Остров Кравкова
Глаз упирается в глухую каменную стену - так близко мы еще не подходили. Только с палубы я разглядел остров - голый, каменистый, с двумя домиками на вершине.
Снова был уголь. Мы таскали его в мешках. Есть правило: если полярная станция не имеет транспортных средств, экипаж переносит груз на расстояние двадцати метров от линии прибоя. Вот мы и таскали уголь в гору, метров за пятьдесят. Какие уж тут правила, когда на острове всего трое зимовщиков.
Уже после первого часа работы у меня подкашиваются ноги, а поясница, так та прямо раскалывается.
- Разжег бы костер, - говорит первый помощник, - да чай заварил... Погрелись бы.
Уговаривать меня не надо. Я бросаю мешок, собираю плавник, вешаю на огонь чайник.
Хорошо у костра, тепло... Дымится в кружках чай. Кейфуем мы недолго. Нас торопят с парохода: лед! Поднимают первую бригаду. Ребята сходят на берег молчаливые, с опухшими от сна лицами. Мешков не хватает. Откуда-то взялась волокуша - лист железа с двумя тросами. В нее впрягаются пятеро. Быстрей, быстрей, быстрей...
И вот мы покидаем еще одну станцию. На берегу остается гора угля и затухающий костер. Он посылает в небо прямую и тонкую струйку дыма. Полярники стоят, подняв над головами руки, - три темных фигуры. Они остаются на острове до будущей навигации.
Остров Тройной (о-ва "Известий ЦИК")
Грузим "швырок" - обрезки бревен. Их не то что швырнуть, поднять-то одному не под силу. Швырок! Очень приблизительное название.
Волна бьет плашкоут о борт. Швартовные тросы то натягиваются, как струны, то дают слабину, падают в воду, потом выскакивают из нее и резко, одним рывком, натянувшись, стреляют соленой водой.
Вот так: если не льды, то волна. Мы ждем смену с берега. Наконец показывается дора, видно, как она проваливается в волнах. Исчезла. Вот опять... Задрала нос к облакам и лезет по гребню волны. Дора взлетает почти до фальшборта, на миг зависает в воздухе и падает. Пушечный удар днищем о воду! По одному (высадка длится чуть ли не четверть часа) ребята покидают катер. Они хватаются за штормтрап, карабкаются... Стоп! Замирают, сжимаются в комок: снизу летит дора. Пронеси, господи! Дора с яростью бьет о борт, летит щепа...
Капитан молча наблюдает за высадкой. А что делать?
Наша смена. Лезем в дору, отправляемся на берег. За три часа с грузом покончено. Повезло нам! Пока вернемся, пока нагрузим плашкоут, там и вахте конец. Пусть другие едут на берег. Надоело все к черту! И тут с парохода приказ: оставаться. Барометр падает, волна...
Вездеход с ревом лезет на вершину холма, туда, где темнеют домики полярников. В сумерках слабо светятся окна радиостанции. Тухватуллин глушит мотор возле самого крыльца.
- Все! - кричит он. - Закурим, что ли?
В кабине тепло, за стеклами тонко поет ветер. Так бы и сидел. Вдруг начинает валить снег. Он косо летит под северным ветром, падает на землю, но и не думает таять. Из кабины хорошо видно желтую траву на склоне холма, дорогу, развороченную гусеницами нашего вездехода, берег, окаймленный полосой припая, темную воду, на которую падает снег.
"Мста" ушла за остров Сергеева, видны лишь ее мачты. Но вот и они пропали.
Мы ночуем у полярников - кто на раскладушке, кто на полу. Только утром я обнаруживаю, что мой спальный мешок полон блох.
Запах хлеба
Идем во льдах.
- Малый... стоп!
- Самый малый... стоп!
- Полный назад!
И так целые сутки. Как у них там на мостике нервы не сдают! А в машине? С ума сойти!
- Самый малый... стоп!
- Это все равно, что мертвого за нос тянуть, - говорит Кадушин.
С левого борта, за ледяными полями - караван: два ледокола и шесть сухогрузов. Трудно только сказать, идут они или стоят. А может, и вмерзли уже в лед?
