Трудно… видеть, как исчазает все привычное с юности и заменяется совершенно иным, может быть, лучшим, но чужим и жестким. Особенно это относится к исчезновению того российского, что нам дорого и мило, но искоренялось… достаточно долго, чтобы практически оказаться на грани небытия. Вот это тревожит и не способствует тому благополучию, какое написано на лицах гостей, приезжающих в последние месяцы из иных стран".
Природа оказалась немилостивой к Ивану Антоновичу. Тяжелые, всепогодные экспедиции, изнурительный, на полном напряжении сил труд подорвали даже его могучее здоровье. В письмах начинают проскальзывать мысли о пределах человеческих возможностей, о смерти как неизбежном итоге жизни. Впрочем, и этим, казалось бы, заведомо пессимистическим мыслям Иван Антонович умеет придать философский смысл, старается не отнять бодрости у друзей, сознавая, что не может их не опечалить:
"Абрамцево, 16 июля 1959. Дмитревскому.
…До чего же мы все живем под прессом - то страха (общего) атомной войны, то - рака (личного и узко-семейного). Ей-богу, лучше быть потупее… впрочем, как подумаешь, что зато исчез бы весь широкий и интереснейший мир, нет, не лучше! Расплачиваться все равно неизбежно и за то и за другое, только по-разному… Когда Вы излечитесь от Вашей светлой романтики, Владимир Иванович, дорогой? Впрочем, не излечивайтесь, не нужно - лучше прожить наивным соколом, чем софистической змеей…"
"Абрамцево, 20.06.60. Дмитревскому.
Как силен вечный человеческий протест против неизбежности смерти и когда же наконец мы сможем преодолеть его? Что тут надо - веру в науку или какую-то особенную религию, вроде индусской? Но и в последней ведь смерть только тогда освобождение, когда мудрец уходит из жизни в экстазе - самадхи, якобы в соединении с божеством…"
Совсем малый круг друзей посвящен в истинную картину его здоровья. Какая же сила духа нужна, чтобы писать о себе самом так доверительно и спокойно:
…Должен предупредить Вас, что это письмо - только Вам, как пишут в английской секретной службе, судя по Джеймсу Бонду - "фор йор айз онли" - только для Ваших глаз… В последней моей кардиограмме произошло ухудшение… Само по себе это не непосредственная опасность, но в совокупности со всем, что есть, - неважно. Энергии не осталось - броненосец тонет.
Кроме шуток, у меня ощущение, что я как хороший броненосец, с большой силой машин, запасом плавучести и т. д., но получивший пробоину, которую никак не могут заделать… И вот медленно, но верно заполняется водой один отсек за другим и корабль садится все глубже в воду. Он ещё идет, но скорости набрать нельзя - выдавятся переборки, и сразу пойдешь ко дну, поэтому броненосец идет медленно, почти с торжественной обреченностью, погружаясь, но с виду все такой же тяжелый н сильный. А в рубке управления мечется, пытаясь что-то сделать, капитан - мой Тасенок (Т. И. Ефремова. Ф. Д.) и экипаж из моих друзей, готовых сделать, что возможно, кроме главного - пробоина не заделываемая. Так и у меня - с каждой новой кардиограммой смотришь, как выполаживаются одни зубцы, опускаются другие, расползаются вширь, осложняясь дополнительными, третьи. Эту картину я отчетливо вижу и сам. Это - не паника, не внезапный припадок слабости или/меланхолии, просто облеклось в поэтический образ мое заболевание. И не говорите ничего никому, ведь сколько осталось плавучести - величина неопределенная, зависит от общей жизненности организма, и может быть, не так уж скоро, кое-что, во всяком случае, успею сделать - это я как-то внутренним чутьем понимаю, хоть и не исключаю возможности внезапного поворота событий - но ведь это уже опасение кирпича на голову и потому не принимается во внимание. Как-то всегда привлекал меня один эпизод из Цусимского боя. Когда броненосец "Сисой Великий", подбитый, с испорченными машинами, спасаясь от японцев, встретил крейсер "Владимир Мономах" и поднял сигнал: "тону, прошу принять команду на борт". И на мачтах крейсера взвились флаги ответного сигнала: "сам через час пойду ко дну". Мой броненосец пока не отвечает этим сигналом людям, введенным в заблуждение моей всегдашней бодростью, но дело к тому пошло за последний год довольно быстро… "фор йор айз онли" кончилось".
