После слов "ставлю точку" нарисована огромная точка величиной с орех. Она заштрихована линиями крест накрест. Под ней мелко-мелко написано: "Надо перешагнуть и через это".
13
Следующая запись Владимира относилась уже к лету сорок четвертого года. Но в ней ни слова о том, что произошло с ним начиная с конца октября сорок третьего года, когда он появился в доме Марите. А ведь после этого прошел почти год.
Как же восстановить этот год? Что, если попробовать поискать Марите?
Из записок Владимира я знал, что она в сороковом году работала стенографисткой в Каунасском горисполкоме. Ну что ж, можно попробовать поискать…
Машинистки Каунасского горисполкома никакой Марите не помнили. Впрочем, они и не могли ее знать, так как выяснилось, что никто из них в сороковом году здесь не работал. Я уже собрался уходить, как вдруг одна женщина сказала, что года два назад на пенсию ушла старейшая стенографистка города, которая в сороковом году наверняка здесь работала.
Адрес этой стенографистки я разыскал без особого труда…
Дверь открыла сухонькая, суетливая старушка. Убедившись, что я пришел именно к ней, она, абсолютно не интересуясь, кто я и зачем пришел, провела меня в маленькую, сплошь увешанную коврами комнатку, усадила за стол, сама села напротив, положив на стол руки, словно оплетенные вспухшими венами. Очевидно, она жила одна, ей было тоскливо без дела и приход любого человека был для нее праздником. Она вся светилась, ожидая, что я ей скажу.
Я спросил, не знает ли она работавшую в сороковом году в горисполкоме стенографистку по имени Марите.
- Вы очень правильно сделали, обратившись именно ко мне, - заговорила она быстро, и на ее сморщенных щеках появился румянец. - Мы, стенографистки, - очень дружный народ, можно сказать, корпорация. Или, может быть, каста. Все стенографистки города, как правило, знают друг друга. Но дружим мы по-особому, и никогда нельзя понять, как мы сходимся в свои особые группы. Но, если уж сходимся, мы друг за друга стеной. Скажем, одной из нас предлагают работу, и она не может ее взять. Тогда она немедленно дает адрес остальных своих подружек, это уж как закон… - Она осеклась, наверное заметив на моем лице выражение крайнего нетерпения. - Значит, вас интересует некая Марите… Марите… - Она помолчала. - Да, я знала одну стенографистку с таким именем, и она работала тогда в горисполкоме. Фамилия ее Давидайте. Да, да, Давидайте, Марите Давидайте. Это была очень молоденькая стенографистка и страшно неопытная. Мы однажды взяли ее на парламентскую работу и потом мучились с ней невероятно. Да, да, я ее помню, красивенькая такая блондиночка с большими светлыми глазами. Между прочим, болтали, что у нее роман с каким-то русским из Москвы. Впрочем, почему я говорю - с каким-то? Я его видела на одном совещании и даже стенографировала его выступление. Очень темпераментно говорил и оттого страшно быстро. Записывать его было невероятно трудно. Я хоть и училась стенографировать по-русски, и, между прочим, в Петербурге, но к сороковому году успела забыть многие русские слова. Но ничего, я все-таки справлялась… Нет, то, что он говорил, я не помню. Стенографистки вообще никогда не помнят то, что записывают. Какой он был из себя? Ну, статный такой, светлые волосы. Я бы сказала, что он был юношей шведского типа… Нет, о Марите я больше ничего сказать не могу. Боже мой, что́ для меня Марите, если я за войну потеряла всех своих близких и давних подружек! Осталась одна, как старое дерево в чистом поле, словом не с кем перекинуться. Только то и делаю, что читаю, читаю, читаю. А нынешние книги мне не интересны, а многое просто не понимаю. Скажите, пожалуйста, почему теперь так мало пишут о любви?..
Уйти от нее оказалось гораздо труднее, чем ее найти. Она и в прихожей продолжала тараторить - теперь уже про то, что подготовка стенографисток в наши дни поставлена отвратительно и что, будь она на месте начальства, она бы не доверяла ни одной стенографистке моложе сорока лет…
Давидайтисов в Каунасе проживало не меньше, чем Давыдовых в любом большом русском городе. Перенумеровав полученные в справочном бюро квитки с адресами, я начал методический поиск. В оставшееся до темноты время посетил три семьи Давидайтис. Ничего похожего. На другой день с утра впустую съездил еще по четырем адресам.
И вот в руках у меня квиток под номером восемь. Он привел меня на тихую, утопающую в зелени окраинную улицу. В пестрой оборке палисадника притаился одноэтажный домик. Из окна уже заметили, что я стою перед калиткой, и на крыльцо вышел мужчина. Он был без пиджака, и подтяжки на его округлом животе были похожи на меридианы глобуса. Он подошел к калитке и впился в меня острыми, подозрительными глазками.
- Да, да, этот дом… принадлежал Давидайтисам… до сорок седьмого года, - сиплая одышка разрывала фразу. - Я купил у них… этот дом… А в чем дело?
Я объяснил, кого ищу. Толстяк помолчал и сказал:
- Да ведь из всей семьи Давидайтисов только эта Марите и осталась. Она теперь инженер. Брат ее погиб в конце войны. Отец умер в сорок седьмом. Оттого она и дом продала.
Я спросил, не знает ли он, где сейчас живет Марите. Толстяк повернулся к дому и выкрикнул какое-то мудреное литовское имя. В окне показалась женщина с рогатой от бигуди седой головой. Толстяк сказал ей что-то по-литовски. Женщина исчезла, но тотчас с необычайной резвостью выбежала из дома, держа в руке бумажку. Другой рукой она кокетливо придерживала на голове бигуди.
- Вот здесь, - она протянула мне бумажку, - последний адрес Марите. Это она своей рукой написала, - многозначительно подчеркнула женщина.
Указанная в адресе улица была абсолютно новой. По обе стороны чистенькие, только что построенные дома. Некоторые из них были еще в лесах. Земля вокруг разворочена, улица рассечена глубокими канавами, через которые переброшены временные мостки. Машину пришлось оставить в самом начале улицы.
Квартира Марите была на третьем этаже. Звонок не работал. Я постучал. За дверью тишина. Постучал сильнее, и тогда открылась дверь квартиры через площадку, и женщина в ярком клетчатом фартуке, с руками, белыми от муки, спросила у меня что-то по-литовски. Но, поскольку в ее вопросе прозвучали два знакомых мне слова "Марите Давидайте", я ответил по-русски:
- Да, мне нужна Марите Давидайте.
Смешно коверкая русские слова, ломая падежи и склонения, женщина сказала, что Марите ушла в магазин и скоро придет. Я вышел на улицу и стал у двери. Мне было интересно, узнаю ли я Марите!
И вот я увидел вдали женщину с хозяйственной сумкой в руках, быстро приближавшуюся к дому. Она не пользовалась мостками, пересекала улицу напрямик, уверенно прыгая через канавы. Меня охватило страшное волнение. Еще не разглядев ее как следует, я уже был почему-то уверен, что это и есть Марите, хотя она была совсем не похожа на ту Марите, какую я создал в своем воображении. Хотя бы потому, что приближавшаяся ко мне молодая женщина была совсем маленького роста.
Я не сводил с нее глаз. Она чуть замедлила шаги, издали всмотрелась в меня и затем снова пошла быстрее.
- Простите, пожалуйста, вы случайно не Марите Давидайте?
- Да, это я. - Она остановилась. В ее больших серых глазах была настороженность. - Вы по работе?
- Нет.
Настороженность в ее глазах стала еще явственнее.
- А что такое? - тихо спросила она.
- Мне очень нужно поговорить с вами. Я писатель, пишу о человеке, которого вы знаете.
Несколько секунд она стояла в нерешительности, потом сказала:
- Зайдемте ко мне.
У нее была маленькая однокомнатная уютная квартирка. Но ее уют был очень своеобразным. Большая светлая комната с застекленным, выходящим на угол дома "фонарем", по первому впечатлению была похожа на кабинет ученого. Это впечатление создавалось от книг, от огромного их количества. Книжные полки занимали две стены от пола до потолка.
На длинном низком столе, возле которого стояло кресло с цветком торшера над ним, аккуратными кипами лежали журналы. В углу, на специальном столике, стояли радиоприемник и телевизор. Письменный стол, придвинутый к "фонарю", был покрыт толстым стеклом. Отлогий луч предзакатного солнца отражался от стола радужными бликами. На столе не было ничего, кроме сияющего в солнце хрустального бокала, наполненного остро отточенными карандашами. Сбоку стола, прислоненной к стене, стояла чертежная доска с приколотым листом ватмана, на котором едва просматривался какой-то чертеж, выполненный пока карандашом.
Одна из стен была почти сплошь увешана гравюрами, подобранными с большим вкусом. В центре в золоченой рамке висел непонятный чертеж, похожий на рисунок абстракциониста, - беспорядочно пересекающиеся полукруги, от которых вправо и влево уходили строго параллельные двустрочия. По четыре с каждой стороны.
Когда я с любопытством и удивлением рассматривал этот чертеж, стоявшая за моей спиной Марите рассмеялась:
- Это моя работа. Когда я училась в Московском транспортном институте на четвертом курсе, я вообразила, что меня осенила гениальность. Села за чертежку и в неделю разработала вот эту схему маневровых путей активного железнодорожного узла. Снесла профессору. А он сказал: "Вам, милая, надо окончить институт, и тогда вы сами обнаружите катастрофический просчет, имеющийся в вашей схеме". И только через два года я поняла, что в моей схеме такое огромное количество пересечений путей, при котором нормальное маневрирование почти исключается, а моя идея на том и держалась. Тогда я вставила этот чертеж в рамку, повесила среди милых мне картин, а вот тут, в углу чертежа, сделала понятную только мне надпись: "В технике все новое - только от знаний".
Все это она сказала с той неподдельной оживленностью, за которой угадывалось: вот это - главная радость и главный интерес ее жизни.
Вдруг оживление в ее глазах погасло:
- Простите, я отвлеклась. Вы сказали… Я слушаю вас. Садитесь, пожалуйста.
- Я хочу написать книгу о человеке, которого вы хорошо знали, - о Владимире.
На ее лице медленно проступил румянец.
- Он жив? - быстро спросила она.
- Не знаю.
- Действительно не знаете или не хотите меня огорчать?
- Не знаю…
Мы долго молчали. Я смотрел на нее и пытался представить себе, какой она была тогда, почти пятнадцать лет назад. Сейчас я не мог назвать ее красивой. Но у нее были удивительно живые и выразительные, несколько удлиненные серые глаза.
Прошло немало времени, прежде чем наш разговор более или менее наладился и Марите начала рассказывать.
Когда стемнело, она зажгла свет и сварила кофе. Но свою чашку так и не пригубила. У нее уже появилась душевная потребность высказаться до конца. И от меня теперь требовалось только до предела напрягать память, чтобы не растерять рассказанных ею дорогих подробностей. Это было нелегко, так как никакой записи во время беседы я, естественно, не вел.
Ниже я привожу рассказ Марите, привожу в том виде, как я записал его ночью, вернувшись от нее в гостиницу.
РАССКАЗ МАРИТЕ ДАВИДАЙТЕ
Познакомились мы с Владимиром довольно случайно. Произошло это в начале осени сорокового года. Я тогда работала в горисполкоме. В тот день до самого конца службы у нас шло совещание, на котором я его в первый раз и увидела. Он на том совещании дважды выступал. Но я тогда русский язык знала совсем плохо и, о чем он говорил, не понимала, стенографировала его не я.
А потом так случилось, что мы вместе вышли из горисполкома. Он сказал что-то о погоде, но я не поняла что, и рассмеялась. Я вообще была до неприличия смешливая.
Мы вместе пошли по улице и стали разговаривать по-немецки. Он на этом языке говорил очень хорошо. Потом мы зашли в кафе. Он пригласил, а я не отказалась, подумав, что мне надо тренироваться в разговоре по-русски. В кафе я предложила говорить по-русски, и мы очень много смеялись: я - от странных для моего уха русских слов, а он - от моего страшного их произношения. Вот с этого наше знакомство и началось.
…Нет, нет, ничего серьезного между нами не было, даже дружбы настоящей не было. Знакомство, не больше. Во всяком случае, я расценивала наши отношения именно так, а что о них думал Володя, не знаю.
Сначала мы виделись главным образом по воскресеньям. Ходили в кино, сидели в кафе, танцевали. Весной сорок первого года мы стали встречаться чаще. Володя побывал у нас в доме.
Мы с братом выросли без матери. Она умерла, когда мы были еще маленькими. Воспитывал нас отец. Он был простым рабочим-железнодорожником и очень хорошим человеком, хотя держал нас с братом в большой строгости. Мы любили и даже боготворили его. Он не был коммунистом, но о вашей стране всегда говорил с симпатией. И не удивительно, что переворот сорокового года он приветствовал и вскоре стал активистом профсоюза железнодорожников.
Когда Володя пришел к нам первый раз, он повел себя очень странно и выглядел каким-то легкомысленным и болтливым. Отец смотрел на него удивленно. А когда Володя ушел, отец сказал: "Странно, я представлял себе человека из Москвы совсем не таким". Придя к нам второй раз, Володя держался иначе - сдержанно и даже как-то напряженно. Но отец свое мнение о нем не изменил. "Несерьезный он парень. Русские коммунисты совсем не такие". Это мнение отца о Володе впоследствии сыграло большую роль в том, что случилось уже в военное время.
Война, как вы знаете, обрушилась на нас внезапно. На второй день войны Володя позвонил мне по телефону в горисполком, сказал, что хочет помочь нашей семье эвакуироваться, и назначил мне свидание в семь часов вечера. Но сам он на это свидание не пришел. Я рассказала об этом отцу. Он страшно разозлился, сказал, что Володя не человек, а ветряная мельница, и решительно заявил, что он вообще никуда уезжать не собирается.
Фашисты захватили Каунас. Отца с прежней его работы прогнали, и он стал чернорабочим на расчистке путей. Я не работала вовсе. На своем месте остался только брат. Он работал на почтамте. Жить сразу стало очень трудно. Наверное, пришлось бы голодать, если бы не сестра матери, которая нет-нет, да присылала нам из деревни продукты.
Наступила зима. Как раз под самое рождество я шла домой через центр города и столкнулась с Володей. Я как-то сразу не сообразила, что вижу именно его и что он, советский человек из Москвы, находится в захваченном фашистами Каунасе. Просто я очень обрадовалась встрече и остановила его. Володя был страшно растерян. Он расспрашивал меня, как я живу, а сам в это время думал о чем-то совсем другом. Я спросила его, что он делает в городе, как живет. Он стал говорить очень сбивчиво, концы с концами в его рассказе не сходились. И тогда я подумала, что он, наверное, живет тайно, и попросила больше ничего о себе не говорить. Я сказала ему еще, что, если возникнет надобность, он может уверенно идти к нам. Мы живем на окраине, и у нас спокойно. На том мы и расстались…
Отцу я об этой встрече все же рассказала. Он только рукой махнул: "Я же говорил - ветряная мельница".
Больше о Володе в нашей семье не было сказано ни слова, вплоть до его появления у нас в самом конце октября сорок третьего года.
…Он пришел рано, рано утром. Отец собирался на работу, и я его кормила. Брат еще спал. Вдруг стук в дверь. Я бегу, открываю дверь и вижу Володю. У меня прямо язык отнялся. Смотрю на него и молчу. И он тоже молчит, только как-то жалко улыбается. А одет он был, между прочим, шикарно. Даже при крахмальном воротничке. Наконец я опомнилась и пригласила его войти. Еще в передней он задержал меня за руку и сказал:
- Помнишь, Марите, ты говорила, чтобы я в случае чего шел к вам. Так вот, я пришел. Выручайте.
Мы вошли в столовую. Володя поздоровался с отцом, но тот ему не ответил. Уставился на него злыми глазами и молчал. Тогда Володя сказал ему:
- Извините меня, товарищ Давидайтис, но ваша дочь однажды сказала мне, что в случае надобности я могу найти у вас надежный приют. Вот сейчас я как раз в этом нуждаюсь…
- Садитесь, - проворчал отец, продолжая разглядывать Володю недобрыми глазами. - На вас глядя не скажешь, что вы в беде. Может, вы просто не поладили с новыми господами?..
Лицо у Володи стало серым, он встал со стула:
- Товарищ Давидайтис, у вас нет оснований оскорблять меня, а у меня нет ни желания, ни возможности перед вами оправдываться. Вопрос очень прост: можете вы укрыть меня на два-три дня?
Отец долго молчал, потом сказал:
- Марите вас приглашала, пусть она делает как хочет.
Володя посмотрел на меня. Согласитесь, что мое положение было весьма сложным. У меня, конечно, и мысли не было, что Володя служит у немцев, но в нашем доме мнение отца всегда было решающим.
- Садитесь пока к столу и кушайте, - растерянно пробормотала я. - А потом мы все обсудим.
Отец, не сказав больше ни слова, ушел на работу.
В это время встал брат. Он тоже отнесся к Володе настороженно, хотя и не так резко, как отец.
- Вы что же, все это время жили в Каунасе? - спросил брат.
Володя покачал головой.
- Я не был здесь два года. Я появился в Каунасе тридцать минут назад. Больше ничего сказать вам я не могу. Прошу лишь поверить мне на слово - с оккупантами не сотрудничаю.
- Ну что ж, - усмехнулся брат, - поверим на слово.
- Речь идет о том, - повторил брату Володя, - чтобы ваша семья дала мне приют на два-три дня и чтобы об этом никто не знал. А затем я уйду. Просто в ближайшие дни мне опасно появляться где бы то ни было. Не только в Каунасе.
Брат пожал плечами:
- Живите, раз надо.
Вскоре мы остались с Володей вдвоем. Он был подавлен. Молчал. Я предложила ему отдохнуть, но он отказался. Потом спросил:
- У вас ход на чердак есть?
Я показала ему лестницу, пристроенную в кухне за печкой, и люк в потолке.
- Я буду там, - сказал он.
Тщательно осмотрев чердак, он сделал себе там укрытие из пустых ящиков и старой мебели. С чердака он так и не спустился. Попросил, чтобы я ни о чем больше не беспокоилась и занималась своими делами… Да, чуть не забыла - он попросил еще бумаги. Я дала ему свою старую школьную тетрадь.
Вот так он у нас и остался.
К вечеру вернулся отец, спросил:
- Где он?
Я сказала:
- На чердаке.
Отец усмехнулся:
- Хороший костюм испачкает. - И больше о Володе отец не заговаривал, поужинал и лег спать.
Позже пришел брат, принес, как всегда, газеты и стал их читать. Я поставила ему ужин, он отложил газеты в сторону и говорит:
- Читаешь их газеты - дела у них идут как по маслу, а шофер с почтового автобуса рассказывал, что в Вильнюсе коммунисты прямо в гостинице застрелили какого-то крупного нациста. Об этом в их газетах не прочтешь.
Почему-то я сразу подумала, что Володя как-то связан с этим убийством. Я не могу вам объяснить, почему я так подумала, но вот подумала. И видите, не ошиблась.
Еду Володе на чердак носила я. Мне хотелось поговорить с ним, попросить его не сердиться на отца. Но Володя находился в очень подавленном настроении, и с ним не получалось разговора. Поставлю еду и уйду.
На другой день отец вернулся с работы какой-то взволнованный, суетливый. Делает мне знак пройти за ним в спальню. Когда мы вошли туда, он плотно закрыл дверь и говорит: