Лихие гости - Щукин Михаил Николаевич 10 стр.


Белоярск со Вшивой горки открывался центральным Александровским проспектом, который застроен был богатыми домами, огороженными друг от друга высокими кирпичными оградами. Во всем здесь виделся не просто крепкий достаток, а настоящее богатство: и в ажурной деревянной резьбе на окнах, и в просторной посадке домов, и в железных крышах с водостоками, и в широких воротах, в которые можно было загонять по несколько телег сразу. Злые языки называли проспект Сиротским переулком. Ну что делать, злые языки везде имеются.

"Богато живут, богато…" – Артемий Семеныч смотрел по сторонам и причмокивал языком: он и сам был не прочь обзавестись такими хоромами, да только доходы не позволяли.

За спиной у него, укутанная в теплую шаль Агафьи Ивановны, сидела Луиза, молчала и только тревожно озиралась по сторонам. Артемий Семеныч, время от времени оборачиваясь, с жалостью поглядывал на нее, вздыхал: "Ну и угораздило тебя, девка, в такую историю попасть, нахлебалась страху…" А дальше он затаенно думал о том, что неплохо бы с господина Луканина хоть какую-нибудь денежку взять – что он, за просто так с девкой этой столько времени валандается… Ее поить-кормить надо было, до города доставлять…

Александровский проспект, заканчиваясь, упирался в Вознесенскую гору, на которой красовался храм, тоже Вознесенский, а дальше, за горой, возвышался луканинский дом-дворец. К нему и подкатил Артемий Семеныч, прямо к железной ограде, сбоку которой стояла просторная будка, а в ней сидел толстощекий парень с узкими глазками и старательно уминал большущий кусок рыбного пирога. На просьбу Артемия Семеныча позвать кого-нибудь из хозяев парень не отозвался, только выплюнул в ладонь рыбьи кости и продолжил равномерно, как корова, жевать.

– Ты, дорогуша, беги скорей, пока я не осерчал, – нахмурился Артемий Семеныч, – хозяин точно ухи тебе надерет, если не вовремя доложишь…

Парень сморщился, перестал жевать, сердито фыркнул, но поднялся с насиженного места и ушел в ограду.

Скоро вышел Екимыч, быстро глянул на Артемия Семеныча, на Луизу, строго спросил:

– По какой надобности?

Артемий Семеныч обстоятельно рассказал.

Не прошло и нескольких минут, как с высокого крыльца торопливо спустилась Ксения Евграфовна, быстро что-то сказала Луизе по-французски, приобняла ее и повела в дом. На верхней ступеньке крыльца обернулась:

– Екимыч, миленький, определи человека, распорядись, чтобы накормили, я с ним после поговорю.

– Ступай за мной, – Екимыч, не оглядываясь, направился к конюшне и на ходу добавил: – Темнеет нынче рано, в ночь тебе ехать никакого резону нет – ставь коня, поешь, переночуешь, а завтра с утречка и тронешься.

Артемий Семеныч, управившись с конем и чувствуя, что проголодался, поспешил следом за Екимычем, который повел его в отдельно стоящую просторную сторожку. По-хозяйски открыв дверь, Екимыч властно позвал:

– Анна, ты где?

– Здесь я, здесь, проходите, милости просим! – донесся в ответ приветливый, звонкий голос, услышав который, Артемий Семеныч сначала опешил и остановился, а затем, по-конски всхрапнув носом, ринулся в открытые двери, отпихнув Екимыча.

Стояла посреди сторожки и радушно улыбалась ему навстречу любимая дочь Анна.

Сердце Артемия Семеныча сжалось, как кулак, от невыносимой обиды и боли. Это какую же подколодную змеищу он на своей груди вынянчил, прощая ей все вольности и проказы! Строжась над парнями и не давая им спуску за любую шалость, дочу свою он любил и холил, ни в чем она отказа в родительском дому не знала. А в благодарность отцу родному бухнула позор на всю деревню! И долго еще этот позор не изжить Артемию Семенычу, ох, долго! А самое препохабное – с кем убежала?! С суразенком-нищебродом! В чужих людях, в услуженье обретается!

– Тятя… – только и смогла едва различимым вздохом вымолвить Анна. Румяное лицо ее побелело, а дивной красоты глаза остановились и потухли, словно застыли, прихваченные морозом.

– Не тятя я тебе, сучка подзаборная! – Кнут по старой своей привычке Артемий Семеныч нигде не оставлял, пока до дома не доберется и в сенях на особый гвоздь не повесит, он и теперь в руке у него был – взвился, из тяжелой сыромятины сплетенный, и перепоясал Анну по полному стану, будто каленым железом опалил. Анна вскрикнула, качнулась от боли и, не устояв на ногах, рухнула на колени. Кнут взметнулся еще раз и разорвал на покатых плечах голубенькую кофточку.

– Сдурел, окаянный! Не трожь бабенку! – Екимыч схватил Артемия Семеныча за руку, пытаясь вырвать у него кнут, но получил такой крепкий тычок в грудь, что загремел через порог и остался лежать, ударившись о ступеньку. Не шевелился. Только стертые подковки на сапожных каблуках весело поблескивали. Артемий Семеныч снова вскинул кнут, но опустить его не успел: через Екимыча, через порог махнул одним прыжком Данила, и молодой кулак смачно хлестанул в ухо, – голова у сурового тестя мотнулась на сторону, шапка слетела, и густые кудри встопорщились, словно встали дыбом. Но на ногах устоял, лишь пригнулся, чуть разворачиваясь, и добрый бойцовский удар выхлестнул у Данилы из носа темно-алую бруснику. Дальше тесть и зять схватились намертво, повалились оба и пошли катать друг друга поперек широких половиц.

Оклемался и заголосил Екимыч, призывая на помощь работников, которые тут же и явились, будто сказочные молодцы из сумки, проворные и ухватистые, лишней работой не заморенные. Быстренько растащили драчунов по разным углам, насовали им от души колотушек, затем связали и выволокли на улицу.

– Ты зачем на бабенку налетел? Зачем ее лупить начал? – кричал Екимыч и подступался к Артемию Семенычу, который отворачивался от него, сплевывал на сторону кровяную слюну и тосковал: "Эх, ребят моих нету! Втроем мы бы вязы им посворачивали, мы бы им…"

– Тебя, дурака, спрашиваю! Ты зачем драться полез? – не унимался Екимыч.

– Отстань, поганец! – сердился Артемий Семеныч и снова сплевывал на сторону тягучую красную слюну. – Дочь она моя! Вот с этим суразенком из дома сбежала! Скажи, чтоб развязали меня! Слышишь или нет?

– До-о-чь?! – нараспев переспросил донельзя удивленный Екимыч.

– Девка она гулящая, а не дочь мне! – в отчаянии выкрикнул Артемий Семеныч и злым, сорванным голосом попросил: – Да развяжите меня! Никого больше не трону! Кнут только верните!

– Точно драться не будешь? – уточнил Екимыч.

Артемий Семеныч обреченно кивнул, давая согласие. Его развязали, из сторожки принесли кнут. Он взял его в руки, оглядел, вышагнул правой ногой вперед, словно собирался упасть на колено, и с такой силой жиганул связанного Данилу, сидящего на корточках, что тот мякнул, как котенок, и завалился на бок. Артемий Семеныч круто развернулся и пошел, не слушая несущихся в спину криков Екимыча, прямиком к конюшне. Выехал оттуда, восседая в телеге, как каменная статуя, – даже глазом ни на кого не повел.

– Подожди! – окликнул Екимыч. – с тобой хозяйка поговорить хотела!

Артемий Семеныч не отозвался.

За воротами он обернулся и молча плюнул красной слюной в сторону луканинского дома.

