Лихие гости - Щукин Михаил Николаевич 15 стр.


– Я не хочу этого ребенка, я его ненавижу. Понимаешь, Захарушка, ненавижу! – и безутешно заплакала, уткнувшись ему, как раньше, лицом в грудь.

Ребенок родился раньше срока и мертвый.

Ксения снова плакала на груди у брата и каялась:

– Он знал, что я его любить не буду, поэтому умер. Какой я грех страшный сотворила, Захарушка, я же убила его!

Как мог и как умел, Захар Евграфович пытался успокоить сестру, говорил какие-то неубедительные слова, и сам прекрасно понимал, что слова эти до Ксении не доходят и не трогают ее.

К этому времени перебрались в новый, только что отстроенный дом-дворец, в котором Захар Евграфович отвел для сестры три огромные комнаты, но она наотрез отказалась в них жить и устроилась в маленькой комнатке на втором этаже, сама ее обустроила, и комнатка стала похожа на монашескую келью: иконы, лампадки, черная скатерть на столе и узкая деревянная кровать, похожая на лавку в крестьянской избе. Поздними вечерами Захар Евграфович частенько подходил к дверям этой комнатки, прислушивался, но различал лишь тихие молитвы, а если открывал дверь и входил попроведать сестру, то видел всегда одно: задумчивый, потухший взгляд Ксении, устремленный мимо него. Куда она смотрела, что ей являлось перед глазами – это было ему неизвестно.

Не раз пытался он, когда Ксения начала приходить в себя и отвечать на его вопросы, расспросить и узнать: что же случилось между ней и Цезарем? Но всякий раз натыкался на безутешный плач и просьбу, произносимую дрожащим голосом:

– Захарушка, пойми меня, начну вспоминать – умру. После, после, сама расскажу…

Он терпеливо ждал.

И дождался.

Но совсем не того, чего хотелось.

Ранней весной, как только сошел снег, и высохли бугры в ближайших окрестностях, как только заиграло в небе теплое солнышко и скворцы огласили всех, кто слышал, своими радостными запевками, а с белоярских огородов, еще не распаханных, потянуло сладким ароматом оттаявшей земли, в эти самые дни Захару Евграфовичу довелось пережить еще одно испытание, которое раньше ему бы и во сне не привиделось. Явилась к нему в кабинет Ксения и замерла у порога, плотно прикрыв за собой двери. Захар Евграфович глянул и обомлел, не зная, что сказать. Да и что тут скажешь… В руках у Ксении был длинный деревянный посох, за плечами – холщовая котомка на веревочках, на ногах – грубые, несносимые башмаки. Сама Ксения, обряженная в теплую домотканую свитку и длинную, до пола, черную юбку, совсем не походила на себя и казалась чужой, незнакомой.

Медленно прошла шаркающими шагами, как в памятную ночь в одиноком доме в губернском городе, к столу, за которым сидел Захар Евграфович, и негромким, но твердым голосом попросила:

– Захарушка, дай слово, что ни о чем спрашивать не будешь. И отговаривать тоже не будешь. Я так решила…

Захар Евграфович, совершенно ошарашенный столь необычным явлением сестры, непроизвольно кивнул. После пожалел об этом кивке, да толку-то… Сделай он головой другое движение – ничего бы не изменилось.

Не присаживаясь в кресло, стоя перед столом и опираясь на посох, Ксения похожа была в эту минуту на древнюю старуху и говорила таким манером, будто сидел перед ней неразумный мальчик, которого требовалось еще наставлять и наставлять на путь истинный. Она и наставляла:

– Не ищи Цезаря, Захарушка. Страшный он человек, такой страшный, ты и не видел никогда таких. У него шайка разбойничья, и ему очень твои пароходы нужны. Он и со мной затеял историю, чтобы эти пароходы взять. Требовал, чтобы я тебе письма писала: мол, вызволить меня возможно только после того, как ты пароходы отдашь. Так и говорил: отдаст брат пароходы – я тебя сразу выпущу. Отказалась я, Захарушка, письма писать, он мне руки кипятком поливал и бил нещадно. Все вытерпела, умереть приготовилась, а ты освободил. Только жить по-прежнему никогда не смогу. Я ведь ребеночка убила, возненавидела его и убила, а ребеночек ни в чем не виноват… Грех теперь на мне, искупить надо; пока не искуплю, он за спиной висеть будет, а я ни жить, ни дышать не смогу. Вот поэтому и решила на моление идти в Троицкую лавру, к святым мощам у Сергия хочу припасть, расскажу все и покаюсь. Мы сегодня выходим, десять человек нас, отслужим молебен в Вознесенском храме и пойдем. Не провожай меня, не надо. И не отговаривай.

