В дневнике Зотова обнаруживается досадный пропуск. Он мало или ничего не пишет, что произошло после их ареста. О Маше Лебедевой упоминает одной-двумя фразами, в которых чувствуется огромная душевная боль и тоска. Он очень скромен во всем, что касается его первой любви. Скорее всего, он еще не уверен в ней. Да и как можно быть уверенным, когда их с Машей разлучили еще до того, как они высказали друг другу сокровенные свои мысли.
Я продолжаю каждый вечер тщательно рассматривать и читать бумаги. Вопреки строгому наказу директора совхоза не зажигать крупные электролампы "ввиду ограниченной мощности совхозного двигателя", я ввертываю у себя в комнате сотку, жмурюсь от яркого света и ползаю на коленях среди разложенных бумаг.
Наконец я нахожу связку писем Маши Лебедевой к Зотову и его письма к ней.
Беру первое письмо Маши с пометкой "Москва, 1904, декабря 16 дня" и переписываю его целиком:
"Дорогой друг.
Вы легко можете понять мое состояние, когда отец сказал о вашем аресте и высылке из Москвы. Сил моих хватило лишь спросить его: "За что?" Я подумала, что потеряла вас, не успев найти. И вот теперь ваше письмо. С каким душевным трепетом взяла я его! Как забилось мое сердце! Дорогой вы мой, Николай Иванович... Вы пишете, что упали в глубокую пропасть, из которой уже нет выхода. Когда я прочла эту фразу папе, он задумался и сказал: "Значит, пропасть глубже, чем его любовь к жизни". И ушел, оставив меня думать над его словами. Так ли это? А ваше искреннее стремление служить людям? Ваша жадность к наукам? Наконец, моя жизнь? Вы думаете обо всем этом или решили, что для вас все кончено? Но что я пишу!.. Ведь все мы: я, папа, Климент Аркадьевич, все ваши друзья - знаем вас как твердых, уверенных в себе людей. И мы убеждены, что вы найдете свою настоящую дорогу.
В Москве у нас трудные дни. Не подумайте, что виной тому зимняя погода, мороз или вьюга. К ним мы привыкли. Трудно от другого... Папа ходит задумчивый, невеселый. Тимирязев часто болен. Университет напоминает осажденную крепость. Что у вас в Забайкалье? Как бы трудно вам ни было, помните, я всегда с вами и не покину вас. Все проходит, счастье возвращается.
Передайте от меня и всех наших друзей большой привет Илюше.
Мария Лебедева".
Я торопливо просматриваю другие письма. Не мог же Зотов оставить без ответа теплое Машино письмо? Конечно, не мог. Одно, второе, третье... Не то! А что вот это? Грубая бумага, залитые чернилами военного цензора строки. Штемпель: "Солдатская почта". Ну да. Это именно оно, ответное письмо Зотова. Его прямой, округлый почерк, его спокойный размеренный стиль.
"Милая Маша!
Спасибо вам за дружеское письмо, в котором я почувствовал биение вашего мужественного и нежного сердца. Вы правы, не все потеряно, у нас впереди целая жизнь, мы останемся верны идее, науке, всем, кто любит нас и помнит о нас. Пропасть не так глубока, как показалось в первые дни жизни в глухом городке на берегу Шилки. И стены ее не столь отвесны и высоки, чтобы отчаиваться и рвать на себе волосы. Но довольно философии, прочь ничего не значащие рассуждения! Напишу-ка я вам лучше, что произошло в тот день, когда я решил сказать вам обо всем, что было у меня на сердце. Встреча не состоялась.
Мы с Ильей оказались слишком наивными людьми. Мы думали, что о нас уже забыли и киевские события... (Здесь две строчки полностью залиты цензорскими чернилами.) Но это не так. В тот день уже перед вечером нас встретили два каких-то человека и проводили до квартиры, а сами остались на улице. Через час явился конвой и полицейский чин. Офицер посмотрел на нас, потом на фотографии, которые принес с собой, и, не тратя времени на лишние разговоры, приказал следовать за ним. Ночевали мы уже... (Снова три тщательно зачерненные строчки.)
