Тайный Тибет. Будды четвертой эпохи - Фоско Марайни 13 стр.


– Разве я не говорил тебе уже сто раз, чтоб ты не курил? В следующий раз, если поймаю тебя с сигаретой, ноги твоей больше у меня не будет! Ты же знаешь, что я не позволяю курить! Что говорит наша святая религия, не говоря уж о твоем здоровье? Разве ты не знаешь, что портишь свои шансы на удачное перерождение? Перерождение? Да ты кончишь йидагом или, того хуже, пойдешь в ад!

Сёнам бросается в кухню, как ошпаренный кот, а Лобсанг все изливать на меня свои чувства по поводу мерзкого порока курения. Странно, что тибетцы так враждебны к сигаретам, в то время как маленькая китайская трубка вполне терпима для мирян, хотя и не пользуется особой благосклонностью. Само слово "шикре" (так тибетцы произносят "сигарета"), как говорят, приносит вред. "Шик" значит "уничтожать", а "ре" значит "разрывать", и таким образом это сочетание очень зловещих слов, которые обещают, что называемая ими вещь принесет зло и погубит страну.

– К тому же известно, что курение неприятно духам, а это очень серьезно, – продолжает Лобсанг, доплетая свою правую косу и начиная вторую.

Кроме того, есть недвусмысленные слова в знаменитой книге "Лохи Чоджунг" ("Религиозная история Юга"):

"Есть один дурной обычай, предвестник самого Искусителя. Он распространяется среди обычных жителей, как и среди военных в гарнизонах… Это непрерывное употребление мерзкой, зловонной, ядовитой травы, называемой табаком. Дым от этой дурной привычки оскверняет священные предметы поклонения, Образы, Книги, Реликвии. Он ослабляет Богов наверху, вызывает раздоры между Духами Срединного Воздуха и причиняет вред Змеиным Духам внизу. От этого в людском мире возникает бесконечный цикл эпидемий, войн и голода".

Лобсанг не может примириться с курением Сёнама.

– Вы знаете, – говорит он, – Падмасамбхава предвидел курение тысячи лет назад. В своем великом прозрении он знал, что однажды люди поддадутся этому вопиющему и ужасно глупому пороку… он говорил о нем в термах.

Тем временем туалет Лобсанга упорно приближался к завершению. Одна коса была готова, вторая близилась к концу. Когда коса заплетена на три четверти, Лобсанг ловкими и быстрыми пальцами вплетают в волосы несколько шелковых ленточек розового, сине-зеленого и небесно-голубого цвета. Ленточки на обеих косах оканчиваются длинными разноцветными кисточками, и, когда он оборачивает косы вокруг головы, получается очень нарядно.

– В термах? – повторяет Лобсанг, замечая мое озадаченное лицо. – Термы – это книги, мысли, труды, которые великие мудрецы прошлого написали для просвещения будущих веков… Сёнам! Эй! Сёнам! Чай готов?… Вы хотите тибетского или индийского чая?

– Если вам все равно, то я предпочел бы тибетский.

– Сёнам! Сёнам! Поча кешо! (Принеси тибетский чай!) Великие люди прошлого предвидели все. У каждого века свои пороки, поэтому они написали книги, подходящие к каждому веку. Они написали книги, где дали способы избавления от всех пороков людей, и зарыли их в горах, под реками, среди ледяных пиков. Когда придет срок, кто-нибудь их обнаружит. Так мы узнаем, что надо думать обо всех новых вещах!

Лобсанг достиг кульминации в своей работе и начал оборачивать косы вокруг головы. Он поднимается, берет небольшое зеркало и снова садится. Он держит зеркало на коленях и начинает шпильками закреплять косы.

– В молодости, – говорит он, – я бы во все это не поверил. Но теперь я убежден. Нас всех окружают таинственные события. Наши предки знали больше нас, так почему бы нам не следовать за ними?

– А что будет, если терму найдут раньше времени? – спрашиваю я.

– Будет ужас, ужас!

У Лобсанга шпилька во рту, он держит руки за головой, последними штрихами заканчивая тщательную работу получаса. Как только он вынимает шпильку изо рта и вставляет в волосы, чтобы заколоть последний лоскут разноцветного шелка на нужном месте, он продолжает:

– Вы слышали про настоятеля Кенраба?

Между тем Сёнам приносит мне нефритовую чашку с крышечкой, как пагода, и любопытным серебряным блюдцем в форме лотоса. Я открываю ее, и юноша наливает напиток, который тибетцы называют чаем, из замысловатого латунного чайника.

– Настоятелю Кенрабу, – продолжает Лобсанг, – приснился голос, который ему сказал: "Иди к такой-то горе и сделай сто шагов от первого водопада. Там будет тебе откровение". Настоятель Кенраб сначала не обратил внимания. Тогда голос стал настойчивее, и в конце концов настоятель решил подчиниться. Он взобрался по кангри (снежной горе), сделал сто шагов от водопада и нашел гладкий плоский камень, как будто обработанный рукой человека, в таком месте, где определенно раньше никто не бывал. Его монахи подняли камень, а под ним увидели старинную деревянную шкатулку. Они открыли ее и нашли книгу… Когда-то я не верил в эти вещи – пейте чай, а то остынет, – а сейчас верю… Как только настоятель Кенраб собрался перелистать книгу, послышались жуткие вопли, и зеленое пламя вышло из дыры в земле, угрожая сжечь их заживо…

Я отхлебываю варево из масла, соды, соли, кипящей воды и чая, приготовленное в бамбуковом барабане, и принимаю жирную, покрытую мхом лепешку, которую с трудом глотаю.

– Но я не понимаю, – говорю я Лобсангу. – Почему же настоятелю снился этот сон?

– Вот именно, – отвечает Лобсанг. – В этом все дело.

Он поднимается и кладет зеркало на место. Его волосы теперь в идеальном порядке, и он может приступить к не менее замысловатой церемонии облачения в тибетскую одежду, которую он носит с величественным достоинством китайского ученого.

– В этом всио диело, – продолжает он на своем беглом, но плохом английском, надевая тонкий шелковый халат и брюки и завязывая на поясе шелковый кушак.

– Этот вопрос долго изучали, – наконец говорит он. – Совещались со многими ламами и многими известными предсказателями, и наконец было открыто – только представьте себе! – что один монах крал приношения и поэтому бог-хранитель монастыря долго было лишен алтарных приношений, которые принадлежали ему. Чтобы отомстить за себя, бог наслал настоятелю сон, чтобы он обнаружил терму для будущего. Боги-хранители иногда бывают очень злобными!

Говоря это, Лобсанг тщательно разглаживает рукой края своей чубы (халата), в которой он якобы заметил складку. Потом снова садится.

– Чтобы никто никогда не узнал, что в этой книге?

– Нет! Есть некоторые вещи, которые ты не должен знать. Может, хотите еще чаю? Даже вы, чужаки, должны относиться к богам с большим уважением, вы же не знаете, что может статься. Знаете, что сталось с Уильямсоном?

– Начальником политдепартамента, который умер в Лхасе в 1936 году?

– Да. Думаете, он умер из-за слабого сердца, для которого высота 3200 метров оказалась слишком большой? Чепуха, дорогой мой господин! Он умер, потому что сфотографировал богов в гонканге, в святилище богов-хранителей. Вы можете в это не верить, но это факт, известный всем в Лхасе и во всем Тибете… Пожалуйста, берите еще лепешки; они свежие. Сёнам их испек; он хороший мальчик… За несколько часов до того, как Уильямсон умер, совершенно черная фигура вошла в его комнату и забрала его душу… Не хотите еще чаю? Нет? Когда-то я в это не верил, но постепенно убедился. Слишком много фактов, чтобы можно было упорствовать. Ну, может, выйдем? Давайте прогуляемся до моста, если хотите.

Лобсанг готов к спокойному и набожному дню буддиста в отставке. У него мало общего с жителями Ятунга. Он знает, и он прав, что он один из немногих цивилизованных людей в небольшой общине, состоящей из людей всевозможного толка, кроме правильного. Он сидит дома или гуляет по саду. Раз в день, как по часам, он гуляет до моста, читая по дороге молитвы, держа каменные четки в руках за спиной. После одиннадцати часов утра он всегда готов, как если бы регент Тибета, или представитель иностранной державы, или один из пяти-шести важнейших лам во всей Центральной Азии собирались нанести церемониальный визит в его дом.

Живой бодхисатва

Вчера Лобсанг рассказал мне, что приезжает Воплощенный. Мне тут же стало ясно, насколько важно это событие, потому что все население деревни принялось ее убирать. Воплощенный едет! Великий учитель!

Сразу после полудня весь Ятунг вышел на улицы. Воздух был прохладен, и солнце ярко светило в горном небе. Все мальчишки радовались и носились вокруг быстрее обычного, а все девочки надели передники (пангден) ярких цветов. Вдоль улицы выложили два ряда белых камней, чтобы отогнать злых духов. Ветви кипарисов горели в медниках у каждой двери, наполняя воздух ароматным и удивительно голубым дымом.

Поэтому знаменитая особа вошла в деревню под дымовой завесой. Перед Воплощенным длинной вереницей ехали монахи на лошадях, слуги с ружьями и патронташами, упитанные настоятели, вьючные животные с мешками цампы, книгами, алтарями, священными картинами. Желтые халаты, алые шелковые шляпы, коричневые и черные меховые капюшоны выделялись взрывами цвета на фоне пахучего голубого дыма, висевшего над деревней, как будто там сложили костер из сигарет.

Вдруг раздались крики: "Вот он! Вот он!" Мальчишки бросились вперед, чтобы посмотреть, женщины опустились на колени, мужчины склонились, молельные колеса головокружительно завертелись. Великий учитель в широком желтом шелковом халате и головном уборе из позолоченного металла возник из голубой дымки на небольшой белой лошади. Ему было двенадцать лет. Он был прелестен.

Визит к живому бодхисатве

Я официально отдал дань уважению живому бодхисатве. Знаменитый маленький Учитель сидел по-турецки на некоем троне, покрытом шелками и китайской парчой, посреди храма (см. фото 15). Перед ним лежали приношения, а также двойной барабан (нгачунг), церемониальный колокольчик (трилбу) и бронзовая молния (дордже). Храм был темный, глубокий, загадочный. Люди молча проходили мимо маленького Учителя, кланялись и получали благословение. Те, кто делал достаточно большое приношение, в ответ получали белый шелковый пояс (ката). Ребенок всем возлагал руки на голову. На стенах были видны фрески с буддами, умиротворенно медитирующими в священном самообладании, и ужасающих богов, танцующих на озерах крови, пьющих амброзию из чаш, сделанных из человеческих черепов.

Полностью Учителя звали Нгаванг Лобсанг Гьялден Джигме Чоки Вангчук. Он был сыном Энче Качи из Гангтока. Вскоре он должен был завершить свое образование в одном из больших монастырей Лхасы.

Я предложил несколько рупий одному монаху и получил пояс из рук маленького живого бога. В красивых, блестящих глазах ребенка не было ни следа неуверенности, ни тени сомнения. Он знал, что он один из избранных. Он никогда и не думал по-другому.

Староста Мингьюр: экспорт кораллов

Мингьюр, гонгту (староста) деревни Ятунг, терпеть не может бывшего переводчика Лобсанга. Я так и не узнал, как возникла между ними эта вражда. Но образ жизни чиновника в отставке, то, что он жил замкнуто и отчужденно, словно оскорбленный король в изгнании, как специально был придуман с целью раздосадовать любого представителя власти в мелкой общине в любом месте мира. Лобсанг держится без гордости и превосходства, не напускает на себя важного вида, но его поведение как бы говорит о неудовлетворении, неудовлетворении человека, который оглядывается вокруг и видит, что ничто не стоит его внимания, что все настолько ниже его внимания, что ему не надо даже этого показывать. С другой стороны, жители деревни постепенно оказались под впечатлением и от уединенной жизни Лобсанга, и от все более заметных проявлений его набожности. Соответственно, авторитет Мингьюра пострадал. Часто бывает так, что спор заканчивается, как только кто-нибудь предлагает пойти и спросить, что насчет этого думает Лобсанг.

– Да кто такой этот Лобсанг? – кричит тогда Мингьюр, теряя хладнокровие. – Он ничего не делал всю свою жизнь, кроме как устраивал волнения и суматоху, а теперь, только потому что он строит из себя святошу, вы все кланяетесь и молитесь на него!

– Лобсанг есть Лобсанг, – отвечают люди.

Это заявление, каким бы глупым и нелогичным оно ни было, неопровержимо и окончательно.

Мингьюр – мудрый старик шестидесяти с лишним лет, но он сохранился гораздо лучше Лобсанга. По преимуществу его считают дураком, но я подозреваю, что на самом деле он единственный по-настоящему честный человек среди многочисленных контрабандистов и жуликов на караванном пути. Каждый день можно видеть, как он ходит по делам, по собственным и общинным. Он всегда одет по-тибетски, как простые люди: в шерстяную чубу, неотбеленную хлопковую рубаху и кожаные сапоги. Волосы стрижет коротко. Он, что называется, умеренный и разумный человек: традиционалист без крайностей, религиозен, но не чрезмерно, пьет, но умеренно, и так далее. Он, конечно, не такой образованный, не такой любознательный, не такой утонченный, не такой что угодно еще, как Лобсанг, но он проще и человечнее.

Я то и дело захожу к нему домой поболтать. Семья Мингьюра состоит из очень безобразной, но невероятно преданной и заботливой жены и, по-моему, бесконечного количества детей. Их там, наверное, человек девять или десять, но я точно не знаю; как бы то ни было, это очень много детей для такой отнюдь не многодетной страны, как Тибет. Две старшие девочки – Пема Чодрон и Пема Чандуп, которым лет пятнадцать или шестнадцать, – были бы очень милыми девушками, если бы могли забыть хоть на минуту, что они дочери старосты.

Дом Мингьюра более-менее типичен для сравнительно обеспеченного жителя Ятунга. Сначала ты попадаешь в комнату, которая используется под кладовую, в ней полно седел, инструментов, мешков с товарами и разных вещей, характерных для романтической феодальной жизни страны. Оттуда ты попадаешь в кухню, темное закопченное место, где Восемь благородных символов грубо намалеваны белым на стенах; оттуда ты наконец попадаешь в комнату Мингьюра, которая также служит гостиной и молельней. О роли гостиной свидетельствуют толстые подушки, на которых тибетцы сидят вместо стульев, разложенные вдоль стен, а также несколько лакированных столиков для чая и лепешек. О роли молельни свидетельствует прекрасный небольшой позолоченный алтарь из резного дерева с несколькими статуэтками (Падмасамбхава, Ченрезиг, Шакьятхупа); а на стене висят две или три танки (картины на ткани) и несколько фотографий лам, знаменитых храмов и вид Лхасы. Его молельня – гордость любого тибетца. Молельню в доме феодального господина часто можно сравнить с молельней в храме по богатству украшений, количеству статуй, картин, книг, драгоценных чаш и разнообразию приношений.

Мингьюр видит во мне как в европейце главным образом колдуна по механическим вещам. Каждый раз, когда я прихожу к нему, он просит меня то починить старый будильник, который перестал звонить, то старый замок, который не открывается, то старую лампочку, которая не горит. Несмотря на все мои возражения и неудачи, он никогда не сдается. Он всегда хочет, чтобы я попробовал еще раз. Еще у него всегда есть список английских слов, произношение которых он не знает, и он всегда неизбежно делает одни и те же ошибки, когда пытается их выговорить. Вчера мне наконец-то удалось починить будильник, после чего Мингьюр пригласил меня на обед.