В Иване Антоновиче была очень сильна ответствепность перед другими. Постоянно подбадривая друзей и близких, любому протягивая руку помощи по первой просьбе и даже без просьбы, он жил сознанием, что человек, делающий подарки, едва ли не счастливее того, кто эти подарки получает.
Для всех нас такими подарками были его научные открытия и книги.
"Не снобизм и не мания величия…"
Удивительно, насколько не устарели мысли Ивана Антоновича, насколько метки его попадания в сегодняш-ность, скажем, о писательском труде:
"Москва 29. 06. 74, Дмитревскому.
…На опыте "Лезвия" пришел к заключению, что писательство в нашей стране - дело выгодное лишь для халтурщиков или заказников. Посудите сами - я ведь писатель, можно сказать, удачливый и коммерчески "бестселлер", а что получается:
"Лезвие" писал с середины 1959 года, т. е. до выхода книги пройдет без малого 5 /2 лет. Если считать, что до выхода следующей мало-мальски "листажной" повести или романа пройдет минимум два года, ну, в самом лучшем случае - полтора, то получается семь лет, на которые растягивается финансовая поддержка от "Лезвия". Если все будет удачно, то "Лезвие" получит тройной гонорар (журнал+ Два издания). За вычетами, примерно по 8500, т. е. в итоге - 25 тысяч. Разделите на семь лет, получите около 300 рублей в месяц, поэтому если не будет в ближайшее же время крупного переиздания, то мой заработок писателя (не по величине, а по спросу и издаваемости) первого класса оказывается меньше моей докторской зарплаты - 400 р. в мес., не говоря уже о зав. лабораторской должности - 500 руб.
Каково же меньше пишущим и менее удачливым или издаваемым - просто жутко подумать.
В итоге - если не относиться к писанию как к некоему подвигу, но и не быть способным на откровенную халтуру и угодничество - не надо писать, а надо служить. Как ни странно, это сейчас даже почетнее, а то писателя всяк считает своим долгом критиковать, ругать, лезть с советами. Видимо, что-то надо правительству предпринимать с писателями… Руководители культуры должны проявить разум, пока не поздно. Вот какие экономические рассуждения".
…Взгляд на нас всех (писателей) (помимо особо отмеченных и занятых исполнением приказных дел) со времен нэпа остался дикий - кустарь-одиночка без мотора. Вот и приносим мы каждый на рынок свои горшки, а ценителей и меценатов-то давно нет… Написал бы кто талантливую комедию на эту тему - сослужил бы хорошую службу культуре".
И вот будто бы услешан голос писателя. Приняты постановления об улучшении работы творческих союзов, улучшении гонорарной политики. На самом высшем уровне собираются совещания с писателями и работниками средств массовой информации. Учтено мнение общественных деятелей о бережном отношении к природе и экологических проблемах: загрязнении Байкала, Ладоги, Рыбинского водохранилища, опрометчиво несбалансированном проекте поворота северных рек, угрозе водному балансу севера Эстонии. Сейчас эти проблемы открыто обсуждаются, достаточно перелистать газеты. Вот лишь несколько заголовков на тему, в которой боль писателей является барометром отношения к окружающему миру: "Как спасти Арал?", "Путешествие в лесное головотяпство", "Природе нужен адвокат"… Но ведь Ефремов, тонко чувствовавший и болевший за природу ("Сын Земли, полностью погруженный в её природу, - таков человек. И в этом он диалектически велик и ничтожен!"), ответственно относившийся к своему второму призванию как к средству служения народу, задавал себе и друзьям непростые вопросы больше двух десятков лет тому назад!