Потом вокзал, теплушки, многодневный перестук колес, Урал, Сибирь, байкальские тоннели и, наконец, голые, томительно-скучные берега Шилки и Онона. Наша казарма стоит в стороне от городка. Метель воет под окнами, в углах белеет морозный иней, вокруг нас серые стены, серые одеяла, серые шинели и серые лица, сведенные непроходимой тоской. Жизнь, что называется... (Тут снова прочерк сердитого цензора.) По долгу службы (а ее впереди целых восемь лет!) мы ходим в караул, и каждый раз я со щемящей тоской в сердце наблюдаю, как идет жизнь в здешних селениях, где на один проблеск счастья и довольства приходится пятьдесят частей горя и нищеты. Неужели в нашей великой империи... (Все слова дальше зачеркнуты.)
Мы с Илюшей часто не спим и говорим по целым ночам. Я вспоминаю наши юношеские мечты об Эдеме. Как много надо сделать, чтобы приблизиться к нему! И в области науки, и в области... (Прочерк.) Но мы не откажемся от своей мечты. Чем труднее путь до нее, тем страстнее желание дойти! Пусть на это нужны годы, даже вся жизнь...
Милая Маша! В вашем письме мне почудилось нечто большее, чем участие товарища или друга. Так ли это? И если любовь несчастного человека, одетого в серую шинель, для вас что-либо значит - примите ее. Я ведь люблю вас...
Николай Зотов".
После этого в переписке наступает долгий, долгий перерыв. Не надо быть историком, чтобы понять причину перерыва.
Шел 1905 год. В Москве баррикады. По всей Сибири - карательные экспедиции. Города в огне боев. В селах - зарево от подожженных господских имений. Свирепая цензура.
Но вот опять короткая весточка летит из Москвы в Восточную Сибирь. Второе письмо от Маши. В нем больше черных лент от цензорской руки, чем мелких бисерных букв Машиного почерка. Я с волнением читаю и перечитываю это оскверненное цензором письмо.
"Дорогой мой, милый Коля!
И плакала и смеялась я, читая твое письмо. Жизнь сразу, в одно мгновение приобрела для меня новое значение. Тот "несчастный человек, одетый в серую шинель", для меня дороже всех на свете. Я ведь тоже люблю его. Давно, раньше, чем он сам подумал о любви. Где бы он ни был, как бы трудно ни жил - одно его слово, и я прибегу к нему, чтобы разделить с ним и радость и горе. Оценишь ли ты мое чувство, Коля, и не ослабла ли твоя любовь за эти тяжелые и грозные годы? Я не знаю, как и что делается у вас... (Дальше до самого конца письмо залито чернилами, и только четыре строчки сохранились.)
Папа тяжело болен. Я знаю, он уже не встанет, и оттого моя радость как бы осыпана пеплом. Да хранит тебя бог, любимый мой! Целую и жду хотя бы самой короткой весточки от тебя".
Это письмо было помечено августом 1906 года. Ответа на него, видимо, не последовало. Он, как я понял несколько позже, и не мог последовать.
Глава пятая, которая рассказывает о приключениях, случившихся с Зотовым и Величко за два года, начиная с августа 1906 года
"Жизнь в арестантских ротах стала прямо-таки невыносимой. По всему краю после событий 1905 года введено военное положение, отряды царских генералов огнем и мечом водворяют "порядок" в Сибири, наполненной бунтующими рабочими и недовольными солдатами", - писал Зотов в дневнике.
Именно тогда он и Величко решили бежать.
Проще всего было уйти в Монголию, за рубеж, или на Дальний Восток, а оттуда за границу. Наконец, в Среднюю Азию, на Кавказ. Но не будут ли они там заметнее, чем в каком-нибудь крупном городе Центральной России? И потом, ведь их побег должен стать началом прерванной учебы, а не просто средством к спокойному существованию вне казармы. Только Москва или Питер! И уж если выбирать из двух городов, то, конечно, Москва.