Работаешь на палубе, и вдруг запах хлеба, теплый, домашний, такой знакомый - на камбузе пекут хлеб. Закрываешь глаза, все исчезает, и остается только запах хлеба, и уже видишь зимнее утро, кухню и на стене отсветы огня из русской печи...
Остров "Правды" (Архипелаг Норденшельда)
Мы битый час искали подхода к острову, пока нашли удобную бухточку. У д о б н у ю, если не особенно привередничать. Льды были и здесь, их несли течение и северо-западный ветер. Половина времени и сил у нас уходили на возню со льдом. Это больше всего и изматывало. Ворочаешь ящики и все оглядываешься, а потом кто-нибудь кричит: "Лед!" Ребята хватают багры и падают в дору. Надо успеть встретить лед у входа в бухту. Дора упирается носом в льдину, Сенин дает полный ход, и льдина, покачиваясь и сипя, отваливает.
Тухватуллин днюет и ночует на острове. Ему удается поспать только в перерыве между сменами. Иногда он "добирает" прямо в кабине вездехода.
Четыре утра. Мы высаживаемся. Тепло, тихо. Пора тащить понтон на берег, но вездехода нет.
- Сбегай на полярку, - говорит мне первый помощник. - Наш друг, видно, все еще спит.
Я взбираюсь по береговому откосу, бегу. Солнце за горизонтом начинает свою работу. Густая синева на востоке разрывается, небо светлеет - бесконечное количество оттенков зеленого. Потом по всему небу полосы, шлейфы, хвосты - оранжевые, желтые, лимонные, красные. Солнце стремительно поднимается, и небо на востоке начинает плавиться. Края облаков окружены сиянием, они точно обуглились, на них больно смотреть.
С запада тянет ветерок. Мне жарко, я снимаю шапку и оглядываюсь. На судне гасят огни. Ребят на берегу уже не видно, а домики станции еще не показались. Я один. Я прыгаю по камням, мне легко, хочется петь. Ласковый утренний ветер, солнце, чистое небо и внезапное ощущение острого, пронзительного, как свет в глаза, счастья. И сумасшедшая радость, чувство, что вот ты есть и будешь жить вечно в этом мире... Откуда такое? Почему вдруг? Тепло и солнце после холодов и туманов последних дней? Может, все оттого, что нет на моем лице угольной пыли, нет усталости? А может, это ощущение здоровья и молодости? Тогда почему я не знал его раньше?
Я распахиваю тяжелую дверь. В залитой солнцем кают-компании пахнет свежезаваренным кофе. Полярники завтракают. Во главе стола Тухватуллин в расстегнутой на груди рубахе. На его воспаленном от недосыпания лице играет улыбка, глаза блестят.
- А-а, - говорит он, увидев меня. - Уже... Выпей кофейку. Сейчас поедем.
Где наш дом?
После, когда мы закончили выгрузку, снялись с якоря и снова шли на восток, я продолжал думать про утро на острове. Я старался понять, почему был так счастлив там, один, на камнях. Ну хорошо, солнце и тепло после туманов. Короткий миг свободы. Свободы от усталости, от опостылевшей необходимости вечно спешить. Ну, здоровье. Хорошо. Все так. Но эти объяснения меня не удовлетворяли. Еще там, на камнях, я заметил: какая-то неоформившаяся мысль поселилась в сознании, какое-то сомнение.
И вот сейчас, за обеденным столом, мне открылось, что суть была не в самом чувстве легкости и радостного покоя. Тот счастливый миг имел цену лишь постольку, поскольку существовала еще другая, моя настоящая жизнь. Каким бы ярким ни был тот миг, тот неожиданный дар, сам по себе он не мог, наверное, дать полноты счастья. Эта полнота складывалась из ощущения минуты и мысли о том, что я оставил: друзья, недочитанные книги, мое дело, моя жизнь...
- Счастье, - презрительно цедит Юра Тюменцев, - романтика... - Он сидит мрачный, с красным обветренным лицом. В зубах у него потухшая папироса. - Романтика, - повторяет он, хотя о романтике я и не заикался. - Ты сначала съешь свой бутерброд с маслом, а потом про романтику говори. Или на горькое потянуло? У меня теща после пирожных всегда черный хлеб с чесноком ест... Для тебя это путешествие, прогулка, каникулы, а для меня жизнь. Понял?
Он ругается, вспоминает о письмах жены ("Я больше не могу. Я завидую другим женам..."), клянет Арктику, льды, свою морскую жизнь ("Пропади она пропадом!"), снова говорит о письмах жены. Он ни на кого не смотрит и говорит, говорит... И все это каким-то краем бьет по мне, и мне делается стыдно. Черт меня дернул пуститься в рассуждения!
Что же все-таки с ним сегодня? Усталость? Так все устали. Может, это спирт, которым нас на прощание угостили полярники? Ладно, плавать он все равно не бросит. Заработает себе плавательный ценз и пойдет штурманом. Он здесь на месте. Я знаю, как благоволит к нему капитан. Знаю, с каким лихим щегольством Юра водит дору, как гордится тем, что забивает третьего штурмана в навигации. Может, жена? Радиограмма какая-нибудь? Дурные вести? Тюменцев много и охотно рассказывал про жену, что меня удивляло. Другие моряки этого не делали. А он говорил, и всегда с нежностью, которую как ни старался, не мог скрыть. Я замечал, как ранили его шуточки ребят и двусмысленные намеки. Обычное дело в мужской компании, но лучше бы им его не трогать. Женился Тюменцев недавно, жена его по-прежнему жила и работала в Ленинграде - то ли в морском училище, то ли в картографическом управлении. Я видел ее фотографию: хорошенькое кукольное личико, круглые глаза, вздернутая верхняя губа. Такие многим нравятся. Могу представить, как ее обхаживают щеголеватые курсанты и молодые офицеры.
- Она там одна, понимаешь? А кругом эти... Знаю я их!
И все же не надо было наседать на меня: прогулка, каникулы, игра. Я уже понял, корабли, острова, льды - для меня это пока, для моряков это жизнь. Я работал рядом с ними, на миг стал одним из них, забылся, а потом пришла та минута на острове, и мне открылась степень этой близости.
Банальная любовная история
Над островом Русским гуляет ветер, пригибая к земле головки полярных маков - чахлых, бледно-желтых цветов на коротких ножках.
На высоком берегу могила. "Мария Гетман. Погибла в 1941 году". Погибла... Воображение у меня разыгралось: девушка, остров в океане, Арктика, стихия... Там, на севере, в сумерках черных, смотрят на полюс они, уснув среди льдов непокорных...
Оказалось - любовная история. На станции служила метеорологом молодая девушка. Она до безумия, как передают полярники из поколения в поколение, влюбилась в начальника станции. Любовь была взаимной и продолжалась до того дня, пока на станцию не приехала жена начальника, не то радистка, не то аэролог. Девчонка, оставшись одна, ничего не могла придумать, как выпить уксусной эссенции. Вот и все. Банальная, что ни говори, история.
Но есть безысходная горечь в этих страданиях банальных... Представьте эту девчонку за стеной. Как ей было вынести внезапное одиночество, ужас потери, стыд... И еще мне почему-то хочется верить, что начальник станции не был вертопрахом. Слабый человек, он страдал, пытался, наверное, найти выход из этой истории и, быть может, решился бы на разрыв с женой, знай он, чем все кончится.
Такая история. Что же с того, что банальная.
Остров Исаченко
Мы привезли сюда смену зимовщиков. С ними женщина. Она прижимает к груди заботливо укутанную кадку с каким-то растением. Из-под тряпок выглядывают три зеленых листика.
- Что это? - спрашивает капитан. - Хрен?
- Нет, - отвечает женщина. - Это пальма.
- Пальма? Скажи на милость!
Женщина что-то объясняет капитану, но он ее уже не слышит. Они стоят со вторым штурманом и наблюдают за высадкой на понтон.
- На борту надо меньше ковыряться, - угрюмо говорит капитан. - Полтора часа грузились... - Потом, уже другим тоном: - Не задерживайтесь. Начинает работать ветер не тот, который нам нужен.