– Ксюша! – Захар Евграфович вскочил из-за стола.

– Не надо, Захарушка, не надо. Не ходи за мной.

И так она последние слова твердо сказала, что Захар Евграфович остался стоять на месте, а Ксения, перекрестив его, вышла из кабинета, и больше из-за двери не донеслось ни одного звука. Захар Евграфович хотел кинуться ей вослед, отговорить, вернуть, и кинулся даже, но у порога остановился, понял: не отговорить. Ведь не один день обдумывала сестра это решение и не в один час собралась в дальнюю и неведомую дорогу. Спотыкаясь, стукаясь об углы на лестнице, спустился он во двор, велел заложить верховую лошадь. Вскочил в седло, доскакал до Вшивой горки, где притаился в кустах, опушенных первой яркой зеленью, и пробыл там до тех пор, пока жиденькая цепочка паломниц не поднялась на горку, нестройно выпевая молитву, и не скрылась за ее макушкой, выбравшись на грязный тракт, расквашенный весенней распутицей.

Показалось в тот горький день Захару Евграфовичу, что отделилась от его существа какая-то часть и ушла вместе с Ксенией, перевалив через макушку Вшивой горки, в долгий-долгий путь.

Вернется ли?

Через несколько месяцев получил он открытку. Писала Ксения, что все у нее, слава Богу, хорошо, что находится она в полном здравии, чего и брату своему любимому от всей души желает. После этой открытки весточки стали приходить чаще, и по названиям городов, откуда они были отправлены, прослеживался путь Ксении, которая все ближе подвигалась к Москве, от которой рукой подать до Троице-Сергиевой лавры, где надеялась она получить душевное успокоение.

Все выполнил Захар Евграфович, о чем просила его сестра: не уговаривал, не удерживал, не ругал, терпеливо дожидался, когда она вернется. Одну лишь просьбу ее не уважил. Настойчиво, не зная покоя и не забывая ни на один день, он искал все это время следы Цезаря. Но поиски были плачевны; деньги, потраченные на них, разлетались зря: никто, нигде даже имени такого не слышал, будто явился Цезарь из небытия, сотворил свое черное дело и снова, в небытие же, канул.

Плыли дни, словно опавшие листья по быстрому течению реки Талой. Захар Евграфович все шире разворачивал свое дело, пропадал месяцами в дальних поездках, но, возвращаясь, всегда первым делом спрашивал у Агапова:

– Есть новости?

И тот, без лишних объяснений понимая смысл вопроса, лишь беспомощно разводил руками и вздыхал тяжело, будто его сняли с коляски и гоняли на четвереньках по двору, показывая покаянным своим видом: извиняйте, не получается. После всей катавасии, произошедшей с Ксенией, от переживаний по поводу своей вины, Агапов снова обезножел и ему выписали из столицы коляску, к которой он быстро приноровился и раскатывал на ней, не теряя бодрого духа.

Прошло лето, зима, и белоярские черемухи снова накинули на себя белые платки. Рано утром, как всегда, Захар Евграфович плавал в своем пруду, рассекая воду быстрыми саженками; Екимыч терпеливо дожидался его на берегу с простыней и ворчал себе под нос, выражая недовольство столь долгим купанием: вода еще не прогрелась, ледяная, можно сказать. И по этой именно причине сторожа, который от ворот прибежал к пруду, он не отругал за беспокойство, выслушал и закричал, пытаясь вытащить поскорее хозяина из воды:

– Захар Евграфович, спрашивают вас! Срочное дело!

