Иззябший, промокший до костей, теряя голову от одиночества, я, бывало, все глядел на этот дымок и думал о пылающем очаге и людях, дружески собравшихся вокруг него, и у меня переворачивалось сердце. С тем же чувством смотрел я на кровли Айоны. При всем том вид человеческого жилья и уюта, хоть он и заставлял меня острее ощутить собственные мучения, все-таки не давал угаснуть надежде, помогал глотать сырых улиток, а они очень скоро мне опротивели, спасал от гнетущей тоски, охватывавшей меня всякий раз, как я оставался один на один с мертвыми скалами, дикими птицами, дождем и холодным морем.
Я говорю: "не давал угаснуть надежде", и действительно, казалось немыслимым, чтобы мне так и дали сгинуть здесь, прямо на берегу моей отчизны, откуда простым глазом видна церковная колокольня и дым людского жилья. Однако миновали вторые сутки и хоть, покуда не стемнело, я зорко вглядывался, не покажется ли лодка в проливе или какой прохожий на Россе, никто не объявился мне на помощь. Дождь все не переставал, и я лег спать мокрый, как мышь, с жестоко саднящим горлом, но, пожалуй, и с маленьким утешением, что могу пожелать доброй ночи ближайшим моим соседям, островитянам с Айоны.
Карл Второй сказал однажды, что английский климат позволяет проводить больше дней в году под открытым небом, чем любой другой. Хорошо рассуждать, когда ты король и тебя во всякое время ждет дворец и перемена сухого платья. Видно, во время побега из Вустера ему больше везло, чем мне на этом злосчастном островке! Лето было в разгаре, а тут уже больше суток лил дождь, и прояснилось только ввечеру на третий день.
То был день, полный событий. Утром я видел рыжего оленя, самца с прекрасными ветвистыми рогами; он стоял под дождем на самой вершине островка, но, завидев, как я встаю из-под своей скалы, тотчас тронулся рысцой к противоположному краю острова. Я решил, что он, должно быть, переплыл через пролив, хотя чего ради какую-то живую тварь занесло на Иррейд, я и вообразить не мог.
Немного погодя, когда я скакал по камням, охотясь за пресловутыми блюдечками, что-то звякнуло, испугав меня: перед самым моим носом на скалу упала гинея и скатилась в море. Когда матросы с "Завета" вернули мне деньги, примерно треть они удержали, а заодно и кожаный кошелек, доставшийся мне от отца, и с того дня я носил свои золотые прямо в кармане, застегнутом на пуговицу. Теперь он, как видно, прохудился, и я поспешно прижал его рукой. Но какое там! Было слишком поздно. Я покинул переправу у Куинсферри обладателем пятидесяти фунтов, сейчас же в наличности осталось всего-навсего две золотых гинеи и серебряный шиллинг.
Правда, спустя немного, я подобрал еще одну гинею, она валялась, поблескивая, на клочке дерна. Три фунта четыре шиллинга в английской монете - вот и все состояние законного наследника богатого поместья, мальчишки, умирающего с голода на островке, затерянном где-то у самого края дикого шотландского нагорья.
От всего этого я еще больше приуныл, да и то сказать, положение у меня было самое прискорбное. Платье на мне расползалось, в особенности чулки: они совсем прохудились, и сквозь дыры просвечивало тело; руки стали дряблыми от вечной сырости, горло болело нестерпимо, силы таяли, а та гадость, которой я был вынужден питаться, так мне опротивела, что от одного ее вида меня начинало мутить.
И все же худшее было еще впереди.
Есть на северо-западе Иррейда довольно высокая скала, на которую я частенько наведывался затем, что на ее вершине была плоская площадка, откуда хорошо виден Саунд-оф-Малл. Да я и вообще не задерживался подолгу на одном месте, разве что на ночлег, ибо нигде не находил себе покоя в своей беде и совсем измотал себя этими бесцельными и безостановочными блужданиями под дождем.
Впрочем, едва лишь выглянуло солнце, я растянулся на вершине этой скалы, чтобы обсохнуть. Что за невыразимая благодать солнечное тепло! Оно вновь вселило в меня надежду на избавление, когда я уж готов был отчаяться, и я с вновь пробудившимся интересом стал оглядывать море и Росс. К югу от моей скалы часть острова выдавалась в море, заслоняя от меня горизонт, и судно с той стороны легко могло пройти совсем близко, а я бы и не заметил.
И вдруг, откуда ни возьмись, из-за этого края островка вылетела рыбачья плоскодонка под бурым парусом, с двумя рыбаками на борту, и полным ходом направилась к Айоне. Я закричал что было сил и, встав на колени, с мольбой протянул к ним руки. С такого расстояния они меня не могли не услышать - я различал даже, какого цвета у них волосы; да, они несомненно заметили меня, потому что со смехом крикнули мне что-то по-гэльски. И, однако, их плоскодонка ни на градус не отклонилась от курса, а преспокойно пролетела мимо, на Айону.
Я не поверил своим глазам, не поверил, что люди способны на такое злодейство, и кинулся вдоль берега, перескакивая с камня на камень, жалобно крича им вслед; даже когда они уже не могли меня слышать, я все равно звал их на помощь и размахивал руками, а когда они скрылись из виду, я думал, что у меня разорвется сердце. За все время своих мытарств я не сдержал слез лишь дважды. Один раз, когда не мог достать рею, второй - сейчас, когда эти рыбаки остались глухи к моим мольбам. Только в этот раз я не просто плакал, а голосил, ревел благим матом, как капризный ребенок, царапая ногтями землю и зарываясь в траву лицом. Когда бы желания было достаточно, чтобы убить человека, те два рыбака не дожили бы до утра, да и сам я скорей всего испустил бы дух на своем островке.
Когда мой гнев поутих, пора опять было думать о еде, а я уже проникся к ней отвращением, которое едва мог пересилить. И правда, лучше бы уж мне поголодать, потому что я снова отравился своими моллюсками, Я пережил все те же мучения, что и в первый раз; горло у меня так разболелось, что я едва мог глотать; зубы стучали от жестокого озноба, меня охватило то гнетущее чувство тоски и недомогания, которому нет имени ни в шотландском языке, ни в английском. Я уже твердо решил, что умираю, и вверил свою душу всевышнему, мысленно прощая всех и каждого, даже дядю и тех рыбаков; и совсем уже приготовился к худшему, как внезапно у меня словно пелена с глаз спала: я заметил, что ночь обещает хорошую погоду, что платье у меня почти просохло, что мне, короче говоря, по всем статьям еще не было так хорошо с тех пор, как я выбрался на островок, - и с этой благодарной мыслью я, наконец, заснул.
На другой день - четвертый с начала моего горестного прозябания - я почувствовал, что не на шутку обессилел. Впрочем, солнце пригревало, воздух был чист и свеж, моллюски, которых я заставил себя проглотить, не причинили мне вреда, и я воспрянул духом.
Едва я залез обратно на скалу - а я всегда взбирался на нее первым же делом после еды, - как заметил, что по Саунду идет лодка - и, насколько я мог судить, прямо ко мне.
Страх и надежда разом охватили меня: может быть, эти люди раскаялись в своем бессердечии и возвращаются мне на выручку? Но пережить еще одно разочарование, такое, как вчера, было бы свыше моих сил. Я решительно повернулся спиною к морю и не взглянул в ту сторону, прежде чем не досчитал про себя до трехсот. Лодка по-прежнему держала курс на островок. На этот раз я уже досчитал до тысячи, причем как можно медленней, а сердце у меня больно колотилось. Да, сомнений не было! Суденышко направлялось прямо на Иррейд!
Больше я сдерживаться не мог - сбежал к морю и кинулся дальше, прыгая по торчащим из воды скалам, пока они не кончились. Просто чудо, как я не сорвался и не утонул, потому что, когда наконец пришлось остановиться, у меня тряслись колени, а во рту до того пересохло, что пришлось смочить его морской водой, иначе я не мог бы крикнуть.
Тем временем лодка все приближалась, и уж ясно было, что это та же, давешняя, и в ней те же двое. Я их узнал по волосам: у одного они были соломенно-желтые, а у другого смоляные. Только теперь на борту был еще и третий, судя по виду - персона поважней тех двоих.
Приблизившись настолько, чтобы переговариваться со мной, не повышая голоса, они убрали парус и легли в дрейф. Невзирая на все мои заклинания, ближе они не подходили, и, что самое страшное, этот третий, разглядывая меня и что-то приговаривая, покатывался со смеху.
Потом он встал в лодке и обратился ко мне с пространной речью, сыпля словами, как горохом, и то и дело взмахивая рукой. Я сказал, что не понимаю по-гэльски; на это он сильно рассердился, и я стал догадываться, что он воображает, будто говорит по-английски. Прислушавшись со всем вниманием, я несколько раз уловил слово "зачем", но все остальное произносилось по-гэльски, а для меня это было все равно что по-китайски.
- Зачем, - повторил я, чтобы показать ему, что хоть слово да разобрал.
- Да-да, - закивал он. - Да-да, - и, оглядев своих спутников с таким видом, словно хотел сказать: "Ну, говорил я вам, что знаю английский!" - дробнее прежнего затрещал на своем гэльском наречии.
На этот раз я выхватил еще одно слово: "отлив". И тут меня осенило. Я сообразил, отчего он все машет рукой в сторону Росса.
- Вы хотите сказать, что когда бывает отлив?.. - крикнул я и осекся.
- Да-да, - сказал он. - Отлив.
Больше я не слушал: позабыв про лодку, в которой мой советчик вновь прыснул и зашелся хохотом, я заспешил к берегу тем же путем, каким добрался сюда, перепрыгивая с камня на камень, а там припустился бежать через весь островок, как никогда еще в жизни не бегал. Примерно через полчаса я примчался на берег своего заливчика, и точно: на его месте струился чахлый ручеек, через который я пронесся, не замочив даже колен, и с победным воплем вылетел на берег Росса.
Мальчишка с побережья и дня не оставался бы на Иррейде, который представляет собой всего-навсего так называемый "приливный островок" и, кроме как по четным четвертям луны, дважды в сутки доступен для прогулок с Росса и обратно либо посуху, либо, в крайнем случае, вброд. Я и сам, наблюдая у себя под носом в бухточке приливы и отливы и даже сторожа эти отливы, чтобы удобней было собирать ракушки, - я и сам, повторяю, неминуемо разгадал бы тайну Иррейда и вырвался на свободу, если бы вместо того, чтоб клясть свою горькую долю, сел да пораскинул мозгами. Не диво, что рыбаки не сразу поняли, в чем дело. Гораздо удивительнее, что они все-таки разгадали мое дурацкое заблуждение и не посчитали за труд возвратиться. Почти сто часов голодал я и холодал на этом острове. Если бы не рыбаки, я мог бы и вообще там сгинуть, и все по чистой глупости. Я и так за нее заплатил недешево - не только муками, перенесенными в эти дни, но и нынешним своим положением: одет был хуже нищего, едва способен таскать ноги, да и горло болело нестерпимо.
Случалось мне видеть негодяев, случалось и глупцов; тех и других - предостаточно, и думаю, что в конце концов и те и эти получают по заслугам, только глупцы все же первыми.
ГЛАВА XV
"ОТРОК С СЕРЕБРЯНОЙ ПУГОВКОЙ"
ПО ОСТРОВУ МАЛЛУ
На Россе, иными словами, той части Малла, куда ты теперь выбрался, меня встретило то же непроходимое бездорожье, что и на только что брошенном островке: сплошь болота, да кустарник, да огромные валуны. Для тех, кому эта местность хорошо знакома, имелись, возможно, и дороги; у меня же не было лучшего проводника, кроме как собственный нюх, и иной вехи, кроме вершины Бен-Мора.
Я старался, сколько возможно, идти на дымок, который так часто видел с острова, и как ни велика была моя усталость, как ни труден путь, часу в шестом вечера вышел к домику, спрятанному на дне неглубокой лощины. Дом был приземистый, длинный, сложенный насухо из камня и крытый дерном; перед ним на холмике сидел старик и курил на солнце трубку.
Ломаным английским языком он с грехом пополам объяснил, что мои товарищи по несчастью благополучно добрались до берега и на другой же день останавливались перекусить под этим самым кровом.
- А был среди них один, одетый по-господски? - спросил я.
Старичок ответил, что все были в грубых плащах, но на первом, который пришел сначала, и вправду красовались короткие панталоны и чулки, хотя на остальных были матросские штаны.
- Ага, - сказал я, - и, уж конечно, шляпа с перьями?
Нет, возразил старичок, путник шел, как и я, с непокрытой головой. Сначала я подумал, что Алан потерял свою шляпу; потом вспомнил про дождь и решил, что вероятней он все-таки для вящей сохранности держал ее под плащом. При этой догадке я невольно заулыбался, отчасти тому, что мой друг невредим, отчасти же его тщеславной заботе о своей наружности.
Но тут мой собеседник хлопнул себя по лбу и вскричал, что я, наверно, и есть отрок с серебряной пуговкой.
- Да, а что? - не без удивления сказал я.
- А то, - отвечал старичок, - что в таком случае тебе велено передать, чтобы ты пробирался вслед за своим другом в его края, через Тороси.
Он стал расспрашивать, что со мной приключилось, и я поведал ему свою историю. На юге Шотландии такая быль, конечно, вызвала бы одни насмешки; но старый джентльмен - я называю его так за благородство манер, одежонка на нем была самая плохонькая - выслушал меня до последнего слова сочувственно и серьезно. Когда я договорил, он взял меня за руку, ввел в свою лачугу (иначе как лачугой его жилище не назовешь) и представил своей жене с таким видом, как будто она королева, а я - по меньшей мере герцог.
Добрая женщина выставила мне овсяные лепешки и холодную куропатку, и все старалась потрепать меня по плечу и улыбнуться мне, потому что английского она не знала; старый джентльмен тоже не отставал от нее и приготовил мне из деревенского виски крепкий пунш. А я, все время пока уплетал еду и потом, когда запивал ее пуншем, никак не мог уверовать в свою удачу; и эта хибарка, насквозь прокопченная торфяным дымом и вся в щелях, как решето, казалась мне дворцом.
От пунша меня прошиб обильный пот и сморил неодолимый сон; радушные хозяева уложили меня и больше не трогали; и назавтра, когда я выступил в дорогу, было уже около полудня, горло у меня болело куда меньше, хандру после здоровой еды и добрых вестей как рукой сняло. Старый джентльмен, сколько я его ни упрашивал, не пожелал брать денег и еще сам преподнес мне ветхую шапчонку, чтобы было чем покрыть голову; каюсь, правда, что едва домишко вновь скрылся из виду, я старательно выстирал подарок в придорожном роднике.
А про себя я думал: "Если они все такие, эти дикие горцы, недурно бы и моим землякам капельку одичать".
Мало того, что я пустился в путь с опозданием; я еще сбился с дороги и, должно быть, добрую половину времени блуждал понапрасну. Правда, мне встречались люди, и немало: одни копались у себя на полях, скудных, крохотных клочках земли, неспособных прокормить и кошку; другие пасли низкорослых, не крупнее осла, коровенок. Горский костюм был со времен восстания запрещен законом, местным уроженцам вменялось одеваться по обычаю жителей равнины, глубоко им чуждому, и странно было видеть пестроту их нынешнего облачения. Кое-кто ходил нагишом, лишь набросив на плечи плащ или длинный кафтан, а штаны таскал за спиной как никчемную обузу; кое-кто смастерил себе подобие шотландского пледа из разноцветных полосок материи, сшитых вместе, как старушечье лоскутное одеяло; попадались и такие, кто по-прежнему не снимал горской юбки, только прихватил ее двумя-тремя стежками посредине, чтобы преобразить в шаровары вроде голландских. Все подобные ухищрения порицались и преследовались: в надежде сломить клановый дух закон применяли круто; однако здесь, на этом отдаленном острове, любителей осуждать находилось немного, а наушничать - и того меньше.
Бедность вокруг, судя по всему, царила страшная, и неудивительно: разбойничьи набеги были пресечены, а вожди теперь не жили открытым домом; и дороги, даже глухие и извилистые деревенские проселки вроде того, по которому пробирался я, наводнены были нищими. И тут опять я отметил разницу сравнительно с нашими местами. У нас на равнине побирушка - хотя бы и законный, у которого на то выправлена бумага, - держится угодливо, подобострастно; подашь ему серебряную монетку, он тебе честь-честью дает сдачи медяк. Горец же, даже нищий, блюдет свое достоинство, милостыню просит, по его словам, всего лишь на нюхательный табак, и сдачи не дает.
Такие подробности были, конечно, не моя забота, просто они развлекали меня в пути. Куда существенней для меня было то, что здесь мало кто разумел по-английски, притом и эти немногие (кроме тех, кто принадлежал к нищей братии) не очень-то стремились предоставить свои познания к моим услугам. Я знал, что моя цель - Тороси; повторял им это слово и показывал: "Туда?"; но вместо того, чтобы попросту указать мне в ответ направление, они принимались долго и нудно толковать что-то по-гэльски, а мне оставалось только хлопать ушами - не диво, что я чаще сбивался с дороги, чем шел по верному пути.
Наконец, часам к восьми вечера, уже не чуя под собою ног от усталости, я наткнулся на одинокий дом, попросился туда, получил отказ, но вовремя вспомнил о могуществе денег, особенно в таком нищем крае, и, зажав в пальцах одну из своих гиней, показал хозяину. При виде золотого тот, хоть до сих пор и прикидывался, будто ни слова не понимает, и знаками гнал меня от порога, внезапно обрел дар речи и на довольно сносном английском языке выразил свое согласие пустить меня за пять шиллингов переночевать, а на другой день проводить в Тороси.
Спал я в ту ночь неспокойно, боялся, как бы меня не ограбили; однако я тревожился понапрасну: хозяин мой был не вор, только беден, как церковная мышь, ну, и плут отменный. И не он один был здесь такой бедняк: наутро нам пришлось отмахать пять миль к дому местного богача, как назвал его мой хозяин, чтобы разменять мою гинею. Что ж, на Малле, возможно, такой и мог слыть богачом, но у нас на юге - едва ли: чтобы наскрести двадцать шиллингов серебром, понадобилась вся его наличность, весь дом перерыли сверху донизу, да еще и на соседа наложили контрибуцию. Двадцать первый шиллинг богач оставил себе, заявив, что ему не по средствам держать столь крупную сумму, как гинея, "мертвым капиталом". При всем том он был весьма приветлив и учтив, усадил нас обедать со своим семейством и смешал в прекрасной фарфоровой чаше пуншу, отведав которого мой мошенник-провожатый ударился в такое веселье, что не пожелал трогаться с места.
Меня разбирала злость, и я попробовал было заручиться поддержкой богача (его звали Гектор МакАйн) - он был, свидетелем нашей сделки и видел, как я платил пять шиллингов. Но Маклин тоже успел хлебнуть и стал божиться, что ни один уважающий себя джентльмен не встанет из-за стола после того, как подана чаша пунша; так что мне ничего другого не оставалось, как сидеть, слушая якобитские тосты и гэльские песни, пока все не захмелели вконец и не расползлись почивать - кто по кроватям, кто на сеновал.
Назавтра, то есть на четвертый день моих странствий по Маллу, мы поднялись еще до пяти утра, но мой жулик-провожатый сразу же припал к бутылке; мне понадобилось целых три часа, чтобы выманить его из дому, да и то, как вы увидите, лишь для новой каверзы.
Пока мы спускались в заросшую вереском долину перед домом Маклина, все шло хорошо; разве что провожатый мой все что-то оглядывался через плечо, а когда я спрашивал, зачем, только скалил зубы. Не успели мы, однако, пересечь отрог холма, так что нас уже не видать было из окон дома, как он стал объяснять, что на Тороси идти все прямо, а держать для верности лучше вон на ту вершинку, - и он показал, какую.