Дом и дорога - Вячеслав Веселов 11 стр.


Остров Вайгач

Тишина. Такая странная, такая внезапная... Я выглядываю в иллюминатор. Чистое голубое небо и пухлые облака, как над Средне-Русской равниной. Высокий берег, под берегом снег. На волне покачивается зверобойная шхуна с легкими и тонкими очертаниями. Густая до черноты синева моря, на воде нестерпимый блеск солнца, сверкание редких льдин. И так чисто, прохладно, свежо...

Мы стоим в Лямчиной губе и неизвестно, когда отсюда выберемся. Синоптические и ледовые прогнозы неутешительны: в западном секторе Арктики сложная ледовая обстановка, новоземельские проливы закрыты торосистыми льдами, на Диксоне идет снег, пролив Вилькицкого блокирован толстым припайным льдом.

- Делать нечего, - говорит капитан на судовом собрании. - Будем ждать. Худо? Ясное дело, худо. Мы сидим на этом пароходе, чтобы он ходил и возил грузы... Сейчас получили радиограмму: ветер северо-западный. Разгрузка на мысе - капитан выпалил какое-то диковинное название, - невозможна даже с ледоколом. Дождемся южного ветра и пойдем на Марре-Сале. Но прогноз на ближайшее время прежний, все тот же северо-западный ветер. - Капитан надолго замолкает. - Что вдруг? - Он поворачивает голову. - Ветер вдруг переменится? Ладно, переменится. Пойдут туманы, а ходить в тумане, знаете... Будем ждать.

Старпом с доктором ездили на охоту и привезли трех нырков, куропатку и живого гусенка. Теперь доктор почти не показывается на палубе. Говорят, он учит гусенка танцевать.

Судовой плотник Аверин

Ему тридцать два года, но выглядит он старше - тонкое худое лицо, тихие глаза, холеные, немного фатоватые усики. Когда-то Олег Аверин служил на спасателях (плавает он с пятнадцати лет); потом ходил с рыбаками; тонул у Лабрадора; горел на танкере. Короче, хлебнул моря. Но в нем нет ничего от хрестоматийного морского волка: ни подчеркнутой матерости, ни пошлого ухарства - мягкость, скромность, опрятность. Матросскую робу Аверин носит с редким изяществом и остается элегантным даже тогда, когда в длинном до колен замасленном бушлате замеряет воду в льялах. Он предупредителен, сдержан в словах и жестах. Непонятно только, где он набрался таких манер. Когда он говорит, неторопливо, со спокойной убежденностью, его уверенность передается вам.

Как-то я обронил фразу по-английски. Аверин тут же меня поправил. Я начал спорить.

- Что ты, - мягко сказал Олег. - Англичане так не говорят. Вот в Портсмуте...

Я заглянул в словарь. Не знаю, как говорят в Портсмуте, но мое произношение не должно было оскорбить английский слух. С тех пор меня постоянно подмывало схватиться с Авериным. Очень уж он был уверен в себе, неуязвим. Однажды речь зашла о польском фильме. Я видел этот фильм, знал роман, по которому он был снят. Я понял, мой час настал, и развернул знамена. Я сыпал именами режиссеров, названиями фильмов, датами. Я захлебывался от красноречия. Аверин хранил молчание. Он молчал так выразительно, что в конце своего монолога я почувствовал неловкость.

Мы играем в шахматы, покуриваем. В общем, неплохо проводим время. Меня только угнетает однообразие эндшпилей: я всегда проигрываю. Вот и сейчас на королевском фланге какая-то безобразная толчея, паника. Я говорю свое привычное "сдаюсь", и мы бросаем шахматы.

В каюте Аверина (он делит ее с боцманом) я не нахожу среди книг ни шпионских романов, ни морских историй. Зато много поэтических сборников. Целая полка над кроватью. Он эту полку таскает за собой по всему свету. На столе раскрытый том Фета.

- Да, - роняет Олег, перехватив мой взгляд. - Фет. Что-то говорили о нем в школе, уж и не помню. А вот открыл - такая красота! Послушай.

