Руководящий репетициями наставник-лама отдаленно напоминает балетмейстера. Но его окружают не сияющие улыбки балерин в розовых трико: перед ним пляшут исхудавшие от самоистязания и лишений молодые подвижники, в рубищах, с пылающими исступлением и диким упорством глазами на грязных воспаленных лицах. Они готовятся к чреватому опасностями испытанию, и их неотступно терзает мысль об ужасном банкете, когда тело их будет служить угощением для изголодавшихся демонов.
Нет ничего удивительного, что при таком положении вещей эта забавная репетиция становится зловещей.
Полный перевод таинства тшед занял бы здесь слишком много места: он содержит длинные подготовительные заклинания; произнося их, священнодействующий "попирает ногами" все разновидности страстей человеческих и распинает свое себялюбие. Но главная часть обряда состоит в пиршестве. Вкратце всю программу его можно изобразить следующим образом:
Священнодействующий трубит в канглинг (труба, сделанная из человеческой бедренной кости), приглашая демонов на пир.
Он воображает ("воображать" - по-тибетски - доводить концентрацию мысли до объективизации субъективных представлений (образов). Такая концентрация мысли достигается в состоянии транса, когда воображаемые факты и местность полностью заслоняют реальные образы, воспринимаемые при нормальном состоянии сознания) божество женского пола, олицетворяющее его собственную волю. Его образ устремляется из головы его, через макушку, с саблей в руке. Одним быстрым взмахом оно отрубает ему голову. Затем, в то время как со всех сторон в ожидании лакомого угощения слетаются стаи вампиров, оно отсекает от тела руки и ноги, сдирает с туловища кожу и вспарывает живот. Из живота вываливаются внутренности, ручьями течет кровь, а омерзительные гости раздирают, грызут и смачно чавкают. Между тем священнодействующий монах сам натравливает их на добычу следующими ритуальными заклятиями: "На протяжении беспредельного ряда веков, в процессе повторяющихся существований я заимствовал у бесчисленных существ - за счет их благоденствия и их жизней - мою пищу, мою одежду и всевозможные блага, чтобы содержать мое тело в добром здравии, в радости и защищать его от смерти.
Нынче я плачу долги, предлагая на истребление им свое тело, которое я так любил, холил и лелеял.
Я отдаю свою плоть алчущим, кровь жаждущим, свою кожу тем, кто наг, кости свои на костер для тех, кто страдает от холода.
Я отдаю свое счастье несчастным, мое дыхание жизни умирающим.
Бесчестье да падет на мою голову, если я устрашусь принести эту жертву. Позор всем, кто не осмелится принять ее…"
Это действие трагедии именуется "красное пиршество". За ним следует "черное пиршество". Мистическое значение последнего открывается только ученикам, удостоенным высшей степени посвящения.
Видение дьявольского красного шабаша рассеивается, хохот и визг упырей замолкает. Мрачную оргию сменяет полное одиночество. Глубокое молчание и непроглядная тьма окутывают подвижника. Состояние дикого возбуждения постепенно стихает.
Теперь монах должен представить себе, будто от него осталась маленькая кучка обуглившихся останков, плавающая на поверхности озера черной грязи - грязи от нечистых помыслов и дурных дел, - запятнавшей его духовную сущность на протяжении неисчислимого ряда существований, начало которых затеряно во тьме времени.
Он должен понять: идея жертвы, только что ввергнувшая его в состояние неистовой экзальтации, не что иное, как иллюзия, порожденная ни на чем не основанной слепой гордостью. На самом деле ему нечего дать, потому что он есть НИЧТО.
Безмолвное отречение подвижника от тщеславного опьянения, вызванного идеей жертвы, заключает обряд.
Некоторые ламы специально путешествуют с целью совершать таинство тшед на берегу 108 озер, на 108 местах захоронений, в 108 лесах и т. д. Они посвящают этому ритуалу годы, странствуя не только по Тибету, но и по Непалу, заходя в Индию и Китай.
