МАЛЕНЬКАЯ АНТОЛОГИЯ ВОЗВРАЩЕНИЙ
За окном вагона в сырых осенних сумерках тонул незнакомый город. На повороте он близко выбежал к полотну дороги: дома с палисадниками, редкие фонари, улочка, усыпанная листвой. По-утиному раскачиваясь, ее пересекал трамвай. Все это было так похоже...
Я открыл дверь в купе. Приятели читали, лежа поверх одеял. Я сказал: "Мне пришла в голову сентиментальная идея..." - и вдруг почувствовал, что слова и их интонация никак не вяжутся с тем, что я на самом деле думал и хотел сказать. Наверное, со стороны моя затея и впрямь могла показаться сентиментальной, но сейчас чувство было иным, и я не смог его выразить, не сумел. Сказал, что собираюсь сойти на ближайшей станции и съездить в город, где провел детство и где давно не был. Вот, мол, случился денек. Случай, так сказать, выпал. Давно мечтал.
Приятели перестали читать.
- В родные Палестины? - спросили они. - Давай! Давай - лататы в пенаты.
Друзья добродушно острили, а я был зол на них и на себя за свой тон, который был слабостью. Слабостью и ложью, как ни верти. Что же мы прячем за иронией? А еще было - холодок на душе, почти страх. Что-то забытое, детское - страх за последствия. Всегда приходилось раскаиваться в своих фантазиях. Блажь. Коленце. Фортель. Или, как писалось в школьных характеристиках, склонность к неожиданным поступкам. Да уж какие к черту неожиданные! Давно мечтал съездить, да все как-то недосуг было. Ну вот, слава богу, решился. Пришла, видать, пора.
Я любил маленькие городки издали. Мне нравилось думать, что в одном из них, как в заповеднике, живет мое прошлое. Когда за вагонным окном, вот как сегодня, появлялась на миг и тут же пропадала старая городская окраина, я переживал чувство потери. Мне всегда хотелось сойти с поезда и вернуться на эту пропавшую окраину.
- Хороший город, что ли?
В самом деле, хорош ли он? Что им расскажешь? Они ведь увидят обыкновенные улицы, старые деревья, домишки с тесовыми крышами.
- Мой дом, - сказал я.
- Отчий кров, - заговорили они. - Тихая родина. Возвращение на пепелище. Давай, давай! Это и трогательно, и красиво, и... ново, как ни странно.
- Тоска по родине, - строго сказал один, - давно разоблаченная морока.
Это была цитата - масло в огонь.
- Домой, - сказал другой, забирая все более насмешливый и вместе с тем патетический тон, - домой! В который раз уже. Такая сладкая банальность! Твоего здесь мало. Эта ностальгия временами накатывает на всех. Накатывает и безошибочно бьет по самому дорогому: кров, тепло... Это все память. Это она придает такое очарование всему, что прошло, миновало, исчезло. То, что некогда было жизнью вполне заурядной, в памяти странно хорошеет и начинает числиться по ведомству возвышенных воспоминаний. Не ты один! Говорю тебе, твоего здесь мало. Это удел всех чувствительных людей. Или просто возраст. Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит. И так далее. От суеты и холода больших городов - на тихую родину. Тебе, наверное, кажется, что все это полно смысла? Ничуть не бывало! Надо обходиться тем, что мы имеем. А потом это ведь и не безобидно. Ну да, понимаю, щемит сердце. Не обращай внимания, не слушай ты ее, эту сердечную щемь. Тоска по былому, знаешь ли, незаметно становится жизнью, образом мышления, и скоро все уже красиво лишь постольку, поскольку стало прошлым... Ты прокисший романтик.
Кажется, они меня немного жалели. Не ты один... Где-то на задворках памяти тенью мелькнуло воспоминание о прочитанных книгах. Молодые люди, побродяжив, возвращались под отчий кров, где их встречали старушки - матери или бабушки. С этими вот старушками немного нехорошо получалось, многовато их было. Герой возвращался, оставив за порогом пыль дорог и пеструю свою биографию, клонил выю, и сухонькая рука праведницы ложилась на голову с небольшой, но уже заметной плешью... Я обнаружил, что пылю в шумной толпе литературных героев, - давно и многократно описанный персонаж.
Это мелькание мыслей и речи друзей не то чтобы вдребезги разнесли мой лирический настрой, но все же пригасили его. Первый порыв был искренним - сойти, вернуться... Потом я сыграл - сентиментальная идея. Сейчас я чувствовал раскаяние и страх - так глубоко предстояло нырнуть, такую бездну времени преодолеть. Я привычно посмотрел на себя со стороны и увидел меланхоличного героя в осеннем парке. Значит, так. Возвращение. Вечер в провинциальном городке. Закат над старыми крышами. Печаль, какой-то полусвет, полусон... Что-то знакомое наизусть, вроде давешней иронии, как бы уже не чувство, а навык.
Ах, эта вечная боязнь банальности! Этот стыд, эта суетливая напряженность и опасения: как бы не впасть в банальность, не опростоволоситься. Да ведь дом-то остается домом, а родина - родиной, и бедное небо, как верно было замечено, все такое же голубое. И что значит банальное? Не новое, значит? Избитое, заезженное, стертое? Но ведь ничто не повторяется. Новые места, новые люди и мы сами иные - другими возвращаемся. Неожиданно я вспомнил, что в самом слове "ностальгия" уже жил мотив возвращения.
Приятели смотрели, как я собираюсь.
- Перестань валять дурака, - говорили они вяло. - Попсиховал, и будет. Подумаешь: дом! У каждого своя сказка о детстве. Ты расклеился и от жалости к себе, от тоски тебя потянуло на родительские могилки. Не надо туда возвращаться. Это всем давным-давно известно. Как это: увидев наконец родимую обитель, главой поник и зарыдал... Зарыдал? Слушай, брось ты это!
Я вспомнил голые тополя с узловатыми сучьями и черные шапки грачиных гнезд на темнеющем весеннем небе с мелкими бледными звездами.
- Что? Старые деревья? Прямо маньяк какой-то! Нет больше твоих тополей. Ничего там больше нет! Может, и найдешь ты тополя, но не воображай, что это те самые деревья. И город, о котором ты думал, теперь другой.
Как ловко научились мы заговаривать свои переживания. Чувство, едва родившись, уже переоценено, уже сместилось, отдалилось от тебя, сделалось как бы чужим. И о нем стало возможным говорить.
- Брось! Хандра, брат. С кем не бывало! Пройдет.
- Нет. Я хочу увидеть свой дом.
Я сказал это медленно, стараясь вызвать в душе чувство исчезнувшее, когда я заговорил о нем. Мне нестерпимо захотелось увидеть дом и большой двор, и он возник передо мной весь, со старыми тополями, поленницами дров, пыльными лопухами в дальних углах. И дом - деревянный, в два этажа, построенный с любовью и хорошо обжитой, с широкими окнами и просторной галереей по северному фасаду, где я обычно пережидал жару, валяясь с книгой в расшатанном кресле и слушая, как вскрикивают на станции паровозы. Плотные волны зноя доносили на галерею запахи каменного угля, смолы и распиленного леса. Когда жара становилась невыносимой, я уходил в комнаты или спускался в прохладную полутьму чисто вымытых лестниц и там, сидя на скобленых ступеньках, смотрел, как метет по улице тополиным пухом. В такие дни лучшими часами были утренние: окраина спала под своими тополями, пыль, прибитая росой, лежала неподвижно, а по улице с дорожным сундучком в руке поднимался машинист, вернувшийся из поездки...
Мы простились на полутемном перроне. Друзья кутались в плащи и смотрели на меня молча и пристально.
Я приехал воскресным полднем.
Город как город: шли люди, хлопали двери магазинов, кто-то звал кого-то, бабка везла в коляске внука. Город жил без меня. Очень остро я это почувствовал. Что-то похожее, по-моему, должен переживать человек, выписавшийся из больницы... Ладно, забегу на минуту, погляжу и уеду. Я вдруг вспомнил, как не терпелось мне отсюда уехать. Так и уехал - с легким сердцем, не оглядываясь. Да и что могло меня удерживать. А после, когда умер отец и мать перебралась к сестре на юг, уже ничто, казалось, не связывало меня с этим городом.