4

Всякий раз, поднимаясь по широкой лестнице к сестре, в ее маленькую светелку, больше похожую на келью монашки, Захар Евграфович испытывал странное чувство: он ожидал, что его встретит прежняя Ксюха – смешливая, порывистая в движениях, бойкая на язык и по-девчоночьи бесконечно счастливая; открывал дверь, видел большой киот с иконами в переднем углу, Библию и Четьи-Минеи на столике, застланном черной скатертью, неярко горящую маленькую лампадку, слышал всегда тихий теперь голос Ксении Евграфовны, одетой в темное платье и в такой же темный платок, и с горечью понимал, что прежняя Ксюха навсегда осталась в прошлом. С тех самых горьких дней, которые перечеркнули несколько лет сестры и брата Луканиных особой, черной меткой. Об этих днях они между собой никогда не говорили и не вспоминали их, но больная зарубка оставалась на сердце и у Захара, и у Ксении. Они это оба понимали и жалели друг друга, как могут жалеть только любящие люди.

Те горькие дни… Нет, лучше не вспоминать, не сейчас… Захар Евграфович открыл двери, и в комнатку-келью сестры вошел, широко улыбаясь, с порога громко спросил:

– Ну и где наша французская дама? А, Ксюша? Дай мне хоть глянуть на нее!

– Нет ее здесь, Захарушка, – Ксения Евграфовна поднялась из-за столика ему навстречу, поправила низко повязанный темный платок и улыбнулась, как она теперь улыбалась, печально и немного испуганно. – Я ее в комнату определила, устроила, пусть сейчас поспит. Бедняжка…

– Чего она рассказывает? Где муж? Господин… как его? Дювалье?

– Страшная история, Захарушка… Я подробно не расспрашивала, пусть она в себя придет. Напали грабители, с мужем их разлучили, Луизу куда-то везли целую ночь, но встретился этот крестьянин и освободил ее. Знаешь, давай лучше так сделаем: расспросим завтра Луизу и крестьянина этого расспросим. Я просила Екимыча, чтобы он его ночевать оставил…

– Нету, Ксюша, нашего крестьянина, он такой сердитый оказался, целый бой устроил, только пушки не гремели. Всем оплеух навешал! Даже Екимычу досталось. А больше всего – Даниле с Анной: это, оказывается, отец ее. Увидел беглую дочь, взыграло ретивое! Он и пошел всех крушить. Ну, мужик! Суров!

– Ты так говоришь, как будто тебе в радость, Захарушка, – в тихом голосе Ксении Евграфовны послышалась укоризна.

– Да что ты, Ксюша, какая радость, нет никакой радости, а мужик мне понравился – крепкий мужик!

– Как же они жить будут, без родительского благословения?

– Ничего, время вылечит, помирятся… – беззаботно махнул рукой Захар Евграфович, – я тебе таких историй два куля могу рассказать. Поругаются, подерутся, а после живут все вместе – водой не разольешь. Ладно, Ксюша, пойду я молодых попроведаю – как они там? А с Луизой завтра разговаривать будем.

Ксения Евграфовна кивнула и ласково погладила брата по щеке. Тот, не оглядываясь, вышел, осторожно прикрыл за собой дверь, и улыбка, светившаяся у него на лице, потухла. Он спустился по лестнице, вышел из дома и направился к сторожке, но вдруг круто развернулся и двинулся в обратную сторону – к конторе.

Агапов, словно зная, что он придет, все еще был в своей каморке, несмотря на поздний час. Катался на коляске вдоль длинного стола, разбирал бумаги и бормотал под нос себе бесконечную песню про ухаря купца, ехавшего на ярмарку. Увидев хозяина, Агапов оборвал песню, развернул коляску и заговорил таким манером, словно они давным-давно ведут разговор и только что оборвали его на полуслове, чтобы передохнуть:

– Я от них весточку получил, от Дубовых. Сообщили, что днями мужичок этот, который Цезаря за Кедровым кряжем видел, у них в ночлежке будет. Готовься, Захар Евграфович…

– Я уже давно готовый. Знаешь, вот сейчас у Ксюши был, глянул – и кулак сам сжимается: не могу ее такой видеть. Привыкнуть пора, а все равно – не могу. Жалко ее – хоть плачь! Я этого Цезаря, если найдем, своими руками на куски порву!

– Не бери печаль на сердце, Захар Евграфович. Найдем мы его, никуда не денется. Да и Ксения Евграфовна оттает – дай срок. Все образуется. А теперь, коли зашел, подпиши мне бумаги.

Захар Евграфович подписал бумаги, которые выложил перед ним Агапов, и снова направился в сторожку, но с полдороги опять вернулся – на этот раз в дом, в свой кабинет. Рывком распахнул дверцу шкафа, достал, роняя на пол книги, серый пакет, перемотанный суровыми нитками, разорвал его и с силой сжал двумя пальцами, так, что побелели ногти, небольшую фотографическую карточку, наклеенную на картон. На карточке, опираясь рукой о резную тумбочку, стояла Ксения Евграфовна, светящаяся радостью, а рядом с ней, по другую сторону тумбочки – молодой, но строгого вида мужчина с аккуратно подбритыми усами, загнутыми на концах тонкими колесиками. За спинами у них красовалось озеро, а по озеру плыла пара лебедей с красиво выгнутыми шеями. Идиллия, да и только. Захар Евграфович осторожно разжал пальцы, и карточка, негромко стукнувшись ребром, упала на стол, перевернулась обратной стороной, и стала видна надпись, сделанная красивым почерком: "Дорогому Захару Евграфовичу от любящей сестры Ксении и Цезаря на долгую и вечную память".

– На долгую и вечную, – вслух повторил Захар Евграфович, сунул карточку в разорванный пакет и забросил его в шкаф, будто серая бумага обжигала ему кожу. Постоял посреди кабинета и вышел, не закрыв за собой двери.

Ранний осенний вечер уже сронил сумерки, и они плотно легли на землю. Быстро густели и наливались чернотой. Самая тоскливая и безрадостная пора в сибирской осени, когда снега еще нет, а земля уже голая и по ней с глухим мышиным шуршаньем ползет нудный и мелкий дождь.

Захар Евграфович постоял под этим дождем, пытаясь избавиться от злости, душившей его, и медленно, не торопясь, пошел к сторожке, до которой он этим вечером никак не мог добраться.

С недавнего времени, как только молодые поселились в сторожке, Захар Евграфович полюбил у них бывать. Тепло и душевно было ему здесь, когда вел он охотничьи разговоры с Данилой, а Анна, подав им чай, садилась в уголок с шитьем или с пряжей. Сам себе не мог объяснить Захар Евграфович – что его сюда тянет, да и не хотел объяснять. Просто приходил и засиживался порой допоздна.

В сторожке горела керосиновая лампа, было светло, и он сразу же увидел заплаканные глаза Анны и разбухший, посиневший нос Данилы.

– Что, ребята, нагнали на вас страху нынче? – прошел ближе к столу, на котором стояла лампа, сел и весело продолжил: – Вы сильно-то не горюйте, образуется. Пошумит ваш тятя, пошумит, да и смирится…

– Не знаете вы его, – вздохнула Анна, – он у нас как камень, его уговорами не проймешь.

– И уговаривать не будем, – сердито буркнул Данила, – много чести… Еще раз на тебя кинется, я ему руки выломаю!

– Даня, ты чего говоришь, ведь он отец мне!

– Такой отец хуже чужого дядьки, – упрямо стоял на своем Данила, который, похоже, не мог смириться, что драка для него закончилась столь бесславно.

– Ладно, ребята, – снова принялся уговаривать их Захар Евграфович, – все наладится. Это я вам обещаю, вот увидите. У меня слово легкое – обязательно сбудется. Я что пришел, Данила… Предлагают мне новую винтовку, даже картинку прислали из оружейного магазина. Хочу тебя с собой взять, когда в губернский город поеду. Посмотрим, приценимся…

– Да какие у них винтовки, Захар Евграфович! – Данила, довольный, что разговор пошел в иную сторону, загорячился: – Они серебром разукрасят от цевья до мушки и деньги дерут, а стрелить из этой игрушки – на три аршина с подбегу заряд не долетит!

– Вот и поглядим, чего они нам всучить желают.

– Только на уступку не идите, пока в стрельбе не проверим – никаких задатков не давайте.