Другие ламы для ежедневного совершения обряда тшед просто на более или менее длительное время удаляются в пустыню и каждый день переходят с места на место. Паломник решает, где ему остановиться, при помощи метания камня из пращи. Прежде чем начать вращать веревку, он несколько раз кружится на месте с закрытыми глазами, чтобы потерять ориентацию. Только в тот момент, когда камень отрывается от пращи, он открывает глаза и смотрит, куда упадет камень.
Некоторые пользуются пращой, определяя, в какую сторону им следует идти. Например, бросив камень на восходе солнца, они целый день бредут в указанном направлении насколько это возможно в гористой местности. Паломник остановится только с наступлением темноты и, куда бы он ни пришел, он будет здесь ночью совершать обряд тшед.
Эта мистерия обладает очарованием, непонятным для читающих краткое и сухое ее описание, не зная породившей ее среды.
Как и многим, мне пришлось испытать на себе необычную притягательную силу суровой символики обряда, совершаемого на впечатляющем фоне ночных пейзажей Тибета.
В первый раз, отправившись в одиночестве в одно из таких удивительных странствий, я остановилась на берегу прозрачного озера в оправе из скалистых берегов. Окружающий ландшафт, совершенно лишенный всякой растительности, был исполнен угрюмого бесстрастия, в равной степени исключавшего чувство уверенности и страха, радости и грусти. Казалось, будто все потонуло в пучине бесконечного безразличия.
Пока я размышляла о необычайной психологии народа, придумавшего тшед и столько других странных обычаев, вечерняя мгла спустилась на ясное зеркало озера. Сказочная процессия освещенных луной облаков поплыла вдоль ближних вершин, наступая, окружая меня туманными призраками. Один из них устремился вперед, словно по ковру, по внезапно брошенной на темную воду сияющей дорожке.
Прозрачный гигант с двумя звездами вместо глаз махнул мне длинной, выступавшей из широкого рукава рукой. Зовет ли он меня? Гонит ли? Я колебалась.
Тогда он приблизился - такой настоящий, такой живой, что, желая рассеять иллюзию, я невольно закрыла глаза. Я почувствовала, как меня окутывают складки мягкого плаща, как пронизывает мою плоть летучая ткань, замораживая кровь в моих жилах.
Какие только видения не грезятся этим детям зачарованной пустыни, выросшим в суеверии монахам, когда духовные отцы оставляют их в ночи, один на один с болезненно возбужденным воображением, обезумевших от ужасов совершаемого ими обряда.
Сколько раз среди завываний проносящейся по высоким плоскогорьям бури слышали они отвечающие на их призыв голоса и дрожали от страха, одинокие в своих маленьких палатках, за тридевять земель от всех человеческих существ.
Я прекрасно представляла себе ужас, испытываемый учениками, отправляющими обряд тшед. Однако все, что о нем рассказывали, казалось мне сильно преувеличенным. Я недоверчиво улыбалась, слушая о постигающих некоторых трапа несчастиях.
Но по мере того, как мое пребывание в Тибете затягивалось, мне стали известны факты, заставившие меня изменить мнение. Вот один из них.
В то время наш лагерь был разбит в огромной, поросшей травами пустыне, именуемой в Тибете Чанг-Танг. Неподалеку стояли три черные палатки пастухов, перегонявших летом свои стада на высокогорные пастбища.
Случайность - удобное слово для обозначения неведомых нам причин - привела меня к ним, когда я как-то бродила в поисках масла. Докпа (пастухи) оказались славными людьми. Они, по-видимому, ничего не имели против соседства женщины-ламы (жетсюн кушог), к тому же платившей за все покупки наличными "белыми деньгами" (тибетское выражение, обозначающее не товарообмен, но оплату деньгами - монетами или слитками). Они предложили пасти наших лошадей и мулов вместе со своим скотом, что избавляло моих слуг от многих обязанностей. Я решила дать слугам и животным неделю отдыха.
