Словом, Каролина не сложила с себя обязанностей ревностного стража. Библиотека находилась рядом с кабинетом маркиза, располагаясь почти в середине замка, и слуги нимало не удивлялись тому, что "чтица" зачастила в комнату для занятий. Порой она сидела там одна, порою с герцогом или с маркизом, но чаще с тем и другим, хотя Гаэтан и находил тысячу предлогов, чтобы оставить Каролину и Урбена наедине. В такие часы Каролина сидела с книгой при настежь распахнутых дверях и читала, но ничто так не пресекало любое поползновение опорочить ее дружбу с маркизом, как естественность их отношений, которая была сильнее самых хитроумных наветов.
Каролина была счастлива дружбой с Урбеном, а позднее вспоминала это время как самую безмятежную пору своей жизни. Если раньше холодность Урбена омрачала ей душу, то теперь маркиз был к ней добр и сердечен сверх всяких ожиданий. И как только Каролина перестала тревожиться за его здоровье, между ними установились отношения, казавшиеся ей безоблачными. Маркизу очень нравилось слушать ее чтение, а вскоре он даже позволил девушке помогать ему в работе. Она выписывала для Урбена всевозможные сведения, чутко угадывая, что именно ему нужно. Благодаря Каролине занятия превратились в сплошное удовольствие для маркиза: скучные выписки она приняла на себя, и теперь маркиз снова взялся за перо.
Урбен нуждался в секретаре гораздо больше, чем его мать, однако до сих пор и помыслить не мог о посреднике между ним и его работой. Меж тем он скоро заметил, что Каролина не только не сбивала его изложением чужих мыслей, но освобождала от лишней работы. Каролина отличалась замечательной ясностью суждений, и эта ясность сочеталась в ней с умением упорядочить свои мысли - качеством, довольно редким у женщин. Она умела подолгу работать, не уставая и не отвлекаясь. Маркиз сделал открытие, которое произвело на него неизгладимое впечатление: он впервые встретил женщину, обладающую умом, неспособным к творчеству, но прекрасно усваивавшим чужие идеи, разбиравшимся в них и даже сообщавшим им стройность, короче говоря - умом, необходимым маркизу, чтобы придать известный порядок и его собственным мыслям.
Пора наконец сообщить читателю, что маркиз де Вильмер был наделен огромными способностями, которые оставались втуне и лишь поджидали случая проявиться. Поэтому он был в таком разладе с самим собой, потому так медленно работал. Думал и писал он быстро, но никак не мог привести в согласие пыл ревностного историка с философскими и нравственными убеждениями. Подобно искренно верующим, но наделенным болезненным воображением, людям, которым постоянно кажется, что они не открыли всей правды своему исповеднику, маркиза измучили сомнения. Он жаждал поведать человечеству некую социальную истину, не отдавая себе отчета в том, что истина эта, не только абсолютная, но даже и относительная, меняется в зависимости от эпохи. Маркиз никак не мог додумать это до конца. Он старался добраться до сути событий, скрытых в тайниках прошлого, и, удивляясь тому, что найденные с огромным трудом факты часто противоречат друг другу, сомневался в собственном здравомыслии, не решался прийти к окончательным выводам и откладывал работу, по неделям, а то и месяцам терзаясь от неуверенности в себе и тягостных раздумий.
Со свойственной ему болезненной застенчивостью маркиз никому не показывал своей книги, написанной лишь наполовину; тем не менее, Каролина догадалась о том, что его мучает: для этого ей было достаточно бесед с ним и тех замечаний, которые он отпускал во время ее чтений. Она тут же, по какому-то наитию, поделилась с маркизом своими мыслями, такими простыми и ясными, что оспорить их было невозможно. Ее нисколько не смущали проступок великого человека или неяркая вспышка разума в век, пораженный безумием. Она считала, что на прошлое надо смотреть издали, как на полотно художника, избрав точку зрения, удобную для глаза, чтобы схватить всю картину целиком, и что следует, по примеру старых мастеров живописи, жертвовать незначительными подробностями, хотя и существующими в природе, но тем не менее нарушающими гармонию и даже логику самой природы. Каролина утверждала, что реальный пейзаж на каждом шагу поражает нас неправдоподобной игрой света и тени и что только профаны задаются вопросом: "Сможет ли художник изобразить это на полотне?", на что живописец вправе ответить: "Смогу, если не стану это изображать".
Она была согласна с Урбеном, что историк в гораздо большей степени, чем художник, скован точностью фактов, но оспаривала, что взгляд на мир у того и другого различен. По мнению Каролины, прошлое и даже настоящее человека или общества имеют смысл и определенное значение лишь в своей целокупности и в своих результатах. Случайности и даже отклонения в сторону входят в сферу необходимости, иначе говоря - законов конечного. А вот чтобы понять человеческую душу, народ или эпоху, их нужно рассматривать в свете некоего определенного события, как поля - в свете солнца.
Эти мысли Каролина высказывала очень осторожно: она как бы задавала вопросы, сомневаясь в собственной правоте, и была готова пойти на попятный, если маркиз не одобрит ее. Но господин де Вильмер был ими поражен: чувствуя, что за словами Каролины стоит глубокая убежденность и что даже если бы она умолчала о своих взглядах, они тем не менее остались бы непоколебимыми, маркиз, однако, пытался спорить с нею, представляя на ее суд множество фактов, которые не поддавались объяснению и смущали его. Каролина растолковала их так непредвзято, умно и прямодушно, что маркиз, взглянув на брата, воскликнул:
- Она так легко постигает истину, потому что истина в ней самой. А это первое условие ясного взгляда на мир. Человек с нечистой совестью и предубежденным умом не в силах понять историю.
- Поэтому, вероятно, не стоит писать историю, доверяясь мемуаристам, - сказала Каролина. - Ведь почти все мемуары - плоды предубеждений или преходящих страстей.
- Вы правы, - согласился маркиз. - Если историк, изменив своей вере и высоким идеалам, попадает в сети к обыденным мелочам и запутывается в них, истина утрачивает все, чем ее наделила действительность.
Эти разговоры мы изложили читателю, дабы он понял, какие серьезные и безмятежные отношения сложились в замке Севаль между ученым эрудитом и скромной лектрисой, хотя герцог не жалел сил, стараясь заманить Каролину и брата в силки молодости и любви. Маркиз понимал, что душа его принадлежит Каролине не только потому, что он мечтает о ней, восхищается ею, склонен боготворить ее красоту и неподдельное изящество; нет, он понял, убедился и свято уверовал в то, что встретил свой идеал. Отныне Каролина была спасена: она внушила Урбену уважение к своим замечательным достоинствам, и он больше не боялся, что эгоистическая любовная горячка может одержать верх над рассудком.
Герцог сначала изумлялся тому, какой неожиданный оборот приняли отношения его брата и Каролины. Маркиз выздоровел, был совершенно счастлив и, казалось, победил свою любовь силами той же самой любви. Но герцог был умен и быстро уразумел, что произошло с маркизом. Он сам проникся немалым уважением к Каролине, начал прислушиваться к тому, что она читала, и уже не клевал носом с первых же страниц; более того - он хотел читать с нею в очередь и потом делиться своими впечатлениями. Собственных мыслей у него никогда не было, но чужие захватывали его и будоражили в нем воображение художника. За свою жизнь он прочитал мало серьезных книг, но зато великолепно запоминал имена и даты. Его отличная память до некоторой степени походила на крупно сплетенную сеть, за ячейки которой цеплялись отдельные ниточки знаний маркиза. Иначе говоря, он схватывал все, но глубинную логику истории постичь не мог. Герцог был не чужд предрассудков, но чувство прекрасного преобладало над ними, и красноречивая страница, принадлежала ли она Боссюэ или Руссо, равно приводила его в восторг.
Таким образом, герцог с удовольствием принимал участие в занятиях брата и проводил время в обществе мадемуазель де Сен-Жене. Но с того самого дня, когда он узнал о любви маркиза к Каролине, она перестала для него быть женщиной. В течение нескольких дней он загорался при виде ее, но потом стал гнать от себя дурные мысли и, тронутый тем, что после ужасной сцены ревности маркиз снова проникся к нему безграничным доверием, впервые в жизни познал, что такое чистое и возвышенное чувство дружбы к красивой женщине.
В июле месяце Каролина писала своей сестре:
"Не тревожься, дорогая. Я уже давно не ухаживаю за больным, ибо мой подопечный никогда так хорошо себя не чувствовал, как теперь. Погода превосходная, и я по-прежнему подымаюсь чуть свет и каждое утро по нескольку часов сижу за работой с маркизом, которую он позволяет разделить с ним. Он теперь хорошо высыпается, так как ложится спать в десять часов, и в то же время уходить к себе разрешено и мне. Днем тоже нередко удается выкроить драгоценные свободные минутки: неподалеку от замка расположено Эво, где находятся лечебные ванны и дорога в Виши, поэтому гости приезжают к нам в те часы, когда в Париже маркиза обычно отдыхала. Она так занята, что ей даже некогда писать письма, но с тех пор, как ведутся переговоры о женитьбе маркиза, переписка сократилась сама собой. Госпожа так поглощена этим важным делом, что сообщает о нем всем старым друзьям без разбору, потом сама же раскаивается, говоря, что такая болтливость до добра не доведет и что вряд ли все ее многочисленные знакомые умеют хранить тайну. Словом, продиктованные ею письма мы бросаем в огонь. Поэтому маркиза мне часто говорит: "Больше писать не станем. Уж лучше помолчать, чем не говорить о том, что меня занимает".
Когда приезжают гости, она дает мне знак, что можно удалиться в кабинет маркиза, так как знает, что я делаю для него выписки. Сын ее вполне здоров, и зачем мне скрывать от маркизы такую малость, как мою помощь ему? Госпожа признательна мне за то, что я избавила маркиза от докучных занятий, неизбежных в его работе. Она постоянно у меня выпытывает, что за таинственную книгу он пишет, но я, если б и хотела, не могла бы ничего сказать, так как не читала ни строчки. Знаю только, что сейчас мы занимаемся историей Франции, вернее - временем Ришелье, и, уж конечно, умалчиваю про то, как разительно отличаются взгляды маркиза на многие вопросы от суждений его матери.
Не жалей меня, сестричка, хотя забот моих действительно прибавилось, и я стала, как ты выразилась, "служанкой двух господ". Занятия с маркизой - моя священная обязанность, которую я исполняю с большой любовью; занятия с ее сыном - обязанность весьма приятная, которая внушает мне подлинное благоговение. Так радостно думать, что я помогла выходить маркиза и постепенно убедила в том, что жить надо так, как живут другие, иначе погубишь свое здоровье. Я использовала в своих целях даже его страсть к истории, твердя, что недуг вредит таланту и что ясность мысли несовместима с болезнью. Знала бы ты, как он был добр ко мне, как покорно выслушивал выговоры и нагоняи от твоей сестры, как послушно исполнял все мои распоряжения. Даже за столом он глазами спрашивает меня, что ему можно есть, а в парке, совсем как ребенок, гуляет со мной и герцогом ровно столько, сколько мы ему позволяем. И этого человека я почитала за упрямца и капризника, меж тем как ему, бедняге, грозил сердечный приступ! На самом же деле нрав у маркиза кроткий и на редкость уравновешенный, а прелесть его обхождения можно лишь сравнить с красотой реки, которая спокойно и безбурно несет прозрачные, глубокие воды по здешней долине, не зная омутов и круговоротов. А если продолжить сравнение, то у его ума есть и свои цветущие берега, островки зелени, где можно отдохнуть и вволю помечтать, - ведь маркиз настоящий поэт, и я только диву даюсь, как его буйному воображению не тесно в русле исторической науки.
Он, впрочем, уверяет, что это я открыла в нем поэтическую жилку и что теперь он сам начинает ее в себе замечать. На днях, спустившись в овраг, который пересекает долину реки Шар, мы любовались красивыми пастбищами, где щипали траву овцы и козы. В глубине этой обрывистой балки есть скалистый массив; в овраге он кажется горой, а его чудесные серовато-лиловые скалы так высоко вздымаются над плоскогорьем, что образуют внушительный кряж. Отсюда не видно и просторного нагорья, и порой кажется, будто ты в Швейцарии. Так по крайней мере говорит мне в утешение маркиз де Вильмер, поскольку знает, как высмеивает мои восторги его мать.
- Не обижайтесь, - твердил он, - и не верьте, когда говорят, что оценить истинное величие может только тот, кто много видел величественных ландшафтов на своем веку. Человек, наделенный чувством величия, замечает его везде, и это не игра его воображения, а подлинная прозорливость. Только человеку с неразвитыми чувствами нужны необузданные проявления царственности и мощи. Поэтому многие, отправляясь в Шотландию, ищут там пейзажи, описанные Вальтером Скоттом, и, не найдя их, упрекают поэта за то, что он приукрасил свою родину. А между тем я ни секунды не сомневаюсь, что эти пейзажи не вымысел и, случись вам оказаться в этой стране, вы сразу отыскали бы их.
Я призналась маркизу, что подлинно грандиозные пейзажи будоражат мою фантазию, что мне часто снятся неприступные горы и головокружительные пропасти, а перед гравюрами, изображающими бурные шведские водопады или плавучие ледяные глыбы северных морей, я всегда погружалась в мечты о вольной жизни, что все путешествия в дальние страны, о которых я читала в книжках, не только не отпугивали меня тяготами пути, а напротив, будили сожаление, что я их так и не изведала.