Сторож удивленно вытаращил глаза: какое срочное дело? Он только и сказал, что какая-то нищая бродяжка требует увидеться с хозяином. Подождет, не велика птица. Но Екимыч молча махнул рукой, отправляя сторожа на пост, а сам снова крикнул:

– Срочное дело!

Недовольный, Захар Евграфович вылез на берег, выслушал Екимыча и, одевшись, так же недовольно и нехотя пошел к воротам, возле которых и впрямь стояла, опираясь на длинный посох, сгорбленная нищенка в черном платке. Ну вот, еще одна просительница. Захар Евграфович повернулся к Екимычу, хотел приказать ему, чтобы тот принес деньги. Но повернулся не до конца: словно запоздало пронзила его невидимая искра при взгляде на нищенку, и он кинулся сломя голову в калитку железных ворот.

Увидеться с ним желала Ксения.

До кирпичного цвета загоревшее лицо, обрамленное черным платком, было исхудалым, с ввалившимися щеками, но карие глаза смотрели по-прежнему ласково и искрились. Захар Евграфович схватил сестру в охапку, на руках внес в дом, кричал по дороге Екимычу, чтобы затопили баню, и до конца не верил своему счастью. Усадил в кресло, сам принялся снимать с нее котомку, теплую свитку и невольно ахнул, когда стащил с нее башмаки со стоптанными подошвами: ноги у Ксении были сплошь в кровяных мозолях. Он гладил их ладонью, хотел что-то сказать, но вырывался из горла только невнятный всхлип. Ксения тонкими пальцами перебирала его волосы, тихо приговаривала:

– Все теперь будет хорошо, Захарушка, больше Господь несчастий не допустит… Я верю, что не допустит…

14

Верно предсказывал Захар Евграфович небогатый для Егорки Костянкина выбор: либо на каторгу еще раз угъодить, либо под забором окочуриться. Вспомнил эти слова Егорка, когда очнулся, дрожащий от ледяного холода, в сточной канаве, по дну которой текла, не замерзая на морозе и нестерпимо воняя, черная жижа из пимокатной мастерской. Он отполз подальше от этой жижи, наскреб сырого снега, сунул в сухой, шершавый рот, пожевал, и в глазах немного прояснило. Каким ветром занесло его на окраину Белоярска, в сточную канаву возле пимокатни, Егорка вспомнить не мог. Вспомнил лишь, что, когда забрал оставшееся золотишко у Дубовых, которое отдавал им на хранение, вокруг снова объявились дружки, гораздые выпить на дармовщину, снова хвалили Егора Иваныча за щедрость, клялись ему в верности, а затем исчезли неизвестно куда, бросив его в канаве и прихватив с собой сапоги. Новые были сапоги, добрые, да еще и с начинкой: под стельки засунул Егорка четыре ассигнации по десять рублей каждая – на черный день. И вот черный день настал, а сапоги, и вместе с ними деньги, ушли. Ладно что портянки остались, а то бы еще и ноги поморозил. Егорка перемотал портянки потуже, поднялся, трепещущий, как последний листок на осине, и поковылял в сторону дубовской ночлежки.

Братья Дубовы встретили его неласково. Егорка слезно каялся, что не послушался их и все золотишко забрал, обменяв его на деньги, хотя отговаривали братья не делать этого; обещался в следующий раз подобных глупостей не совершать, просился на постой и заверял, что в скором времени обязательно расплатится, и много чего еще бормотал, мучимый непроходящей тряской, но Дубовы слушали и даже звуков не подавали, будто оба языки проглотили. А когда Егорка выдохся и замолчал, младший Ефим тяжело, словно через силу, выговорил:

– Правила наши, Егор, тебе ведомы. Ступай с Богом. Больше мы тебя здесь держать никак не можем.

Старший Акинфий ничего не сказал. Только головой кивнул, соглашаясь с братом, и показал Егорке на дверь.