Снова и снова возвращается Иван Антонович к осмыслению трудной роли писателя в обществе. С одной стороны, литературная способность - это все преобразующая волшебная палочка, особенный дар творца: "Не хандрите, дорогой друг, - пишет он В. И. Дмитревскому 14 октября 1963 года, - у Вас ведь есть могущество, каким не обладают другие люди, - Вы сами можете создавать себе жизнь "по усмотрению" - на страницах бумаги, которая пока есть…" С другой стороны, дар этот не может быть израсходован мелко и попусту. И вследствие этого писателю необходимы самоуважение и бесконечная, жестокая, въедливая требовательность к себе. Пример того и другого Иван Антонович демонстрирует в своем письме Е. П. Брандису: "Абрамцево, 4 мая 1959 г.
Мне кажется, что каждый серьезно относящийся к делу автор, будь то ученый, художник или писатель, никогда не доволен своим произведением. Каждому из нас известно, что задумываешь нечто необыкновенно яркое и сильное, а удается выполнить хорошо если процентов на 50, а то и на 30 от задуманного (я имею в виду не количественную, а качественную сторону произведения). Поэтому установившаяся у нас привычка обязательно ругать автора, сравнивая его с неким совершенством, мне кажется бессмыслицей и происходит от невежества в области творческой. Ведь нечего, в самом деле, мне говорить, что я не Чехов и не Лев Толстой, я и сам отлично это знаю. Но так же хорошо знаю, что ни Чехов, ни Толстой не смогли бы написать ничего похожего на то, о чем стараюсь писать я. Однако в то же время тут выступает диалектика - чтобы помочь автору, надо показывать ему на слабые стороны произведения, особенно на безвкусицу или ошибки в идейных позициях, не громя и не поучая, но обязательно доказывая это. Ни одного замечания без доказательства, и доказательства серьезного, с мыслью!"
И далее:
"Очень мне понравилось, что Вы единомысленны со мной в оценке "Сердца Змеи" - самому мне кажется, что там мне удалось кое-что поглубже и посерьезнее, чем в Андромеде, в частности - вопрос о мыслящих существах во Вселенной и о их Разуме, который, отражая Космос, в своем высшем проявлении должен быть повсюду одинаков… А по секрету - самое важное в Андромеде, что я ставлю себе в наибольшую заслугу, - это фантазия о Великом Кольце. Этого никто не придумывал, да ещё вполне материалистически…"
Человек доброжелательный и корректный, Ефремов тем не менее никому не прощает необязательности и неточности. Доказательность и научная добросовестность для него превыше всего. "Платон мне друг, но истина дороже". Потому он так нетерпим к некомпетентным, невнятным претензиям некоторых работников литературного фронта:
"Абрамцево, 17.11.59. Дмитревскому.
Пишу Вам спешно с оказией коротенькую записку - дополнение к звонку… об Афанеор. Те исправления, которые захотели сделать Ваши редакторы и консультанты, все неверны, за исключением второго варианта названия ихаггаренов. Секрет очень прост, и удивляюсь, как сим мудрецам не пришло это в голову. На туарег-ском языке и вообще во всех близких к тамашеку берберских наречиях звук "р" чрезвычайно отчетлив и произносится даже с некоторым нажимом. При переходе к арабскому произношению "р" приобретает горловое звучание, по некоторым фонетическим системам (неверным!) передаваемым (транскрибируемым) по-русски как "г". Вот и получается, что "имрады" звучит как как "имгады" и так далее. Я же пишу о берберах и ещё точнее - о туарегах, поэтому никакого другого произношения, кроме туарегского, быть не должно, и принятая мною транскрипция не случайна и не от невежества. Что касается Ахаггара и Хоггара, то Ахаггар - целая горная область, включающая в себя хребет Хоггар, проходящий наискосок с ЮЗЗ к северу от Таманрассета. Поэтому различные названия, встречающиеся в тексте, также не случайны".