Я все стоял, не решаясь делать первый шаг. Что же это? Думал, мечтал, наконец приехал, и вот - некуда идти.
Я поднялся по Станционной улице, свернул за угол и, пройдя мимо недостроенного здания, увидел за деревьями дом. Калитка знакомо скрипнула, я очутился внутри двора. Теперь он с трех сторон был зажат новыми домами. По двору мальчишки гоняли мяч. Они посмотрели на меня равнодушно: привыкли к чужим. Кое-что здесь осталось по-прежнему: вокруг беседки все так же росли мальвы, поленницы подпирали забор, на скамье под тополями сидели старики. Мне захотелось в прохладную темноту подъезда, а там, по лестнице, на второй этаж, знакомая дверь...
В доме давно жили другие и другие вещи стояли в комнатах.
Ушла та жизнь, тот быт... Я поймал себя на нежности к исчезнувшим вещам. Но что, собственно, значили они? Что замечательного было в громоздких комодах, диванах с высокими спинками, висячих лампах? Я вспомнил нашу кухню, тусклый блеск самовара, сонное тиканье ходиков, темные полки. Слева у стены стояла большая металлическая коробка из-под кофе, старинная, с красивым (черное с золотом) рисунком, рядом - фарфоровая супница с отбитой ручкой, дальше - формы для печенья, какие-то банки, жестянки из-под монпансье... А вот еще - самодельные сундучки, с которыми ходили машинисты. Но почему железные? Или машинисты, до того как пересесть на паровоз, слесарили в депо? Паяли, клепали, резали железо, а после по старой памяти смастерили себе дорожные сундучки?
Я заметил, что за мной наблюдают. Скоро из беседки вышли две девушки. С выгоревшими за лето пшеничными челками, пряча улыбки в углах чуть припухлых губ, они шли прямо на меня в выцветших ситцевых платьях, едва доходивших до округлых колен - длинноногие, с открытыми руками, тронутыми загаром. На лицах подружек было написано любопытство, глаза их блестели. Неужто они узнали меня? Может, они из тех, что носились по двору, когда я заканчивал школу? Внезапно, как по команде, глаза подружек сделались глубокими, блеск их потух. Девушки прошли мимо с достоинством, строгие, полные значительности и какой-то невысказанной тайны.
Я увидел себя со стороны: полнота, одышка, поредевшие волосы. Зубы вот опять что-то разнылись...
Давнее с неожиданной силой нахлынуло на меня, когда я увидел школу. В быстро сгущавшемся осеннем сумраке стояло молчаливое здание с темными провалами окон. На двери слабо отсвечивала длинная бронзовая ручка. Я словно вчера брался за нее. И ручка, и дверь были такими же, как и раньше. Они были такими всегда, ничего здесь не изменилось. Да и что могло случиться с бронзовой ручкой? И прохладный осенний воздух тех далеких дней остался здесь, воздух, которым мы дышали. Что-то кончилось, минуло, ушли люди, уехали, умерли... Но вот он, воздух между деревьями, вот деревья... Что изменилось с того времени, когда я в толпе других школьников бегал здесь? Как-то вечером я вот так же стоял перед дверью и, не помню уже почему, не решался войти.
...За дверью, после короткой и яростной толчеи в тесном тамбуре, толпа школьников разбивалась на два потока. По цементным ступеням слева и справа от парадной лестницы мы спускались в полуподвальный этаж, где были буфет, библиотека и гардероб - ряды вешалок за проволочной сеткой.
Парадной лестницей с отполированными до блеска перилами мы попадали в актовый зал. Зимой он казался просторным и высоким, весной и ранней осенью в нем было темно от тополей за окнами. У входа стоял цинковый бачок с водой, а в дальнем углу - рояль с рассохшимися клавишами и без одной педали.