- И тем не менее, когда вы только что глядели на этот прелестный ландшафт, - сказал маркиз, - вы показались мне такой счастливой и умиротворенной. Неужели волнения нужнее вашей душе, чем покой и умиленная безмятежность? Посмотрите, какая тишина царит вокруг! В этот час, когда солнечные блики словно тают в густеющих тенях, и туманные испарения ласково льнут к скалистым склонам, а листва беззвучно пьет золото последних лучей, просветленная торжественность природы, как в зеркале, отражает все прекрасное и доброе, что в ней сокрыта. Прежде я этого не видел и прозрел совсем недавно. Я жил среди пыльных книг, а грезились мне лишь исторические события да миражи прошлого. Порой на горизонте проплывали передо мной корабли Клеопатры, а в ночной тишине из Ронсевальского ущелья доносились воинственные призывы рога. Но то было царство грез, а действительность ничего мне не говорила. И вот я увидел, как вы молча следите за небосклоном, как умиротворенно ваше лицо, и тогда я невольно спросил себя, откуда снизошла на вас эта радость. А если говорить правду, ваш недужный себялюбец немного ревновал вас к тому, что пленило ваш взор. И тогда, полный тревоги, он тоже стал смотреть на мир и покорился своей участи, ибо понял, что любит то же самое, что любите вы.
Ты, конечно, сестричка, понимаешь, что, говоря это, господин де Вильмер бесстыдно погрешил против истины: ведь он подлинный художник, равно благоговеющий перед природой и истинной красотой. Но из чувства благодарности он так по-детски добр ко мне, что простодушно кривит душой, воображая, будто я и впрямь чем-то обогатила его духовную жизнь".
XV
Однажды утром маркиз писал за большим столом в библиотеке, а Каролина, сидя напротив, рассматривала географический атлас. Внезапно Урбен отложил перо и взволнованно произнес:
- Мадемуазель де Сен-Жене, вы, помнится, не раз говорили мне о своем благосклонном желании познакомиться с моим сочинением, а я думал, что никогда не решусь вам его показать. Но теперь я почту за счастье представить его на ваш суд. Эта книга в гораздо большей степени создание ваших рук, нежели моих, - ведь я в нее не верил и только благодаря вам перестал противиться страстному желанию написать ее до конца. Вы помогли мне, и за один месяц я написал столько, сколько не сделал за последние десять лет, и теперь наверняка закончу свой труд, с которым, не будь вас рядом, вероятно, провозился бы до своего последнего часа. Впрочем, он был не за горами, мой смертный час. Я чувствовал, что он пробьет не сегодня-завтра, и лихорадочно спешил, ибо в отчаянии видел, что все ближе конец моего существования, но не труда. Вы повелели мне жить, и вот я живу, приказали успокоиться, и я спокоен, захотели, чтобы я поверил в бога и самого себя, и я поверил. Отныне я знаю, что мои мысли несут в себе истину, и теперь вам следует убедить меня в том, что я действительно обладаю талантом, ибо хотя содержание для меня важнее формы, все же почитаю форму звеном весьма существенным - ведь она делает истину и весомой и притягательной. Вот вам моя рукопись, прочитайте ее, мой друг!
- Прекрасно! - живо откликнулась Каролина. - Видите, я без колебаний и боязни берусь ее прочитать. Я настолько убеждена в вашем таланте, что, не страшась, даю слово чистосердечно высказать потом свое мнение, и настолько верю в наше единомыслие, что даже льщу себя надеждой понять те идеи, которые не уразумела бы при другом положении вещей.
Но, взяв сочинение маркиза, Каролина вдруг оробела от такой его доверительности и робко спросила, не разделит ли с ней досточтимый герцог д'Алериа столь приятное и интересное занятие.
- Нет, - ответил маркиз, - брат сегодня не придет - он на охоте, а я как раз хочу, чтобы вы прочитали книгу в его отсутствие. Брат ее не поймет, у него слишком много предрассудков. Правда, он думает, что мысли у него "передовые", как брат выражается; осведомлен он и в том, что я ушел еще дальше, чем он, но, конечно, и вообразить не может, что я отказался ото всех заповедей, внушенных мне воспитанием. Мой крамольный отказ от прошлого приведет его в ужас, и тогда, вероятно, я уже не смогу завершить свой труд. Впрочем, даже вас… может быть… покоробят некоторые мои мысли.
- У меня нет никаких предубеждений, - ответила Каролина, - и, вполне вероятно, что, познакомившись с вашей книгой, я соглашусь со всеми выводами. А сейчас, сударь, я прочитаю вслух вашу книгу. Надо же вам послушать, как ваши мысли звучат в чужих устах. По-моему, это хороший способ перечитать самого себя.
В то утро мадемуазель де Сен-Жене прочла половину тома. Она читала его после обеда и на следующий день. Так в три дня благодаря Каролине маркиз прослушал все свое сочинение, над которым трудился несколько лет. Неразборчивый почерк маркиза Каролина разбирала легко, читала внятно, толково, удивительно просто, оживляясь и даже волнуясь там, где повествование о грандиозных исторических катаклизмах достигало поистине лирической напряженности, поэтому автора словно озарили солнечные лучи уверенности, сотканные из тех разрозненных лучиков, которыми порой были пронизаны его рассуждения.