Так же непреклонно отстаивает Ефремов свое писательское достоинство чуть позже, по поводу замечаний корректора и главного редактора журнала "Нева" "Лезвии бритвы":
"Москва, 2 мая 1963. Дмитревскому.
Я могу ответить Вашему ученому корректору (к сожалению, она подписалась так, что я не могу обратиться к ней лично) следующее. Во-первых, не откажите в любезности её поблагодарить за внимательность. Во-вторых, скажите, что когда я пишу фамилии художников или научные термины, то пишу их совершенно точно - что может быть удивительно для писателя, но совершенно обязательно для ученого. В-третьих, откуда она взяла, что стадо сторожит самец? Обычно - старая и опытная самка является вожаком, а временными стражами на периферии - молодые самки. Самцы - авангард и арьергард - боевая сила. Кроме того, если это не подтверждено в каких-либо справочниках, то ещё ничего не значит. Я имею достаточную научную квалификацию, чтобы даже строить свои собственные гипотезы, что обязательно прошу иметь в виду на дальнейшее. Длина шеи в разных полах у других животных никем не мерена, потому и не может быть известна корректору. Тут надо подчеркнуть, что когда речь заходит о канонах красоты и чувства прекрасного, то дело идет о подчас очень небольших различиях и малых величинах, каковых даже для научного анализа человека анатомы почти не удосужились промерить. Каждой женщине, в том числе и ученому корректору, должно быть известно, что похудение или пополнение, очень заметное для глаза, линейно или объемно выражается сантиметрами, и весьма немногими…
Я написал подробно ответы корректору, но Вы не показывайте ей все, чтобы ненароком не обидеть. Однако я не собираюсь всегда так делать - это лишь как пример, а в дальнейшем буду просто отвечать - мала квалификация для обсуждения подобных вопросов. И Вы тогда будете знать, что это не снобизм и не мания величия, а просто экономия времени".
В архиве Е. П. Брандиса хранится и письмо главному редактору "Невы":
"Москва, 12 июня 1963.
Глубокоуважаемый Сергей Алексеевич!
Только что вернулся из поездки и получил Ваше любезное письмо. Я, конечно, рад, что Вы выиграли "бой" за печатание моего романа, но меня смущает само наличие этих боев за роман с насквозь коммунистической идеологией и диалектической философией. Может быть, вообще сейчас неподходящий момент для его опубликования и следовало бы подождать? Роман ничего не потеряет от того, что он полежит, а мне - не привыкать стать, что мои произведения не сразу доходят до разума… тех редакторов, которые вместо художественной ведут только цензорскую линию. Если для напечагания романа придется ввести существенные изменения по этой именно линии, то такой цены за напечатание я платить не буду.
…Теперь относительно Вашего предложения о послесловии. Опять-таки, меня прямо-таки убило, что главный редактор журнала, печатающего роман, спрашивает меня, во имя чего он написан. Да если Вы этого не видите, так во имя чего же печатаете?
Я никак не могу согласиться с тем, что надо рассматривать читателя как существо второй категории, недоразвитое и безвкусное. Конечно, попадаются и такие читатели и критики, но не для них же пишется роман! Для них и писать ничего нельзя, кроме басен. Поэтому я не видел никакой необходимости в лобовом послесловии, после весьма определенного предисловия. Может быть, концовка не совсем заострена философски, но ведь я не писал философского романа и не претендую на таковой - это роман приключений, как и озаглавлено. А если иной беспомощный критик не сможет сделать необходимые выводы о неизбежности коммунизма для осуществления лучших грез человечества, так он в существе своем фашист, кем бы ни прикидывался, и таких критиков бояться, по-моему, не следует. Тех самых, кого Вы, очевидно, называете сверхбдительными", - они потому и сверхбдительны, что им надо маскироваться. Гирин определил бы у них комплекс коммунистической неполноценности.
В общем-то, я рассуждаю как художник, но если стать на Вашу позицию за все отвечающего главного редактора, то Ваша осторожность вполне понятна. И надо быть уж очень крепко уверенным в качестве романа, чтобы не опасаться нападок на него. Для меня после Вашего письма очевидно, что такой уверенности у Вас нет. Укреплять Вашу уверенность путем "обезопашивания" романа от нападок и элиминации важных, с моей точки зрения, высказываний я не могу. Поэтому, может быть, пока не поздно, давайте решим так, что мы опубликуем первую часть романа и на этом кончим. Убытки, как говорится, пополам - я потеряю возможность предварительной публикации, а Вы - понесенные расходы.
Я приеду в Ленинград примерно около 25 июня и с большим удовольствием встречусь с Вами и наконец познакомлюсь. Но это письмо я посылаю заранее, чтобы, в случае согласия с моим предложением, Вы приостановили бы печатание второй части - после её опубликования будет поздно отступать.
С приветом и искренним уважением".
Как точно формулирует Ефремов брюзгливое, мрачное свойство подозрительности и неверия в будущее "человеков в футляре" - комплекс коммунистической неполноценности! Наденет такой субъект шоры на собственные глаза, лелеет их и блюдет единственный принцип: "Тащить и не пущать!". Или, заглушая внутренний голос, припевает: "Ничего не вижу, ничего не слышу, никому ничего не позволю сказать!".
Ефремов и с Дмитревским делится сомнениями:
"Москва, 16.06.63.
…если главный редактор пишет писателю, что ему неясно, для чего написан роман, а потому требуется лобовая присказка, то это значит, что оный редахтур романа не понял и сомневается в его качестве. Ежели так, то как же он может его отстаивать и брать на себя тот неизбежный риск, которого не миновать, если печатаешь вещь не совсем обычную? Отсюда и нелепые пожелания, являющиеся нечем иным, как замаскированными попытками оградить себя от возможного разноса. Но ведь существуют два пути - или выхолащивать произведение или его просто не печатать - по-моему, последнее благороднее".
Дивущий до недавнего времени во многих из нас цензор заставил, наверное, и Ивана Антоновича не раз предвзято и пристально вглядеться в свой роман. Интуиция давала основания предсказывать ему тернистый путь. Хотя бы за смелость преодолевать гласные и негласные запреты и освещать "нерекомендованные" верхами вещи:
"Москва, 9/1П - 63. Дмитревскому.
…роман сейчас к месту и единственно в чем уязвим - это в непривычном для нас сексуальном аспекте. Однако, поскольку секс является одним из опорных столбов психологии, нам так или иначе необходимо его осваивать, иначе мы не сойдем с повода ханжей и церковников".
Совсем иные чувства вызывают у автора читательские отклики. Столько человеческих судеб затронул роман "Лезвие бритвы", столько мыслей растревожил! Об одном сожалеет писатель: обладая могуществом создавать себе жизнь "по усмотрению" на бумаге, он не в силах распространить его на внешний мир - помочь страждущим, исцелить больных, дать надежду отчаявшимся:
"Москва, 14 октября 1963. Дмитревскому.
Почему-то много писем от заключенных - есть противные, есть интересные. Очень трагические письма от матерей - принимая меня за гениального врача, они просят спасти их погибающих детей. Это очень трудно читать - не будучи врачом, я не имею права даже посоветовать им какое-либо лекарство и только могу адресовать их к крупным светилам, которых… и сам плохо знаю".
И когда пришел его час, ему тоже никто не в силах был помочь…
"Браться за серьезные вещи о будущем…"