Классная комната была знаменита печью, на которой ежегодно гвоздем выбивалось число выпускников. Вести эту хронику начали еще до войны. На верху печи валялись огрызки яблок и карандашей, там же находили свое последнее пристанище бумажные голуби. Старые парты были изрезаны ножами, их каждое лето чинили и красили. Я и сейчас помню запах краски, который встречал нас в сентябре. Скоро мы забывали о нем - так начинался еще один учебный год. Над доской косо висел портрет Чехова в пенсне, на лбу у классика был мел: попали тряпкой. Чехов печально, с немым укором смотрел поверх голов отличников на задние парты, и вид у него был совсем скорбный, когда ты вставал, а тебе говорили: "Не знаете", или - "Выйдите из класса", или - "Приведите родителей".
С улицы донесся звон трамвая. Резкая короткая трель прорезала тишину и растаяла.
Бронзовый колокольчик, всегда старательно начищенный, со славянской вязью по краю и тяжелым литым язычком, начинал долгий школьный день, звал нас с улицы в класс, или, наоборот, в напряженной и тягостной тишине, когда взгляд учителя скользил по строчкам журнала в поисках очередной жертвы, его голос раздавался в гулких коридорах и дарил нам освобождение.
Хозяйкой колокольчика была неопределенных лет востроносая женщина с птичьим профилем и с гладко зачесанными, стянутыми к затылку темными волосами. Звали ее Сусанна. С библейским этим именем связано представление о пышности, быть может, даже некоторой монументальности форм, а перед нами мелькала худенькая, очень живая женщина. "Чисто ящерка", - говаривал завхоз. Утром она встречала нас в пустом коридоре, потом заглядывала в класс, долго стояла в дверях, молча смотрела и наконец спрашивала: "Дежурный есть? Чернила брать будете?"
Муж Сусанны погиб на фронте, детей у нее не было - вот все, что мы знали о ней. Жила она здесь же, в школе, в тесной комнатушке полуподвального этажа. Мы как-то заглянули туда с Юркой Ореховым. Половину комнаты занимала плита, на полу лежали домотканые дорожки, стоял сундук, покрытый ковриком, у окна примостился шаткий столик. Клеенка на нем блестела. Единственное окно было тесно заставлено геранью, над кроватью, застеленной одеялом из цветных лоскутков, висел портрет молодого мужчины. Это был мутноватый, неумело раскрашенный портрет.
Перед нашим выпуском в школе появился электрический звонок. Мы не реагировали на его пронзительный механический голос - не могли или не хотели привыкнуть. Сусанна должна была снова выходить на улицу со своим колокольчиком. Она топталась на заднем крыльце, а мы гуськом бежали из уборной, откуда клубами валил табачный дым. Сусанна сокрушалась, качала маленькой аккуратной головкой и приговаривала: "Табакуры, вредители, бросьте себя травить".
Помню, как ей вручали орден. Она стояла перед всей школой в темном пиджачке, чуть ей великоватом, бледная от волнения, и не знала, куда девать руки.
Сусанна не пропускала встречи выпускников, приходила загодя, занимала место в углу и оттуда следила за дверью, наблюдала, как постепенно заполняется зал. Она знала нас в лицо и поименно - каждого, всех. На первые встречи народу собиралось много, мы приходили целыми классами. Пуповина, которая связывала нас со школой, была еще цела. В зале гремела радиола, кружили пары, мы болтали, разбившись на группы, а рядом были наши подружки - уже медички, уже филологички и, боже мой, уже жены и матери наших детей. На одну такую встречу пришел Алик Ракитин. Он был в городе проездом и в тот же вечер уезжал. Щурясь от яркого света, Ракитин остановился в дверях, высокий, в черной флотской шинели с лейтенантскими погонами. Его узнали, ему кричали со всех сторон, а он глядел поверх нас, кого-то искал глазами и наконец двинул через зал, не сняв шинели и держа в руке перчатки и фуражку с "крабом". Он как-то очень долго шел через зал, а учителя, стоявшие сомкнутой группой, улыбались покровительственно, довольные и гордые, что вот и Ракитин приехал, такой ладный, красивый и такая умница. А он все шел и шел, и тут мы заметили, что идет он к Сусанне, и она это заметила и вдруг обнаружила, что стоит в углу одна, и все на нее смотрят, а ей не за кого спрятаться, поздно бежать и уйти нельзя. Ракитин остановился перед Сусанной, взял ее руку и поцеловал. Он стоял в неудобной позе, низко склонившись, прижав к губам маленькую смуглую руку. Сусанна растерянно смотрела на нас, на наших девушек и учителей, а потом опустила глаза и осторожно погладила Ракитина по голове. Он выпрямился, лицо у него было уже другое, не озабоченное, не строгое, а веселое, мальчишеское, и он громко спросил: "Что наш звонок, Сусанна?" Мы заулыбались, а те, кто окончил школу после нас, смотрели, ничего не понимая, переглядывались, перешептывались, спрашивали, наверное, какой еще там звонок. А Ракитин был уже прежним - рот плотно сжат, брови сдвинуты к переносице. Он натягивал перчатки, и его уже не было с нами...
Я оглянулся, точно хотел увидеть кого-то. Передо мной лежал школьный двор. Он стал меньше, часть его теперь занимал корт, настоящий теннисный корт, может, чересчур шикарный для нашей старой школы.
Я сделал шаг к двери. Годы, события, все радости и горести вдруг отлетели. Казалось, стоит взяться за ручку, потянуть на себя дверь, и снова окунешься в гул большой перемены. Три прыжка по лестнице, бегом через зал и дальше - по коридору, в класс, а там возня, крики, гвалт, но вот Гошка Юдин, приплясывающий у двери, делает знак: "Ганнибал у ворот! Ганнибал у ворот!" И в конце длинного коридора с указкой и картами в руке появляется "Ганнибал".
Казалось, стоит взяться за ручку...
По-осеннему рано зажглись фонари - желтые шары в теплой голубой дымке. Блестел сырой асфальт. Из городского сада доносилась музыка. Я знал: оркестр играет последние дни. Скоро в саду заколотят летний кинотеатр, а скамьи отнесут под навес. Но пока в саду звенел смех и слышалась печальная медь труб. Слабо шумели под ветром деревья, на дорожках и аллеях дрожали пятна света, и казалось, что в листве, если приглядеться, можно увидеть знакомые глаза под каштановой челкой... Она давно уехала из этого города, где-то была у нее сейчас своя жизнь, но она, та, которую я знал, никуда не могла уехать и не могла умереть.
Я решил остаться и взял койку в гостинице. Вставал рано, завтракал в темном буфетике, уходил и бродил допоздна, вдыхая запах родного города, настоянный на осенней листве, прохладный и свежий, как ощущение детства, и такой же летучий.
Многих улиц я не нашел, другие были перегорожены, по ним никто не ездил, они поросли травой. Улицы забытых шагов, они остались как заповедники детства.
Я нашел несколько каменных магазинчиков, где ранними утрами до уроков выстаивал в очередях за хлебом.
Старинный особняк, украшенный башенкой с флюгером, отремонтировали. В нем устроили музыкальную школу. Я видел за окнами детей, доску с нотными линейками, слышал голоса и музыку - нехитрые детские пьесы.
Однажды я заблудился - серо-зеленый бетон стен, козырьки над подъездами, витрины, ливень стекла. Удивляться было нечему, город строился, рос, он не мог не расти. Но я с растерянностью и тревогой разглядывал новостройки, суровые лица в космических шлемах на торцах зданий. Я жил в таких же домах и давно перестал задумываться над тем, как они выглядят. В сущности, они не имели ко мне никакого отношения: здесь я числился квартиросъемщиком, там работал, а то, что называлось домом, осталось на родине, там, где родился.
Кто-то сказал: нужно много прожить в доме, чтобы он стал домом. Немудреный вроде каламбур, но как верно, как верно сказано. Дом - это не просто жилплощадь. Это духовное наследие и капитал, которые неисчерпаемы.