Я настоял на том, чтобы обед был тибетский; иными словами, чтобы он состоял не из блюд, которые богатые подают в особых случаях и которые практически не отличаются от китайских, но из тех блюд, которые обычные тибетцы едят в обычные дни. Мы с Мингьюром ели в гостиной-молельне. То и дело входила его жена, чтобы обслужить нас, оставалась на несколько секунд, обмениваясь несколькими словами, потом снова исчезала на кухне; в коридоре толпились дети, подглядывая из-за двери. Им очень нравилось, они громко смеялись надо всеми нарушениями этикета, которые иностранец неизбежно допускает во время еды.

– Подите прочь! Прочь! – кричал на них Мингьюр, и на несколько минут в коридоре воцарялась тишина.

Но потом дверь снова незаметно открывалась, и детское лицо просовывалось в проем с выражением бесконечного любопытства в глазах.

Мингьюр учил меня наливать чай в цампу.

– Вы же хотели посмотреть, как мы, тибетцы, едим, так? Это самая обычная еда для каждого дня. Бедновато, да? Вы на Западе все богатые. А мы все бедные!

Я пытался убедить его, что это не так, но таково всеобщее убеждение, и с этим ничего не поделаешь.

Цампа – просто жареная ячменная мука. Каждая тибетская семья имеет запас цампы, и тибетские путешественники всегда берут ее с собой в небольшом количестве. Ты берешь пригоршню, кладешь себе в миску и заливаешь нужным количеством горячего чая; потом пальцами перемешиваешь до консистенции свежего марципана; а потом, разумеется, добавляешь масло и снова перемешиваешь все руками. И потом ешь все это маленькими порциями. Думаете, гадость? Это в тысячу раз вкуснее, чем то прискорбное безобразие со звучными французскими названиями, которое подают в индийских ресторанах. Правда, нужно как следует проголодаться и иметь определенную способность к адаптации. Но если ты путешествуешь, то первого у тебя и так хватает, а если у тебя нет второго, то ты не путешествуешь.

Мингьюр любит поговорить о бизнесе. Как у всех тибетцев, у него полно разумных коммерческих идей.

– Почему бы вам не ввозить кораллы из вашей страны? – спросил он. – Говорят, итальянские кораллы лучшие в мире. В Лхасе все с ума сходят по кораллам. Вы там легко их продадите по высокой цене!

– Хорошая идея.

– А взамен могли бы взять бирюзу. Здесь она очень дешевая. Разве у вас в стране на нее нет спроса?

Глаза Мингьюра светятся от удовольствия. Хорошая сделка приносит почти физическое удовольствие истинному тибетцу.

Жена Мингьюра принесла нам блюда с мясом яка, жареным и порезанным на куски. Мясо яка, барана или козы, соленое, копченое и высушенное на солнце в стерильном воздухе на высоте 4000 метров, – это одно из главных блюд тибетцев. В стране, где скотоводство так распространено, а земледелие часто так затруднено из-за холода, сухости и бедности почвы, естественно, что мясо будет важным, если не исключительным, компонентом рациона.

Но в течение многих веков это ставило тибетцев перед серьезным моральным противоречием. Первейшая заповедь для всех буддистов гласит: не забирай жизнь. Как же тогда буддист может примириться с тем, что он забирает жизнь животного, пусть даже для того, чтобы накормить детей или родителей? Все монахи, кстати, утверждают, что они вегетарианцы, и в какой-то степени так и есть. Но миряне не притворяются вегетарианцами, и для большинства мясо представляет собой важную часть рациона. Конечно, обычай – это практически неизменяемый фундамент, на котором основаны отличительные черты цивилизации. Буддизм не сделал японцев менее воинственными, христианство не сделало латинян менее чувственными. Так же и ламаизм смог лишь частично изменить отношение тибетцев к мясу.

Назад Дальше