Дальше разговор свернул на заячью охоту, на которую они собирались, как только ляжет первый снег, и затянулся этот разговор надолго – Анна им три раза чай подавала. Сторожку Захар Евграфович покинул уже за полночь.

5

Оставшуюся половину ночи Анна провела почти без сна. Смотрела широко раскрытыми глазами в непроницаемую темноту сторожки и видела разъяренное лицо отца, слышала его крик, думала с тоской, что теперь дорога в родительский дом заперта для нее накрепко. Ни приехать в родную Успенку, ни погостить, ни с матерью обняться, ни с братьями поздороваться. Горько. Но даже и сейчас она не жалела, что бросом все бросила и ушла с Данилой в полную неизвестность. Никого дороже для нее не было. Никого и ничего. Только он, Данила. Как свет в окошке. Она даже вздохнуть боялась, чтобы не разбудить его. А сам Данила, уложив голову на теплую и мягкую руку жены, чуть слышно посвистывал раненым носом, и снился ему дивный сон.

Будто бы он в лодке плывет, по неизвестной ему речке, на которой никогда не бывал, а по берегу, по белому, словно просеянному, песку бежит Анна. Бьется у нее в коленях платье, изорванное в лоскуты, тянет она к нему руки, кричит что-то, но Данила никак не может расслышать. Гребет изо всех сил лопашными веслами, пытается повернуть лодку, чтобы причалить к песчаному берегу, а ничего не получается – тащит его стремительное течение, да так быстро, что от лодки расходится крутая волна. Анна бежит, не отстает, кричит по-прежнему, а он различить ни единого слова не может. И вдруг она ударилась о песок, перевернулась через голову и с разбегу – в воду. Только брызги во все стороны. Крутыми саженками, как мужик, пересекла стремнину, ухватилась за борт и перевалилась в лодку. Подняла голову, и Данила обомлел: косматая, седая старуха улыбалась ему, расшаперивая беззубый рот, тянула зеленые костлявые руки и пыталась ухватить его за колени. "Волхитка!" [12] – Данила выдернул весло из уключины, с размаху шарахнул им старуху по голове, она сникла и прилегла на днище лодки. Данила перевернул ее ногой и обомлел еще раз: Анна лежала перед ним, закинув на излом в кровь разбитую голову. А на берегу, возникнув неизвестно откуда, стоял Артемий Семеныч и хохотал без удержу, уперев руки в бока.

Данила взметнулся и заорал. От крика Анна тоже вскинулась на постели, схватила его за плечи, прижала к себе:

– Ты чего, родной?! Чего случилось?!

Данила помотал головой, сбрасывая остатки сна, со всхлипом втянул в себя воздух и выругался:

– Гадость приснилась!

– Ты расскажи…

Он еще помотал головой и, не желая пересказывать Анне дурной, страшный сон, пробормотал:

– Да я его и не помню толком, одно слово – гадость. Погоди, воды попью.

Холодная вода из деревянной кадушки окончательно прогнала сон. Данила передернул плечами и сел на лавку возле стола, пытаясь понять и уяснить для себя – что за видение ему приблазнилось, какой в нем скрыт смысл? Но никакого объяснения в голову ему не приходило, а задумываться над непонятным Данила не любил. Ему нравилось, когда все было просто и ясно. Как на охоте: вот – ты, а вот – зверь. Кто кого перехитрит… А сон пугал как раз непонятностью, скрытым смыслом, и Данила решил его забыть. Ну, приснилось и приснилось… Он вскочил с лавки, будто его подкинули, в один скачок допрыгнул до кровати и подмял под себя мягкую и теплую Анну. Она только и успела вымолвить:

– Вставать уж надо, Даня… Мне…

И – не договорила, задышала жарко и часто.

А после, будто и не было бессонной ночи, вспорхнула, умылась, причесалась наскоро, накинула на себя теплую шаль и побежала на свою службу, на которую определил ее строгий Екимыч – Анна трудилась на общей кухне, где хозяйничал повар Николай Васильевич Миловидов. Из-за фамилии, а еще за необычный нрав все называли его Коля-милый.

Назад Дальше