Они долго готовились к побегу. С трудом достали гражданскую одежду, накопили продукты. Изучили схему казачьих караулов, расписание поездов на Сибирской линии. Наметили маршрут. Однажды часов в 11 вечера вышли из казармы, чтобы уже не возвращаться.
Они успешно добрались до Красноярска и устроились на работу грузчиками в речном порту, чтобы запастись хоть какими-нибудь документами. Здесь познакомились с рабочим людом и во всех деталях узнали о революционных боях на Пресне. Сюда же вскоре стали приходить этапы заключенных, которых ссылали в северные места Сибири.
Заключенных привозили целыми эшелонами. Они шли от станции до пристани сбитыми темными колоннами, окруженные казачьим конвоем. Зотов и Величко вглядывались в лица этих людей, стараясь понять их душевное состояние. Ни тени покорности судьбе. Ни жалобы, ни стона. Надежда светилась в их глазах. Часто они пели, и в песнях их, пробиваясь сквозь печаль извечного русского мотива, звучала все та же вера в святое дело, за которое их оторвали от семей и родных мест. Как хотелось освободить этих людей!
Случай помог им вмешаться в судьбу одной партии.
Знакомый механик буксира сказал:
- Ребята, давайте сделаем доброе дело. Вы только снимите концы с кнехта, а я уведу баржу.
Они согласились. Составив план, вернулись к барже и буксиру, который лениво шлепал плицами по воде, готовясь отплыть. В трюме баржи плечом к плечу сидели сотни две арестованных. Один солдат стоял на палубе у сходен, другой - на берегу. Зотов прошел на баржу. Илья остановился против другого солдата. Конвой ушел в каптерку за провиантом. Величко снял с кнехта причал и бросил конец на баржу.
- Ты зачем это? - спросил солдат.
- А так, - ответил Зотов и легонько толкнул его.
Он без звука полетел в воду.
В тот же момент интеллигентный Илюша сделал ловкую подножку другому солдату, и тот, ахнув от неожиданности, оказался в реке рядом со своим товарищем. Буксир отчаянно задымил, сердито и быстро зашлепал колесами по воде. Зотов перепрыгнул на пристань, и они помчались к мастерским. К пристани уже бежали казаки. Они стреляли в воздух и по буксиру, а судно спокойно и неторопливо развернулось на стрежне и поплыло по реке.
Ночь провели у друзей, а утром их отвезли километров за десять, высадили на берег, дали записку и сказали:
- Тут один хороший человек живет на заимке. Петров по фамилии. Так вы к нему подайтесь, поживите.
На заимке они жили не одну неделю и даже не месяц, а больше года. За это время Илья Величко и Николай Зотов стали хлебопашцами.
Михайло Петров, их общий друг и хозяин, любил медовую бражку, раздольные песни, свирепую, до седьмого пота, работу и веселых и сильных, как он сам, людей. Беглецы пришлись по душе этому исконному сибиряку. Он взял их в семью, научил корчевать лес, пахать, сеять, молотить и привил горожанам святую до суеверности любовь и уважение к природе.
Зотов и Величко часто уходили на ближние сопки, садились там и молча любовались зелеными волнами нагорья, ленивыми изгибами долин и мощной силой Енисея - вечно живого и деятельного сердца Сибири.