Тот и поплелся. Спустился в подвал, выпросил, унижаясь, горячей требухи, стаканчик водки на опохмелку и драные опорки. Отогрелся, унял дрожь, нещадно его колотившую, дождался сумерек и выбрался из ночлежки. Шел он, благоразумно минуя стороной Александровский проспект, глухими окраинными переулками, где его сердито облаивали собаки. Шел туда, куда не собирался идти ни за какие коврижки, а вот пришлось… Перед железными воротами луканинского дома-дворца Егорка остановился, огляделся и тихонько присвистнул: добрая избушшонка!

– Чего встал и пялишься?! – заорал на него сторож. – проваливай, рвань косоротая!

Егорка на плохой прием не обиделся – и не такое доводилось слышать. Шаркая опорками, подошел к сторожу поближе, попросил:

– Доложи, братец, старику вашему, который безногий и на руках его таскают, что Егорка к нему пожаловал.

Сторож заупрямился, снова стал прогонять, но Егорка стоял как вкопанный, потому что идти ему было некуда, а морозец под вечер прижимал и пронизывал худенькую одежонку насквозь – при такой погоде в канаве не переночуешь. Все-таки уговорил сторожа, и тот, заперев изнутри калитку, отправился к Агапову. Вернулся скоро, впустил Егорку в ограду и проводил его до конторы.

– А я нутром чуял, милый ты мой человек, что не обидишь старика! – Агапов не скрывал своей радости, потирал руки, и дребезжащий голосок у него срывался: – Вижу, вижу, что обносился маленечко и личико грустное. Да мы эту печаль поправим. С нашим удовольствием поправим.

Продолжая ворковать по-голубиному, Агапов призвал Екимыча и велел ему переодеть милого человека, обогреть, накормить, определить на ночлег, ну и здоровьице немножко поправить, только осторожно, чтобы на другую сторону не перевалилось. Екимыч слушал все эти распоряжения, брезгливо смотрел на оборванца, словно на дохлую мышь, и лицо у него все сильнее куксилось от неудовольствия.

– Совсем старый из ума выжил, – бормотал Екимыч, когда они с Егоркой вышли из каморки Агапова, – дай ему волю, он всю дубовскую ночлежку здесь поселит.

Егорка помалкивал.

А Екимыч, продолжая ворчать, тем не менее все приказания выполнил. И скоро Егорка, помытый, переодетый в добрую одежду и обутый в справные сапоги, был приведен на кухню, где Коля-милый выставил на стол остатки от ужина, а Екимыч, будто с родным и живым существом расставаясь, недовольно кряхтя, вытащил из кармана мерзавчик, налил половину стакана и подвинул Егорке, предупредив:

– Больше не будет. Зато воды у нас – полны ведра. Хлебай, сколько влезет.

Уснул Егорка в этот вечер сытым, обогретым, на удобном топчане за печкой, накрывшись мягким одеялом. Уснул так быстро, что не успел даже толком порадоваться очередной перемене в своей путаной жизни и задуматься: а какую службу придется ему исполнять, отрабатывая столь радушный прием?

15

Знал про его службу, но пока никому не говорил об этом, даже Агапову, один человек – Захар Евграфович Луканин.

И думал он о предстоящей службе Егорки неотступно, хотя занимался в эти дни делом радостным и далеким от всех неотложных забот – они с Данилой, наконец-то собравшись, отправились охотиться на зайцев. Сначала хотели промышлять где-нибудь поближе от Белоярска, но Данила настоял и потянул в знакомые ему места – вверх по Талой, откуда было уже недалеко и до Успенки. Собирались основательно: с провизией, с запасом сена и овса для лошадей, потому как отправлялись на двух подводах, с дробовыми ружьями и с новой винтовкой, которую предстояло опробовать в деле. В предвкушении азартной охоты в путь тронулись радостные и возбужденные, по дороге Захар Евграфович шутил, смеялся и даже пел песни. Но внезапно замолкал и задумывался. Данила песен не пел, он только восторженно оглядывался по сторонам, и хотелось ему от избытка чувств заорать во все горло, без слов, одним лишь криком. Засиделся он на луканинском дворе, заскучал по вольной жизни и теперь, словно наверстывая потерянное за долгие дни, радовался от всей души.

Погода стояла – лучше и не придумаешь. Тихо, ветра нет, легкий морозец при ярком солнышке, и белизна нетронутого снега резала глаза до слезы.