Я помню, отроком я был еще; пора
Была туманная, сирень в слезах дрожала;
В тот день лежала мать больна, и со двора
Подруга игр моих надолго уезжала.

Мы выходим на палубу.

- Смотри! - Аверин берет меня за руку. - Гости.

Через фальшборт лезут низкорослые смуглые люди в оленьих одеждах, резиновых сапогах и с болгарскими сигаретами в зубах. У одного на шее болтается транзистор. Он, видно, с ним никогда не расстается, меломан.

- Капитана, капитана, - лопочут ненцы и улыбаются сморщенными личиками.

- Сейчас, парни. - Аверин тоже улыбается. - Сейчас доложу. Будет вам капитана.

Штиль. Белая ночь. По планширю разгуливает пуночка.

Вода у борта темная, тяжелая. Ближе к горизонту она приобретает холодный металлический оттенок и сливается с небом, таким же серым и холодным.

Тихо.

Перегнувшись через борт, я смотрю, как уезжают ненцы.

Марре-Сале

В полдень мы стали на якорь и уже собирались спустить на воду понтон, как прилетел ледовый разведчик. На нас двигалось ледяное поле. "Мста" снялась с якоря и около пяти часов дрейфовала.

Вездеход, два мотобота системы "Дори" (их попросту зовут дорами) и плашкоут - металлический понтон - вот хозяйство, которым заведуют Тухватуллин и Сенин. Сейчас они снова гоняют двигатели. На палубе голубой чад, запах гари.

- Порядок! - кричит Тухватуллин и скалит прокуренные зубы. Черненький такой, ухватистый мужичок. Сенин - рыхлый блондин с широким лицом и плоскими волосами. Он сидит на дне доры, ковыряется в моторе, сопит. Что-то там у него заколодило.

Тухватуллин и Сенин - архангельские шоферы. Они из одной автобазы, оба в море впервые. У того и у другого нелады с морской терминологией. Вконец измучившее их голландское слово "плашкоут" они переиначили каждый на свой лад. Тухватуллин произносит п л а ш к о в ы й (это звучит у него как фартовый), Сенин говорит п л а ш к е т и тихо смеется.

Правда, маялись они недолго. Увидев, как плашкоут болтается на волне, кто-то окрестил его б а л а л а й к о й. С тех пор плашкоут иначе не называли.

Когда "Мста" снова подошла к берегу, полярной станции уже не было видно: над водой стлался плотный туман.

Мы спустили плашкоут и начали выгружать из трюмов бочки с соляром. Тут появилась первая льдина. Она вынырнула из-за носа "Мсты" и пошла на понтон. Его оттащили, дали льдине пройти, снова привалили к борту.

А льдины все шли и шли. Они выплывали из сырой мглы, клубившейся над водой, глухо ударяли о форштевень, медленно погружались, потом всплывали, с них текла вода, они сипели, скребли о борт. Если ребята не успевали заметить их, льдины напоминали о себе тупыми ударами. Тогда на судне стравливали конец, а там внизу, на понтоне, хватались за багры.

- Начинается Арктика, язви ее душу, - весело говорит Кадушин, а по лицу - какая-то тень. Воспоминание, что ли? Опыт? Знание этой самой Арктики? Он ведь здесь чуть ли не в десятый раз.

Становлюсь грузчиком

Я навел ведро мыльной воды. Пора начинать уборку, но мне не хочется уходить с палубы. Вот-вот должна показаться дора. На мостике включили прожектор. Орет в тумане тифон.

Ребята поднимаются на борт продрогшие до костей, в сырой одежде, отвороты сапог у них подняты и блестят. Лица у всех серые, осунувшиеся, а глаза - странные, подведенные, как у цирковых клоунов: ночью выгружали уголь.

Я вожу шваброй у капитанских дверей и вдруг слышу... Что же я такое слышу, что сердце у меня начинает прыгать?

