

Дым из двери и из дырки иллюминатора уже не шел. Весь очаг был полон хороших углей, доски на каменке просохли снаружи, и я распялил на них рубашку. В каюте стало так тепло, что я разделся по пояс. Впервые за много дней я сидел на настоящей кровати, - хотя и ржавой, похожей на металлолом, но все же кровати, - в настоящей каюте с проржавевшими бурыми стенами и наслаждался теплом!

Дождавшись, когда рубашка высохла, я снова поднялся к источнику и выстирал куртку. К вечеру у меня все было чистое и сухое. Даже носовой платок. Мне никогда раньше не приходилось стирать - этим занимались отец и стиральная машина, я только помогал. Большие вещи вроде простыней и пододеяльников отец отдавал стирать в поселковый комбинат бытового обслуживания. Но оказалось, что стирать руками совсем не трудно. Надо только не так сильно тереть то, что стираешь, иначе ссаживаешь кожу на суставах пальцев.

Я даже ухитрился осветить каюту. Нащепал с досок, просохших до звонкости, тонких лучинок, поджигал их с одного конца, а другой конец зажимал камешками на столе. Пропитанные морской солью лучины горели неважно, но все же давали кое-какой свет. Правда, света-то мне и не было особенно нужно: ложился спать я рано, когда снаружи еще не наступала полная темнота. А ночи на острове стояли такие, что в шаге впереди ничего не было видно. И почему-то к вечеру небо всегда затягивало тучами. Я ни разу не видел над островом луны.

Так и сейчас: как только смерклось, я забрался в каюту, улегся на постель, подложил под голову чистую куртку и натянул на плечи второй кусок ткани от японского матраца. Дверь в каюту прикрыл не полностью - оставил небольшую щель, чтобы шел свежий воздух.

В очаге тихо меркли угли. Снаружи совсем рядом слышался плеск прибоя. В сломанных перилах палубного ограждения постанывал ветер. А мне было хорошо.

Какое все-таки замечательное, какое гибкое существо - человек! И как он должен благодарить природу за то, что она дала ему такую прекрасную штуку, как голова. Правда, не всегда и не у всех она срабатывает правильно, но зато есть такая штука, как пробы и ошибки. И еще одно: всякий пустяк становится грозным и страшным только тогда, когда мы сами придаем ему эту грозность и страх. Если голова работает нормально, нужно прежде всего разобраться: а так ли это на самом деле? Помню, в детстве я очень боялся темноты. Мне казалось, что если меня закроют в темной комнате, то я не выдержу и сойду с ума в первые же пять минут. Оказалось, что все это - ерунда. Достаточно хорошенько подумать: а что такое темнота? Почему она страшна? Ведь кругом-то ничего не меняется - ни ты, ни комната, в которой сидишь, ни мир вокруг. Только ты не видишь того, что видел днем, и все. И стол остается тот же, и книжки на нем, и кровать можно нащупать в темноте - она та же самая. Так из-за чего же сходить с ума? Из-за своей глупости?

Назад Дальше