Время от времени Захар Евграфович доставал из дорожного мешка карту, рассматривал ее, а Данила всякий раз говорил ему:

– Да чего любуетесь в нее? Не заблудимся! Я здесь на ощупь все знаю.

Места ему действительно были знакомые, и он не раз съезжал с накатанной дороги, срезая путь, благо что снег лежал еще не глубокий и проехать можно было где угодно. На исходе дня выбрались к старой, заброшенной избушке, переночевали в ней, а рано утром, еще в синеющих сумерках, снова потянулись вперед.

Скоро выбрались на берег Талой, где она делала длинный, пологий изгиб и где надо было переехать на другую сторону. На берегу остановились. Река, стреноженная крепким льдом, лежала перед ними белым, накрахмаленным полотном. Искрилась. И только вдали, нарушая белое однообразие, черным шевелящимся пятнышком маячил какой-то человек. Быстро и часто взмахивая пешней, он долбил лед.

– Стерляжий станок ищет, – сразу определил Данила.

– Давай спустимся, поглядим.

– Ну его! – отмахнулся Данила, – перепугается, если верно наткнулся; еще в драку кинется.

– Не кинется, давай, давай, я эту рыбалку ни разу не видел, только слышал про нее, – Захар Евграфович взял под уздцы лошадь и повел ее, спускаясь на лед. Даниле ничего не оставалось, как последовать за ним.

Поиск стерляжьих станков в прибрежных деревнях Талой был промыслом азартным, а в случае удачи – праздничным. Как только устанавливался на реке крепкий лед, знающие, опытные рыбаки вставали на лыжи, перекидывали через плечо веревочную петлю, к концу которой привязана была пешня, и отправлялись искать ямы, где скапливалась стерлядь. Долбили проруби, спускали в них каракшу [16] и, тихонько подергивая, вытаскивали, молясь при этом, чтобы труды по долбежке крепкого льда не оказались зряшными. А бывало так нередко. Вытащит рыбак каракшу, а на ней только водяные капли, да и те на морозе быстренько застынут. Тогда идет он дальше по реке и долбит новые пробные проруби. Случалось, что неделю пропутешествует, наиграется с тяжелой пешней до горькой отрыжки, а на зубьях каракши так ничего и не появится.

Но случалось и по-иному. Продолбил первую прорубь, опустил каракшу, вытащил, а на ней стерлядка трепыхается, надетая на острый крючок. И совсем уж полное счастье, когда стерлядка оказывается мелкой – значит, на "хвост" попал. Стерлядь в яме стоит плотно, как в бочку уложенная; впереди, против течения – самая крупная, а мелочь – в "хвосте". Если подцепишь каракшей крупную рыбину, кровь вниз потечет и весь косяк может стронуться и уйти, а вот если с мелочи начинаешь, сзади – стоять будет и не шелохнется. Стащит удачливый рыбак с головы шапку, перекрестится, и сразу озираться начинает: нет ли поблизости чужого глаза? Прячет прорубь, закрывает ее снегом и скорым ходом – в деревню, где собирает всю многочисленную родню с бабами и ребятишками, и вот уже конный поезд с плетеными коробами на санях потянулся к счастливой проруби – как на праздник!

Данила с Захаром Евграфовичем подъехали как раз в тот момент, когда маленький, юркий мужичок, озаренно улыбаясь и показывая крупные зубы в разъеме рыжей бороденки, вытащил из реки две маленькие стерлядки. Заслышав скрип санных полозьев по снегу, он обернулся, и лицо его в один миг переменилось, даже бороденка и та, казалось, встопорщилась:

– А ну проезжай, едят вас мухи! – заголосил мужичок и от расстройства даже подшитым валенком пристукнул об лед. – Чего шары уставили?! Не ваша добыча! Проезжай, а то за пешню возьмусь!

– Не шуми, дядя, рыбу распугаешь! – Захар Евграфович, добродушно улыбаясь, вылез из саней, стянул рукавицу и протянул руку мужичку. – Меня Захаром кличут, а тебя как?

Назад Дальше