Снова туман и льды. На полубаке - впередсмотрящий в плаще, наброшенном на ватник. Это Вася Морейченко. Он оглядывается и машет мне рукой. Бороденка его заиндевела.
...Туман. Надрывается ревун. Похоронно звонит рында.
Остров Уединения
В четыре утра, как всегда, смена была на палубе - молчаливые люди в наглухо застегнутых ватниках и штормовках с опущенными капюшонами. Ночью выпал снег. Вся в белом, непривычно чистая "Мста" выглядела елочным пароходиком, нарядной новогодней игрушкой.
Через два часа за легкой пеленой тумана открылся остров. На станциях, какие я видел, домики полярников обычно лепились на вершинах, придавая голым и неприветливым кускам камня обжитой вид. Здесь они прятались между лысых сопок, в глубине узкой долины, и напоминали декорации романтической сказки. Доктор Начинкин сказал мне, что на острове можно было бы поставить "Пера Гюнта" или что-нибудь еще в том же роде. Это была прекрасная мысль, но нам не дали ее развить. Мы везли на берег телок деда Вонифатия. Телки то жались друг к дружке, то шарахались в стороны, сбрасывая в воду тюки с сеном. Мы стопорили ход и начинали вылавливать сено из снежной каши.
Приятно идти с первым плашкоутом. На берегу тебя ждут, выходят встречать, машут руками, улыбаются, кричат. Рядом с полярниками стоит мальчишка лет шести. Я вспомнил, как в Архангельске к нам подошел интеллигентный старичок в узком черном пальто с бархатным воротником и попросил второго штурмана, ведавшего погрузкой, взять велосипед для внука. Сейчас первым понтоном мы везли на остров трехколесный велосипед, не значившийся ни в одном из коносаментов.
Едва мы успели разгрузиться, как остров стало закрывать льдом. Тяжелые грязные льдины шли с севера. Расталкивая их носом доры или бросаясь в обход, мы кое-как добираемся до "Мсты", лезем по обледенелому трапу, поднимаем понтон и торопливо уходим от ледяных полей.
Я просыпаюсь оттого, что на судне включают принудительную трансляцию. В кубрике хрипит динамик: "Через пять минут от борта отходит плашкоут".
Меня это не касается. Наша смена только через два часа. Чего орать, в самом деле! Кому ехать, тот знает. Я закрываюсь с головой, но меня тут же расталкивают: льды! С великой поспешностью мы отваливаем от борта, оставляя тех, кто не успел спуститься на понтон. Интересно, где пропадали эти ловкачи, пока мы набивались в дору?
Высаживаемся. Что же мы привезли на сей раз? Да многое. Сервант, например. Безобразное сооружение, напоминающее одновременно мучной ларь и книжный шкаф. Я знаю кают-компанию, где этот топорный сервант будет стоять, - тесная комната с закопченным потолком. Но, боюсь, даже ее он не сможет украсить.
- Знаете, - смеются полярники, - мы уже полгода пьем чай из консервных банок.
- Зато теперь банки будут стоять в серванте, - говорит повариха.
Бред какой-то! Нам стыдно, словно это мы там, на Большой земле, напортачили с заявками и накладными или как еще они называются все эти бумаги.
- Ладно, - мямлит боцман, - пошарю в кладовой... На судне должна быть посуда.
Остров Уединения был открыт случайно. В семидесятых годах, прошлого века на него наткнулся норвежский шкипер, промышлявший зверя. Координаты этого клочка земли были определены неверно, и экспедиции, направляясь на остров, неизменно его не находили. На картах долго стояла пометка: "Положение сомнительно". Странный остров... А сейчас мы базарим на берегу, ругаем снабженцев. Маленькие посудные проблемы.
На "Мсте" зажгли ходовые огни. Она снялась с якоря и ходит на горизонте какими-то непонятными курсами.
Ветер, угольная пыль, соль. Красные огни костров, свет тракторных фар, и в этом свете - кружение снежных хлопьев. И тут же, рядом с нами, мальчишка на велосипеде. Вцепившись в руль и наклонив голову, он сосредоточенно нажимает на маленькие педали.
Снова шли льды, и снова, как тогда на палубе, во время заката, я испытал трепет перед тяжелым молчанием Арктики и ее ужасающим равнодушием. Картина была такая: грандиозный снежный пейзаж с человеческими фигурами. Но уже по-другому чувствовал я его и иначе думалось мне. Теперь я видел фигуры. Бывшие вроде необязательной деталью пейзажа, они одухотворяли его. Это они, полярники и продрогшие ребята в грязных ватниках, вдохнули жизнь в опасные берега и мерзлые скалы. Мне понадобилось время, чтобы убедиться в справедливости давно сказанных слов: красоты нет в пустыне, она в душе бедуина.
Я забросил свой путевой дневник. Ландшафты перестали меня занимать. Заметив это, я понял, что скучаю по дому.
И вот мы покидаем свою последнюю станцию. Нам вслед летят прощальные ракеты. Минута - и остров пропадает в грязных космах холодного тумана. Прыгает на волне дора с исковерканным планширем. Мы тащим на буксире понтон, привальный брус которого разбит в щепки. Славно послужила нам эта "балалайка".
Гремит брашпиль, выбирая якорь. Кончилась моя Арктика. "Мста" дает прощальный гудок, и до меня доходит, что я уезжаю отсюда навсегда.
Домой
Низкое пасмурное небо - ровное, однообразное, серое. И море - мягких, сдержанных тонов, как мелодия, сыгранная под сурдинку.
По шлюпочной палубе разгуливает гусенок. Заботы доктора не пропали даром: гусенок подрос, стал гладким и круглым. Вот он вытягивается, поводит шеей и хлопает крепкими крыльями.
Гусенок подходит к краю палубы. Перед ним море в редких барашках пены, летят соленые брызги. Гусенок смотрит за горизонт, в его позе ожидание. Хотел бы я знать, какие картины гнездятся сейчас в голове этой птицы.
Выйдешь однажды ночью: дрожащий свет фонарей на воде, белые шлейфы пены, суда в ночи, их огни. Слева по борту мигнул маяк - короткая бледная вспышка. Но что это? Из темноты рвет теплым звенящим ветром. Странные, полузабытые запахи земли, жилья...
Берег
А потом утро, день - и вот на землю уже ложатся вечерние тени. На берегу деревья. Господи, березы! И какие-то домишки, огороды... Мужик с лошадью. На телеге молочные бидоны.
А потом город. Деловито так, скоро, бежит трамвай. В вагонах свет. Там люди. И на набережной тоже. В просвете улицы зеленеет глазок светофора. На перекрестке толпа: женщины с кошелками, дети с портфелями. Обыкновенные люди, не полярники. Они выбегают из магазинов, переходят улицу. Они не смотрят на нас, не замечают пароход на реке. Они не видят ни домов, ни трамваев, ни неоновых вывесок.
Что знают они о береге, на котором живут?
Прощание
Слово-то какое - п р о щ а н и е. Точно ножом по живому...
Сырое портовое утро. Мокрые деревья на берегу, блестящий от росы черный буксир, и гудки - сырые, хриплые, спросонья. От воды тянет травой, в темно-зеленой глубине лениво шевелятся длинные водоросли: длинней органных фуг горька морей трава...
Вот и все.
Всему конец. С берега вернулся третий штурман. Сейчас я получу расчет и уеду.
- Мы здесь недолго. Возьмем лес - ив Англию.
Это Миша Котеночков. "Мы..." "в Англию..." Моряк!
Доктор вручает мне медицинскую книжку. Первый помощник говорит слова.
- Поцелуемся. - Кадушин берет меня в свои лапы. - Вернешься к нам?
Мысли мои мешаются, слов нет... Олег Аверин молча глядит, как я пожимаю ребятам руки. Он в нарядном джемпере из козьего пуха, в белейшей сорочке.
- Вот и все, - говорю.
- Да, - отвечает Аверин, - все... Больше уж, видно, не пойдешь с нами.
Мучительное это дело - расставание. Мучительное и безжалостное. Вот была "Мста", были ребята на палубе, и нет их. Вовсю молотит движок катера. Что-то с глазами у меня творится непонятное, в горле сухо...