Еще не открытый, совсем не изученный сказочно богатый мир расстилался перед ними, лишь кое-где тронутый неумелыми руками поселенца. Они смотрели на лесных богатырей в тайге, на буйные луга долин, переводили взгляд на тощие полоски редкого овса и ячменя, взлелеянные земледельцем, и им становилось жаль человека. Зотов писал:
"Как еще неумелы и слабы люди, цари природы, если они довольствуются сорока пудами зерна с десятины или собирают с этой десятины десять возов картофеля! А дикая природа, лишенная разума, но наделенная внутренней целесообразностью естественного отбора, шутя создает такие шедевры красоты и пользы, как сорокаметровые кедры, густые вейниковые луга и раскидистые черемухи, покрытые несметным числом ягод. Неужели разумный человек не видит, как немощен он в своем желании сделать природу действительно полезной для себя! А в будущем? Сможет ли он когда-нибудь создать зерновую культуру, равную по мощности вейнику, или яблоню, способную давать столь же обильные плоды, как черемуха, или расти так же широко, как кедр или сосна..."
Величко вздыхал, обводил рукой вокруг себя и начинал говорить, сдерживая вполне понятное волнение:
- Море зелени без конца и края. Безраздельное господство хлорофилла, того самого таинственного вещества, которое впитывает солнце и создает из невесомого света, углерода и воды все живое и все самое сложное на земле. Как же чудесна наша планета, покрывшая себя этим великолепным и загадочным веществом! Богатство вокруг нас! Увы, не подвластно оно еще человеку...
- ...И люди живут в нищете, пользуются только крошками со стола природы, - продолжал Зотов. - Ученый народ лишь умиляется картинами природы, но ничего не предпринимает, чтобы перестроить ее по-своему и дать людям в изобилии хлеб, фрукты, сахар, напитки.
Величко поправлял своего товарища:
- Дело не только в ученых, дорогой друг, не только в природе, но и в общественном устройстве. Вспомни Маркса и Энгельса.
Зотов не возражал. Но и согласиться вполне он тоже не хотел. Он был убежден, что если ученые займутся переделкой растений всерьез, они сделают жизнь счастливой, а всех людей богатыми. Физиология - вот откуда надо начинать. Изучить, чтобы изменить природу. Он снова переносился в мыслях к Москве, к университету, к Тимирязеву. Он верил, что через год или два учебы они могут стать очень сильными людьми. Тогда они от мечты перейдут к делу. Они создадут пашни там, где растут только мхи, и посадят сады на севере, они раздвинут границы цивилизованного мира во все стороны, оттеснят тундру и пустыни, снега и пески как можно дальше. И пусть на это благородное дело уйдет труд нескольких поколений. Конечный результат принесет людям счастье.
Однажды, подстегнутые своими мыслями, они распрощались с Михайлой Петровым и зашагали на запад, куда их звала мечта.
Впереди была Москва. И Маша. И университет.
Кончался 1908 год.
Глава шестая повествует о том, что случилось с нашими героями в Москве, куда они прибыли из Красноярска
Профессор Тимирязев пришел в свою лабораторию впервые после длительной и тяжелой болезни, свалившей его в самый разгар деятельной работы.
Невысокого роста, худощавый, с длинным осунувшимся лицом, которое казалось еще длиннее из-за узкой, слегка поседевшей бородки, Тимирязев осторожно переступал по коридору, заметно волоча непослушную левую ногу. Рядом с ним шли Зотов и Величко.
Они стали неузнаваемы настолько, что сами сомневались в своем собственном существовании. Илья отпустил усы. Они у него, как крылья у ласточки, торчали в стороны острыми черными пиками. А когда падала на лоб куделя из черных волос - ну совсем пушкинский Сильвио в минуту крайнего раздражения. Дуэлянт и сорвиголова. У Зотова - благообразный вид Алеши Поповича. Во все лицо курчавилась русая бородка, пышные, словно взбитые усы доставляли ему немало огорчений. Даже видавшие виды студенты иронически осматривали его и вежливо обменивались за спиной всякими колкостями.
Наученные горьким опытом, они тщательно следили, чтобы их внешность совпадала с поддельными документами и по возможности меньше напоминала настоящих Величко и Зотова.
Профессор прошел к кафедре, улыбнулся, растроганно поднял руки, приветствуя студентов, и сел на свой круглый стул перед пюпитром.