- Вы только послушайте: он замешкался! Не надо рот разевать. Это Арктика, - рычит капитан, - она шуток не шутит. Запомни, Творогов! Замешкался он... Я не хочу из-за вас, вахлаков, лезть за решетку. У нас впереди еще семь станций... - Пауза. - Кто у нас уборщик? - Второй штурман называет мою фамилию. - Студент? Какой еще студент? А-а... Вот тоже дал бог работничков! Ладно, поставьте его в смену первого помощника.

Его... Меня, то есть. Ведь это обо мне речь! Ведь это я теперь грузчик. Ах ты, боже мой! Это значит, теперь я буду вставать вместе со всеми, вместе со всеми буду уезжать на берег, а потом возвращаться. Теперь я буду ворчать, если в душевой не окажется мыла.

Лева Творогов допустил оплошность, упав с понтона. И хоть не дело радоваться бедам ближнего, но как тут было не ликовать.

Мы стоим на понтоне, который следом за дорой выбирается в море.

В воздухе холодная морось. На берег идет накат. Желтые волны несутся вдоль отмелей и с шипением разбегаются по песку.

- Дыхание моря, - говорю я.

- Да-а, - отзывается доктор. - Бронхиальная астма.

Грохот волн все сильней. Начинается прилив. Мы молча глядим туда, где за грядами грязно-зеленых валов маячит "Мста".

Сегодня на полярной станции нас встретил долговязый парень в плаще с капюшоном, румяный, с рыжей бородой, похожий на веселого дьячка-расстригу.

- Ну, спасибо, - сказал он, увидев ящики с огнетушителями. - Хоть это не забыли. У нас их, знаете ли, пятьдесят штук... Кто там наши заявки читает? Привезли две с половиной тонны листового железа. А нам всего-то надо на два ведра.

На берег - ящики, с берега на понтон - металлические бочки из-под горючего. Всю смену без перекуров. Сейчас мне трудно сжать пятерню в кулак, кисти словно ватные, кончики пальцев опухли и горят.

Слова

Работа такая: груз из трюмов переваливается на плашкоут, дора тащит эту балалайку среди льдов, на крутой волне или в тумане, мы переносим бочки, ящики и мешки на берег, возвращаемся и все начинается сначала. И так изо дня в день. Работа - отдых - работа. Восемь часов через восемь. Мне еще надо привыкать к этому графику.

После душевой я проглатываю еду, не различая вкуса, бреду в кубрик, забираюсь под одеяло. Сладко ноют в тепле кости, горит лицо, задубевшее на ветру и морозе.

Перед сном я листаю книжку К. Бадигина "По студеным морям" - очерки по истории русского полярного мореплавания. Мне трудно следить за мыслью, повествование, всякий связный текст меня утомляет. Я изучаю приложение к книге, словарик поморских слов и выражений.

Лексика, относящаяся к природным явлениям, очень богатая, со множеством тонких, почти неуловимых различий. Вот какие, например, слова найдены для обозначения пасмурной погоды.

БУХМАРЬ, также БУХМАРА - пасмурная погода, тьма от нависших облаков.

МАЗГАРА - погода на море с моросящим дождем.

МОРОЗГА - мелкий с изморозью дождь.

МОРОК - пасмурная погода с туманом и моросящим дождем.

ЧАМБРА, также ШКОЙДА - моросящий дождь на море или мокрый снег, идущий в тумане.

ЧЕЛУГА - мелкий с изморозью дождь в тумане.

Для разных видов льда имеется около ста названий! Понимаю, плавание во льдах, профессиональная потребность, нужда были источниками этого словотворчества. Но не богатство словаря меня поразило. Удивительным было другое - как безошибочно поморы закрепляли в словах свой опыт, какие точные, меткие, какие выразительные слова они находили!

БАКАЛДА, СНЕЖУРА. Мне не надо заглядывать в словарь, чтобы увидеть эту кашу из пропитанного водой снега.

ГЛАДУХА, ГЛАДЦА. Тоже все понятно.

Вот слово СМОРОЗЬ. Надо ли объяснять?

Или - МОЛОДИК.

Или - БИТНЯК.

Есть лед ЯСНЕЦ. Такой он чистый, прозрачный...

Я читаю ШАУШ, ШУГА, ШЕРАХ, ШОРАХ и слышу, как трутся, шуршат, ломаются молодые льдинки.

А что такое ЛИПУХА? Конечно же густой, мокрый снег.

На Диксоне

Из штаба морских операций вести идут невеселые: льды, льды, льды... 10-балльный лед с торосистостью 3-4 балла. Около наших северных точек появилась шуга и ниласовые льды.

В эфире судовые радиостанции. Все клянут нынешнюю навигацию. Она открылась позднее обычных, так называемых "средних сроков" - ледоколы вышли в первых числах июля. В Диксоне караваны судов дожидаются проводки на восток. У всех с языка не сходит пролив Вилькицкого, блокированный тяжелыми припайными льдами. Лишь одно судно успело прорваться сквозь него. Ледоколы, ведущие суда на восток, за восемь часов делают десять миль, а иногда в вахту не больше трех кабельтовых.

Мы подошли к Диксону в тумане и стали на якорь. Когда туман рассеялся, я увидел рейд, забитый судами. Рядом с нами стояли два лесовоза, танкер, а чуть поодаль - ледокол.

Часам к девяти день разыгрался, выглянуло солнце. Я был свободен от вахты и ушел на берег.

Недалеко от портовых ворот, на берегу залива стоит обелиск Тессему, норвежскому полярнику, замерзшему в пургу, всего в четырех километрах от жилья.

ТЕССЕМ

Норвежский моряк,

член экспедиции м/ш "Мод"

Погиб в 1920 г.

________________________

Tessem

† 1920

m/s Maud Norge

К обелиску прислонен якорь, у штока якоря букетик полярных маков. С залива тянет ветер. Желтые лепестки мака тихо шевелятся.

Вечером на судне был человек из штаба проводки.

- Я не могу вас заверить, - сказал он, - что на остров Уединения (наша крайняя северная точка) вы непременно пойдете с ледоколом. Скорее всего, придется рассчитывать на собственные силы.

Придется уходить, бежать ото льдов, торопливо разгружаться под постоянной угрозой зимовки. А вы что думали - совершенно реальная угроза! Выходит, всем худо. Представляю, с каким сердцем радисты дальних полярных станций выстукивают сейчас: "Разгрузка невозможна..."

Солнце садится, и небо на востоке принимает зеленоватый яблочный оттенок. Темнеет. На судах спускаются флаги.

Погрузка закончена. Мы уходим. Лесовоз рядом с нами дает протяжный гудок, к нему присоединяется танкер, хрипло кричит ледокол. Гудок! Еще один, еще... Мы медленно скользим по заливу среди судов, дожидающихся проводки, а над нами, в холодном вечернем воздухе повисают прощальные, долгие, раздирающие душу гудки.

Сегодня я заметил, что капли воды на швартовном тросе за ночь превратились в лед.

Закат

Мы идем на восток. С правого борта проплывают глыбы островов, чуть припорошенные снегом. Голые куски камня, жуткий покой, неживое металлическое свечение красок - север вне последних поселений.

За кормой садится солнце. Грозное величие, с каким плоский кроваво-красный диск опускается в океан, рождает во мне ощущение пронзительной человеческой тоски по теплу. Вероятно, я был не первым, кому хотелось закричать от первобытного холода, одиночества и чувства слабости перед цепенеющей ледяной пустыней...

На палубу вышел камбузник Миша. Он взмахнул грязным ведром - и за борт полетели картофельные очистки.

Бухта Стерлигова. Старший рулевой Кадушин

На берегу двухэтажный деревянный дом, утыканный антеннами, хозяйственные постройки. В тундре, у оконечности бухты, - избушка охотника-промысловика.

На понтоне тридцать тонн угля. Мы отваливаем от борта. На судне зажигаются рейдовые огни. "Мста" сразу делается уютной, обжитой и уезжать не хочется. Поднимающийся к ночи ветер холодит щеки. Сидя на куче угля, я вижу, как ребята в чистых рубашках, с влажными после душа волосами пробегают в столовую. Там тепло, сухо, горячий чай. Все это мы получим через восемь часов.

На судне включают трансляцию. Где-то в снастях, тягуче и ласково начинает гитара... Но вот я уже ничего не слышу, кроме скороговорки мотора.

За рулем доры Кадушин. Время от времени он оглядывается - нижняя губа прикушена, вязаная шапочка надвинута на глаза. Он сосредоточен и молчалив. Таким я видел его только однажды, на Марре-Сале, когда мы два часа проблуждали в тумане. Кадушин тогда не ругался, не оправдывался. Надвинул шапчонку на глаза, сидит на корме и молчит. Но было заметно, что он переживает. Он просчитался, дал маху. Профессиональная его гордость была оскорблена. Такое, видно, случалось не часто.

"Палубной команде по местам стоять. Кадушину - на руль!" - первая фраза, которую я услышал по судовой трансляции. Потом я слышал ее всякий раз, как только "Мста" заходила в порт, швартовалась или, как это было на Диксоне, выбиралась с забитого судами рейда... На "Мсте" орут динамики: "Кадушину на руль!", - а он не спеша, вразвалку, шагает на мостик - плотный (чисто сбитень, говорит про него дед Вонифатий), с рыжей свирепой бородой и веселыми глазами.

По-моему, Кадушин умел делать все. Сам за свою жизнь ничему толком не научившийся, я с завистью смотрел на него. Он мог быстро и легко принайтовать груз во время шторма и выстирать робу в холодной соленой воде; я видел, как он ходит на шлюпке под парусами и на веслах; он точнее других бросал линь, умел вязать узлы, плести маты, койлать концы, красить, швабрить палубу. И все это легко, без видимых усилий и главное - хорошо.

Помню, я драл щеткой шлюпочную палубу, а Кадушин (он только сменился с вахты) стоял и с му́кой на лице наблюдал за мной. Недолго, правда, наблюдал.

- Погоди, - сказал он торопливо. - Да погоди ты! Что без толку упираться. Умрешь ведь когда-нибудь на палубе. Легче, легче! Тут танцевать надо. - Он отобрал у меня щетку. - Вот так, так ее!

Он порхал, выписывал вензеля, он танцевал. Он забыл про меня. Я успел выкурить сигарету.

Было это в нем. Не только умение, но и готовность работать, желание все сделать наилучшим образом. Жившее в нем стремление к совершенству возводило все его в общем-то немудреные матросские дела в ранг искусства. И как всякий настоящий художник, он был свободен в своем искусстве. Может, от этой-то свободы и проистекали его невозмутимость, добродушие, постоянная веселость. Мне кажется, Кадушина любили все.

У него есть друг, молодой матрос Вася Морейченко. Не совсем понятно, что их связывает, хотя роли распределены четко. С одной стороны - обожание, восторженная привязанность (это Вася), с другой - снисходительное, немного насмешливое покровительство... А может, этого достаточно?

Сейчас они болтают за кучей угля, на другом конце понтона. Кадушина выдает скорый вологодский говорок. Морейченко, тот почти поет - мягкая южная речь.

Вася старательно расчесывает свою скудную бороденку, которая так не вяжется с его пухлыми губами и румяным лицом.

- Да не смеши ты людей, Василий, - говорит Кадушин. - У меня на коленке больше волос.

В полночь мы пьем чай на полярной станции. В гостиной с книгой на коленях дремлет чумазый дизелист. Свет выключен (полярники экономят энергию), но в комнате довольно светло. Перед нами блюдо с холодной олениной, чайник, белый хлеб, масло.

Мы собираемся на "Мсту". Светает. На станции вяло начинают брехать собаки. Еще бы запах парного молока - и полная иллюзия, что ты в деревне.

Мальчишке-дизелисту пора везти еду промысловику. Он поднимает упряжку, ругается, раздает собакам пинки, привязывает к нартам бачок с едой, усаживается.

- Эй!

Упряжка вылетает в тундру и с лаем несется на солнце.

Мы отваливаем. Доктор стоит на понтоне с охапкой травы для своего гусенка.

Назад Дальше