Через два часа по прибытии я уже получила исчерпывающие сведения обо всей местности. Впрочем, рассказывать о ней было почти нечего. Во все четыре стороны света раскинулась под сияющим пустым небом необъятная травяная степь.
Все же в этой образцовой пустыне существовало нечто, достойное интереса. Один лама, живший постоянно где-то севернее, среди монгольских племен, расположился на лето в пещере, недалеко от нашего лагеря. Ему прислуживали двое трапа, его ученики. Их работа обычно ограничивалась приготовлением чая, и большую часть своего времени они посвящали религиозным упражнениям. По ночам монахи бродили по пустыне, и до пастухов доносились звуки дамару и канглинга, сопровождающие ночные священнодействия в ближних горах.
Что касается их учителя, Рабджомса Гьятцо, то он с самого своего прихода, т. е. уже три месяца, не выходил из пещеры.
Из этих сведений можно было заключить, что учитель совершает дубтхаб или какие-нибудь другие магические обряды.
На рассвете следующего дня я решила посетить пещеру. Мне хотелось прийти туда, пока трапа еще были заняты в своей палатке утренними молитвами. Я надеялась обмануть их бдительность и застать ламу за его занятиями врасплох.
Должна сознаться, мои действия нарушали правила тибетского этикета, обязательного по отношению к ламам. Но зная их привычки, я боялась, как бы Рабджомс Гьятцо не отказался меня принять, если ему доложат о моем приходе.
Докпа объяснили мне дорогу очень хорошо. Я сразу нашла пещеру на середине горного склона, переходившего в долину, пересеченную мирно журчащим ручейком. Небольшая стена, сложенная из камней, пучков травы и глины, и завеса из шкур яков скрывали доисторическое жилище ламы и его самого от нескромных взоров случайных прохожих.
Моя стратегия успеха не имела. На горе, на полпути, мне преградил дорогу скелетообразный субъект с всклокоченной шевелюрой, облаченный в лохмотья, когда-то бывшие одеянием отшельника. Мне с трудом удалось убедить его пойти просить учителя удостоить меня аудиенции. Он принес вежливый, но отрицательный ответ: Рабджомс Гьятцо сейчас не может меня видеть, но если я приду дней через пятнадцать, он охотно меня примет.
Стоит ли для беседы с этим ламой оставаться здесь дольше, чем я предполагала! Не желая брать на себя никаких обязательств, я попросила передать только, что, может быть, еще вернусь, но пока в этом не уверена.
Два раза в день какой-нибудь трапа проходил мимо моей палатки по дороге к пастухам за молоком. Юноша, не пустивший меня к ламе, возбуждал интерес и жалость своим болезненным видом. Если бы узнать, чем он болен, можно было бы полечить его каким-нибудь лекарством из моей аптечки. Однажды я подстерегла его и начала расспрашивать.
Услышав слово "лекарство", молодой монах стал уверять, что совершенно здоров. Но как только речь зашла о его необычной худобе, его широко раскрытые глаза безумца наполнились невыразимым ужасом. Невозможно было добиться от бедняги ничего путного.
Я велела слугам заставить разговориться его товарища, но и тот упорно избегал всяких вопросов. В противоположность обычно болтливым тибетцам, эти двое были удивительно сдержанны. После моих попыток они, отправляясь к пастухам, стали делать большой крюк и обходить мой лагерь. Очевидно, они не хотели, чтобы кто-нибудь вмешивался в их дела, хотя бы и с самыми лучшими намерениями; я перестала о них думать.
Мы жили в этой местности уже семь дней, когда в другом стойбище докпа, осевших километра на два ближе к центру равнины Тханг, умер один из пастухов. Желание присутствовать на сельской погребальной церемонии заставило меня отложить отъезд.
Два всадника во весь опор поскакали в банаггомпа (на диалекте пастухов Северного Тибета означает монастырь не из каменных построек, но из палаток - палаточный монастырь), расположенный в двух днях езды от их стойбища, чтобы привезти оттуда для совершения заупокойных обрядов двух монахов.
Служители культа из монастыря, с которым мирянин связан либо в качестве духовного сына, либо благотворителя, одни только правомочны оказать ему помощь. В ожидании их прибытия ученики Рабджомса Гьятцо попеременно читали нараспев возле покойника тексты из религиозных книг.
Друзья усопшего стекались со всех сторон, по тибетскому обычаю захватив с собой мелкие подарки для утешения осиротевшей семьи покойника. Затем вернулись всадники, эскортируя двух монахов и несколько знакомых мирян.
Теперь трапа под аккомпанемент барабанов, цимбал и колокольчиков оглушительным речитативом затянули бесконечные гнусавые песнопения. Началось священнодействие с перерывами для принятия пищи. Монахи и миряне жадно набрасывались на угощение, ели и пили рядом со смердящим трупом. По прошествии восьми дней все обряды должным образом были закончены. Труп отнесли на горную вершину и, расчленив на части, оставили добычу хищным птицам в качестве последней милостыни.
В назидание докпа, следуя древнему обычаю налджорпа (я носила облачение налджорпа), с наступлением вечера я закуталась в свой зен (монашеская тога) и направилась к месту успокоения бренных останков с намерением провести там ночь в одиночестве, предаваясь медитации.
Я медленно взбиралась по крутой тропинке. Почти полная луна волшебным светом заливала степь, раскинувшуюся от подошвы горы до далеких хребтов, выступавших аспидно-черными зубцами вершин на бескрайнем светлом небе. Ночные прогулки по этим просторам исполнены очарования: так бы шла и шла всю ночь. Но цель моего путешествия - место погребения - была меньше чем в часе ходьбы от моей палатки.
Я уже почти дошла, когда вдруг странный звук, хриплый и в то же время пронзительный, разодрал безмятежное безмолвие спящей пустыни. Звук повторялся снова и снова, его сменил ритмический звук тамбурина.
Этот язык был мне понятен. Кто-то - без сомнения, один из учеников Рабджомса - опередил меня и совершил возле растерзанного трупа обряд тшед.
Рельеф местности позволил мне незаметно добраться до горной расселины и притаиться там во мраке. Из моего укрытия я хорошо видела колдующего монаха. Это был тот самый изможденный трапа, отказавшийся от моего лечения. На свою обычную одежду он накинул монашескую тогу, и, несмотря на то, что она была не в лучшем состоянии, чем остальное его рубище, складки ее придавали высокому тонкому силуэту молодого человека необычайно внушительное достоинство.
Когда я приблизилась, он читал мантру Праджняпарамита:
Ом! Гатэ, гатэ, парагатэ, парасамгатэ,
бодхи, сватха!
(О мудрость, которая ушла, ушла,
Ушла в неведомое и неведомое неведомого.)
Затем - донг-донг - монотонный низкий звук тамбурина стал реже и незаметно замер. Монах, казалось, погрузился в глубокое раздумье.
Через мгновение он встал, плотнее закутался в складки дзена и высоко поднял канглинг в левой руке. Тамбурин зазвенел воинственным стаккато, и он встал, вызывающе выпрямившись, как бы давая отпор невидимому противнику.
- Я, налджорпа, не знающий страха, попираю ногами свое "я", демонов и богов! - воскликнул он.
Затем, еще повысив голос, приглашая святых, притаившихся лам йндам и кхадома присоединиться к нему, он начал ритуальный танец. Каждое восклицание "я попираю ногами" он действительно сопровождал топаньем и ритуальными выкриками "тсем шее тсем". Его вопли все усиливались и стали оглушительными.
Юноша снова поправил складки волочившейся по земле тоги, отложил в сторону тамбурин и свою зловещую трубу и, схватив в одну руку камень, а в другую колышек и монотонно бормоча нараспев, начал укреплять палатку. Палатка эта - маленькая, из тонкой ткани, вероятно, бывшей когда-то очень давно белой, - в лунном сиянии казалась сероватой. Вырезанные из серой материи слоги украшали с трех сторон ее полы, образующие стенки, а крышу обрамляли оборки, окрашенные в пять мистических цветов. Все это выцвело, полиняло и имело убогий вид.
Скелетообразный монах был возбужден. Его взор блуждал от разбросанных перед ним кусков трупа и видимой части горизонта, где обманчивый свет луны видоизменил и растворил все очертания, превращая ландшафт в неверное тусклое сияние.
Как будто в нерешительности, он несколько раз провел, со вздохом, рукой по лбу; наконец, по-видимому собравшись с духом, схватил нервным движением свой канглинг и извлек из него, все ускоряя темп, ряд громких звуков - отчаянный призыв на все четыре стороны света. После этого трапа вошел в палатку.
Что мне было делать? Вторая часть обряда должна совершаться в палатке. Мне уже ничего не будет видно. До меня только доносилось невнятное бормотание священных текстов, прерываемое чем-то вроде жалобных стонов. Лучше было уйти.
Стараясь не шуметь, я выбралась из своего убежища.
Вдруг раздалось глухое рычание, и мимо промелькнул какой-то зверь. Я потревожила волка. До сих пор его отпугивал поднятый налджорпа шум. Но теперь, когда воцарилась тишина, волк отважился подойти ближе к предназначенному для него и его собратьев угощению.
Я уже спускалась по горному склону, когда меня остановил вопль.
"Я плачу долги. Насыщайтесь плотью моей, - завывал трапа. - Идите сюда, голодные демоны. На этом пиру плоть моя превратится в самые лакомые яства для вас. Вот плодородные нивы, зеленые леса, цветущие сады, пища чистая и кровавая, вот одежды, целебные лекарства… Берите, вкушайте!" (слова ритуальных заклинаний).
Молодой фанатик яростно затрубил в свой канглинг, потом закричал дико и вскочил на ноги так порывисто, что ударился головой о крышу палатки, и она немедленно на него обрушилась.
Несколько мгновений он барахтался под полотном, потом вынырнул со страшным искаженным лицом безумца, спазматически воя и корчась, будто во власти невыносимых страданий.
Теперь я поняла, что такое обряд тшед для тех, кто подпадает под гипноз его ритуала. Не было ни малейшего сомнения, что несчастный действительно переживал все муки раздираемого на части и пожираемого заживо страшными чудовищами существа.
Дико озираясь по сторонам, трапа обращался к невидимым существам. Казалось, его обступили целые толпы пришельцев из иных миров и он созерцает страшные нездешние видения.
Зрелище было не лишено интереса, но я была не в силах наблюдать его хладнокровно. Несчастный безумец убивал себя своим загробным спортом. Вот в чем заключалась причина его недуга. Теперь стало ясно, почему он так упорно отказывался от моих бесполезных для него лекарств.
Мне очень хотелось избавить юношу от раздиравшего его кошмара, но я колебалась, зная, что всякое вмешательство означает нарушение установленного правила: "начавшие обряд тшед должны совершать его самостоятельно".
Пока я пребывала в нерешительности, до меня опять донеслось рычание волка. Зверь стоял над нами на вершине утеса и, застыв на месте, ощетинившись, вперил взгляд в сокрушенную палатку, будто и он тоже видел там что-то страшное.
Молодой монах продолжал корчиться как бесноватый и издавать вопли мученика на костре.
Я больше не могла выдержать и бросилась к нему. Но едва я попала в поле его зрения, как он принялся зазывать меня неистовыми жестами.
- О, приди, алчущий, - кричал он, - пожирай мое тело, пей мою кровь!..
Он принял меня за демона!.. Как мне ни было его жаль, я чуть было не расхохоталась.
- Успокойтесь, здесь нет никаких злых демонов, - сказала я. - Перед вами преподобная женщина-лама. Вы меня знаете.
Он, очевидно, ничего не слышал и продолжал предлагать себя мне на ужин.