После лекции он поманил к себе друзей, представил их новому человеку:
- Знакомьтесь. Это Федор Иванович Дементьев, мой помощник по лаборатории.
Они поклонились. Худощавое лицо лаборанта осветилось понимающей улыбкой. А Тимирязев добавил:
- Вот здесь, - он указал на дверь за своим столом, - наша лаборатория. Как видите, просторное и вполне удобное помещение. И даже второй выход, кажется, есть.
Уже на улице Величко хлопнул себя по лбу:
- Слушай, а ведь он дал нам понять, что мы можем при надобности обосноваться в его лаборатории. Зачем же понадобилось упоминать о втором выходе? Ты согласен: это намек?
Вскоре настал день, когда они сочли возможным посетить дом Климента Аркадьевича. Казалось, больше им ничто не угрожает.
Зотов в тот вечер зашел к Лебедевым, Петр Николаевич не вставал, болезнь цепко удерживала его в постели. Зотов пожал руку профессора, с наигранной бодростью глянул на его исхудавшее лицо. Лебедев тихо сказал:
- Только, ради бога, будьте осторожны, Николай Иванович.
Зотов вышел из дома с Машей. Она доверчиво опиралась на его руку. Чувства, мысли и даже мечты - все стало у них общим. Они давно бы поженились; этому мешала фальшивая фамилия и ложное положение Зотова в обществе. В мире не существовало силы, которая могла бы им помешать любить друг друга и строить предположения о будущем так, словно никаких опасностей впереди у них нет и не будет. Юношеская беспечность, усиленная большим личным счастьем! Весь мир лежал возле их ног. Пройдет еще год-другой, они закончат курс в университете и поедут куда-нибудь в деревню, Маша станет учить детей, он сделает свою лабораторию и со всем жаром души займется дальнейшей разгадкой тайны хлорофилла, чтобы попытаться создать новые растения, раздвинуть границы существующих культур и сделать людей счастливыми и богатыми. В мечтах Зотов часто видел перед собой Петрову заимку, где вместо жалкого овса общими усилиями они вырастят нечто богатырское, способное прокормить не только семью Петрова, а десять - двенадцать семей. И тайгу, полную заманчивых плодов. И луга, в которых скрывается с головой всадник. Сады и огороды, растущие даже в морозном тумане поздней сибирской осени. Арбузы и дыни на берегах Шилки... Сбудется ли это? Хватит ли сил и знаний для подобных свершений? И он и Маша верили в себя, в молодую Россию, которая смело утвердилась на Севере и Востоке, в беспредельность человеческого ума, способного решить любые задачи. Мечта была слишком возвышенной, чтобы тучи могли затуманить или закрыть ее.
Дверь им открыла прислуга. Климент Аркадьевич встал и, опираясь на палку, вышел навстречу. Поздоровавшись, он спросил девушку:
- Как самочувствие папы?
- Просил кланяться. Все в том же положении...
- Плохо, очень плохо. Залежался, - ответил Тимирязев и, вздохнув, провел молодых люден в гостиную.
У него собрались только друзья: Стебут, Лучинин, Николай Бекетов.
- Вы знаете, коллеги, - обратился Тимирязев к Лучинину и Бекетову, - эти молодые люди решили посвятить свою жизнь физиологии, в частности изучению хлорофилла как началу начал всей органической жизни на Земле. Самое интересное, что они уже теперь, будучи молодыми, прилежными учениками, пытаются рассматривать физиологию не с точки зрения чистой науки, а как платформу для возможного изменения растительных форм и создания новых растений, способных сделать человечество счастливым и богатым.
- Любопытно, - усмехнулся в седые усы Стебут. - Это уж, так сказать, общественно-политическое приложение физиологии. Интересно, что же за мечты у вас, если не секрет?
Лицо Ильи Величко загорелось. Движением головы он откинул назад прядь черных волос, его усы воинственно заострились. Но Зотов опередил друга, он сказал: