Горин спохватился, что едет по-прежнему медленно, и прибавил скорость: Варгасов, наверное, уже ждет и тревожится. Видно, произошло что-то важное, раз он сорвал начальника с места…
Горин ловко сманеврировал и юркнул в узкую улочку: теперь нужно внимательно смотреть по сторонам, чтобы не пропустить ориентиры. Так… Магазин готового платья… Все правильно! Значит, здесь – направо…
Сергей Васильевич свернул в безлюдный переулок и увидел вдали, на фоне еще не совсем погасшего густо-синего неба, темный силуэт церкви.
Подъезжая к ней, Горин внимательно приглядывался к редким прохожим. Не то… Опять не то… Наконец от ажурной чугунной решетки отделилась какая-то фигура и двинулась навстречу "эмочке". В ту же секунду Сергей Васильевич узнал Варгасова, хотя на нем был модный пиджак и вышитая украинская рубашка. В руках он держал светлую соломенную шляпу, над которыми раньше всегда издевался: "Фу, поганки!"
Через несколько секунд они уже сжимали друг друга в объятиях на заднем сиденье машины, загнанной в тупик.
– Ну и приоделся же ты! – переведя дух, выговорил наконец Горин.
– А почему бы и нет? – Дима блаженно откинулся на мягкую спинку. – Это не моя инициатива, а ясновельможных панов, точнее, их разведки…
Горин присвистнул.
– Вот это да… Впрочем, такого поворота можно было ожидать. Вербовка – старинный метод! Где же мы проглядели?
– Да нигде! Его Величество – Случай. Все было великолепно. Границу пересек именно там, где наметили. Тихо, спокойно… Шел и радовался. Ориентировался, как договорились, на костел, который мне показали накануне. До селения оставалось всего ничего, когда у меня перед носом словно из-под земли появились две конфедератки. Я шарахнулся в сторону – любой прохожий может испугаться, – но из придорожных кустов вылезло еще несколько человек. Короче, напоролся на какие-то военные учения, только в тот вечер начавшиеся…
Дима помолчал.
– Ну а потом – все, как мы и предполагали в подобной ситуации: допрос в местной полиции, Варшава, майор Ходоравский из разведки… Словно по нотам! Я везде твердил полную правду. Родился в Швейцарии в тринадцатом году. Отец – шофер, мать – горничная графа Коченовского, попали туда вместе с барином, который считал себя либералом, почитывал Канта и покинул Россию в знак протеста после того, как сенатская комиссия и Николай II не поддержали его "революционного" предложения относительно смягчения режима в тюрьмах…
Горин слушал вполуха: биографию Варгасова он знал досконально, но прерывать Диму ему не хотелось – пусть выговорится.
И тот, не заметив, что шеф думает о чем-то другом, продолжал свой рассказ:
– Когда граф совсем уже решил вернуться, началась мировая война, а потом – революция. В шестнадцатом отец погиб: в Цюрихе убили какого-то провокатора, а Николай Варгасов, доверенный Коченовского, был накануне с поручением от хозяина у эсера Маркина, которого заподозрили в убийстве. Отца арестовали, а через месяц он, двадцатипятилетний, умер в тюрьме "от разрыва сердца", как было официально сообщено…
Мать вскоре пошла работать на маленькую текстильную фабрику: из России уже не было никаких поступлений, и графу пришлось распустить почти всю прислугу. В двадцать третьем мать собралась вернуться на родину, списавшись с какими-то родными, но тут убили в Лозанне Воровского, и Советская Россия объявила Швейцарии, оправдавшей убийцу, фашиста Конради, бойкот. Лишь в двадцать седьмом, когда отношения восстановились, удалось выехать…
Дима передохнул:
– А дальше уже пошла легенда.
Горин насторожился.
– Меня, так сказать, "почти буржуя", советская власть притесняла. Я еле поступил в институт, а потом не мог найти работу по специальности. Вот и пришел к мысли пробраться через Польшу назад в Швейцарию… Майор оказался довольно демократичным человеком: продержал меня под стражей только месяц, а потом даже подсказал, где снять угол. Но из поля зрения не выпускал. Именно по подсказке Ходоровского я обратился в швейцарское посольство, рассказал там о своем несчастье, попросил их связаться с моими прежними товарищами: вдруг хоть в чем-то помогут? А пока то да се, ежедневно ходил отмечаться в полицию, получал там энное количество злотых "на пропитание". Наконец, меня пригласили в посольство и сообщили, что все названные мной люди узнали меня по фотографии, сожалеют о моем бедственном положении, но оказать содействие сейчас не могут… Дипломаты тоже посочувствовали: "И зачем вы, молодой человек, уехали в красную Россию? Хотя какой спрос с четырнадцатилетнего подростка? Виновата, конечно, мать"… Все и тут шло как по нотам: ничего другого от моих швейцарских дружков я не ожидал… Нужна им лишняя обуза!
Он переждал, пока Горин искал спички, пока закуривал…
– В тот день, когда я ушел из посольства, меня вызвал майор, который безусловно был в курсе всех дел. Он не стал морочить мне голову – решил, видно, что я из-за всех своих неудач вполне "созрел" для серьезного разговора, – и сделал без всяких экивоков предложение поработать на польскую разведку, вернувшись в Россию. Я сначала возмутился. Потом стал говорить, что еле унес оттуда ноги, что не справлюсь с таким трудным, абсолютно незнакомым мне делом.
Но Ходоровский объяснил, что потребуются совсем несложные вещи: устроиться в какую-нибудь военную организацию и по мере сил информировать о том, что там происходит. Разумеется, во всем – начиная с перехода границы и кончая пересылкой добытых сведений – мне будут помогать их люди.
"Не такая уж невыполнимая задача? – улыбнулся Ходоровский. – Особенно, если учесть три вещи: незавидное положение, в которое вы попали, вашу ненависть к советской власти, ну и ожидающее вас благополучие".
После нескольких дней "мучительных раздумий" я пришел к майору, нехотя согласился на его предложение и нахально – продаваться, так продаваться – попросил аванс… "Хорош фраер", – как сказал бы наш Мишаня.
Варгасов бережно огладил широкие лацканы модного двубортного пиджака в крупную полоску.
– Но дальше было значительно интересней! Примерно месяц меня тщательно натаскивали, и я боялся только одного, как бы не заметили, что я не тот профан, за какого себя выдаю. Старался воспринимать все наставления как откровения и быть неимоверно бестолковым. Когда Ходоровскому показалось, что я все-таки сдвинулся с мертвой точки, меня свели с проводником – старым бедным крестьянином – и объяснили, где я должен встретиться в Киеве с их человеком. Я заикнулся о пароле, о приметах, но майор сказал, что ничего этого не надо: ко мне сами подойдут… Ох! – Дима вытер взмокшее лицо. – Вечер, а духотища неимоверная! Еще люки, как в шторм, задраены… Может, приоткроем немножко?
– Потерпи, пан Варгасов! К чему рисковать? Ты уверен, что за тобой не следят?
– Не уверен. Но сейчас "хвоста" нет, я тщательно проверился. Ладно! Ну, так вот… В одно из воскресений я стоял там, где мне было велено, и все гадал, как же меня узнают в толпе. И вдруг ко мне подходит тот самый старик бедняк, который переправлял меня через границу. Но разве тот? Пожилой лондонский денди в киевском варианте! Ну, если не – денди, то по крайней мере ответственный совслужащий на отдыхе. Он повел меня в Лавру, долго таскал по жутким лабиринтам и в конце концов представил резиденту, некоему Левандовскому, бухгалтеру промкооперации, пришедшему на экскурсию. Познакомились, "пощупали" друг друга. Кстати, он действительно работает в кооперации. Я проверил. Потом он объяснил мне, как будет налажена между нами связь, и обещал при следующей встрече дать кое-какие московские ориентиры.
– Видите, исчезать отсюда мне пока не резон! – закончил Дима, с улыбкой глядя на Горина. – Но вы там, в столице, кое-что уже можете предпринять. А я вернусь только тогда, когда почувствую, что достаточно знаю о людях Ходоровского. Или когда те прикажут выехать в Москву: я же человек подневольный и имею от своих польских хозяев уже не только "на пропитание".
Варгасов вытащил из внутреннего кармана пиджака увесистую пачку денег.
– Да-а-а… Представляю, как ты здесь кутил! Навалился на мороженое, сознавайся?
Сергей Васильевич знал давнюю слабость своего подчиненного, поэтому и проехался легонько на этот счет.
– Ну, я пошутил, пошутил, не сердись…
– Да я не сержусь. Как у нас дома? Всего два месяца отсутствовал, а словно вечность прошла… Миша успел в отпуске побывать? Собирался в августе в Крым.
– Успел… Вернулся негритосом. Без конца повторяет: "Полюбите нас черненькими. Беленькими нас каждый полюбит!"
– А еще что новенького?
– Что еще? – задумался Горин. – У нас новая секретарша: Вероника Юрьевна. Прасковьюшку без тебя проводили на пенсию. А эта – вдова нашего товарища. Ты его не застал… Интеллигентная женщина. Давно просилась к нам: ей хотелось в те стены, где работал муж. Да все места не было… Когда освободилось это, ее пригласили. Мы думали, не согласится – человек все же с высшим образованием. Она пошла. Знаешь, это просто находка! Печатает вслепую, не то что наша ветеранша – двумя пальцами. Стенографию знает, языки…
Горин взглянул на часы и заторопился:
– Давай прощаться, дружок! У меня скоро поезд.
– Да, пора… Но до чего неохота!
– Потерпи немного… Закончишь панские дела – и в Москву!
– А надо бы – в Берлин. Все я вам испортил…
– Не говори ерунду! При чем тут ты? От подобных вещей никто не застрахован. Знаешь, пока я тут тебя слушал, появилась у меня одна мыслишка… Может, пойдешь "околотошным путем"…
– Каким, каким? – оживился Дима. – Такого я еще не слышал!
– Окольным, очевидно, если я правильно понял своего соседа Закуренкова… Что это тебя так развеселило?
Горин с улыбкой глядел на Диму, который, словно ребенок, зашелся в смехе, и снисходительно качал головой: ладно, пусть человек немного расслабится. Он подождал, пока Дима кончит смеяться, разлохматил и без того непривычно растрепанного Варгасова, потом нахлобучил ему на голову шляпу.
– Все. Пора. Приспосабливай получше свое шлямпомпо и вытряхивайся. С удовольствием подвез бы тебя, но ни к чему… Ты теперь богатый, такси наймешь, если пёхом не охота. Значит, о связи мы договорились. Москвичам от тебя, естественно, приветы. Ну, не унывай, дружище!
Черная "эмка", развернувшись, обдала теплой пылью одинокую фигуру, застывшую на краю щербатого тротуара. И вскоре ее багряные огоньки уже исчезли из виду.
Дима постоял немного, присматриваясь, не привлекли ли они чьего-либо внимания. Потом, убедившись, что вокруг спокойно, направился к центру города.
Улица Воровского, которую все по-старому называли Крещатиком, была великолепна. Щедро освещенные витрины под полосатыми тентами с фестончиками, разноцветные зонтики продавщиц газированной воды, толпы нарядных киевлян – шелковистые мужские чесучовые костюмы ничуть не уступали дамским туалетам из файдешина или креп-жоржета.
Варгасов медленно шел по скверу, лавируя между гуляющими и вытирая время от времени платком мокрое лицо. Потом все-таки не выдержал, подошел к мороженщице:
– Пожалуйста, эскимо…
– Это ж вам на один зуб! Возьмите парочку… – Женщина уже держала за деревянные хвостики две порции. В ту же секунду Диму прошиб холодный пот, и все поплыло перед глазами: улыбающееся лицо мороженщицы, ее бело-голубой ящик, висящий спереди на широком ремне, два запотевших цилиндрика…
Пробормотав что-то невнятное, Дима еле добрался до ближайшей скамейки. Продавщица проводила его встревоженным взглядом: "Надо же, что жара с людьми делает! Молодым – и то плохо…"
А Варгасов, откинувшись на изогнутую спинку и обмахиваясь оставленной кем-то газетой, проклинал себя…
…Почти семь лет он не покупал эскимо, хотя всегда любил его, не мог себя перебороть. Все, что угодно, только не эскимо! Стоило ему увидеть на лотке или у кого-то в руках небольшие тюбики, все тотчас же всплывало в памяти… А тут вдруг сам попросил! Видно, в голове застряла реплика Горина насчет кутежа… Решил сэкономить, дурак!
Дима обнаружил, что держит в руках местную "Вечерку". Скользнул взглядом по строчкам… "Вторая пятилетка так же, как предыдущая, выполнена досрочно, к первому апреля тридцать седьмого года, за четыре года и три месяца… В этом году валовая продукция крупной промышленности увеличилась по предварительным подсчетам более чем в два раза по сравнению с тридцать вторым годом, и в восемь раз – по сравнению с тринадцатым…"
И снова Варгасову стало не по себе. Царапнуло за больное, не заживающее. "По сравнению с тринадцатым…"
…Мерзкий парнишка, типичная жаба, за что и получил длинное прозвище "Бре-ке-ке-ке", или попросту "Лягушонок", на вопрос учительницы, что было в России в той или иной отрасли промышленности до тринадцатого года, поворачивает к Варгасову свое конопатое одутловатое лицо и квакает:
– Хорошо было, Антонина Романовна! Этот буржуй еще не народился. Слышишь, швейцарец?
Бре-ке-ке-ке никак не мог смириться с белоснежными варгасовскими носовыми платками, с необычной курткой с молнией и массой карманов, что сшила мать своими руками, с брюками-гольф. А главное, с пятерками нового ученика, о которых довольно тупой Лягушонок и мечтать не смел!
Дима – один из класса – родился в тринадцатом году, остальные – в четырнадцатом. Формально он считался старше соклассников на целый год. А на самом деле был старше или на несколько месяцев, или на несколько дней. Но это все же давало Лягушонку основание без конца "подковыривать" Варгасова и веселить тех, кому достаточно было показать палец, вроде Диминой соседки по парте, остроносенькой Аллочки.
А Маринка Мятельская никогда не смеялась, когда Бре-ке-ке-ке паясничал. Как-то раз она повернулась к нему, больно щелкнула по лбу и сказала так спокойно, что даже самые смешливые угомонились:
– Нет, плохо было до тринадцатого года! Варгасов еще "не народился", но ты, Бре-ке-ке-ке, уже был в проекте… Большой подарок мыслящему человечеству!
Тогда, в восьмом классе, Дима впервые обратил внимание на примерную ученицу, сидевшую за первой партой. Увидел ее густые каштановые волосы до плеч, непослушную косую челку, то и дело спадавшую на глаза – Марина все время пыталась сдуть ее, выпячивая нижнюю губу, – большие синие глаза в темных, каких-то многослойных ресницах, немного несимметричную улыбку: левый уголок крупноватого рта всегда оказывался чуть выше правого…
Мятельская, дочь крупного хозяйственного руководителя, одевалась очень скромно – не по возможностям семьи. Хотя какая там семья? Отец всегда приходил за полночь, прокуренный и вымотанный до предела. Мать, занятая партийной работой, не интересовалась не только тем, как и во что одета дочь, но и ее школьными делами. Лишь маленькая, усохшая с годами бабуленька, трудолюбивая как пчела, скрепляла эту "ячейку", вносила в нее уют и тепло. Это был единственный человек в доме, с кем Марина могла словом перемолвиться.
Весь восьмой класс Варгасов присматривался: они только-только приехали с матерью в Москву, где все казалось Диме чужим и непривычным. Забывшись, он то и дело заговаривал с одноклассниками по-немецки, что вызывало у ребят бурю восторга, а у него – внезапную неловкость. И тут он всегда ловил на себе сочувствующий взгляд синих глаз…
А в девятом – к тому времени Дима уже чувствовал, будто всю жизнь прожил в Москве, – произошли, одно за другим, два очень важных для него события…
– У нас новая немочка! – объявил всезнающий Джордж Басаргин, которого все попросту звали Жоркой, что его крайне огорчало. – Симпатяга!
Он не успел прокомментировать новость: в класс вошла завуч по прозвищу "Красавица". Яда в этом прозвище было больше, чем одобрения. Лидия Васильевна действительно была бы недурна собой, если бы не кривые ноги и ледяной взгляд прозрачных зеленых глаз, от которого становилось зябко.
– Разрешите представить вам новую учительницу немецкого языка Анну Карловну Гравиц, – начала Красавица резким, бьющим по нервам голосом. Сделала паузу, то ли проверяя себя, верно ли назвала имя, то ли стараясь уловить реакцию ребят. – Анна Карловна заменит Антонину Нестеровну, которая, как вы знаете, серьезно больна. Не мешало бы, между прочим, навестить учительницу. Староста! Примите к сведению… Итак, прошу любить и жаловать Анну Карловну. А также выражаю скромную надежду, что на ее уроках вы будете вести себя несколько иначе, чем у Антонины Нестеровны, которую, если говорить честно, именно вы довели до инфаркта…
Красавица, радуясь, что все, пригорюнившись, молчали, выплыла из класса. И только когда за ней захлопнулась дверь, ребята посмотрели на ту, что, словно ученица, застыла у плохо вытертой доски…
Если бы ее не привела завуч, никто не смог бы предположить, что эта несколько растерянная девушка – учительница. Она выглядела десятиклассницей. В крайнем случае – студенткой. На ней была белая английская блузка с расстегнутым воротом и клетчатая черно-белая юбка. (А все привыкли к шевиотовым костюмам.) На руке висела большая кожаная сумка с красивой пряжкой. (А все привыкли к стандартным дерматиновым портфелям.) Прямые соломенные волосы покрывали плечи и спину, густая челка казалась еще ярче от карих глаз. (А все привыкли к классическим пучкам или к короткой стрижке и коричневым пластмассовым гребням на затылке.)
– Гутен таг… – робко сказала Анна Карловна и неуверенно шагнула к столу, покрытому заляпанной чернилами бумагой. В ответ раздалось недружное разноголосое "гутен таг". И только варгасовский негромкий голос, произнесший эту нехитрую фразу настолько в нос, насколько это требовалось, и настолько растянуто, насколько опять же было нужно, привлек внимание новой учительницы. Она мгновенно отыскала его взглядом и, совсем не чинясь, улыбнулась Диме доброй открытой улыбкой:
– Гут. Ви хайсен зи, геноссе?
– Их хайсе Дмитрий Варгасов.
В их коротком диалоге Диме больше всего понравилось это революционное обращение – "геноссе".
Так они познакомились с "Лорелеей". Это имя ей мгновенно придумал Жорка Басаргин, и оно сразу же приклеилось.
С того дня уроки немецкого стали в 9 "Б" праздником. Стоило Лорелее задумчиво провести рукой по давно засохшим фиолетовым кляксам на столе и молча посмотреть на свои пальцы, как откуда-то появлялся новый лист бумаги. Стоило ей рассеянно глянуть на серую доску и на замусоленный огрызок мела, как тут же появлялся новый мелок и сырая тряпка, чудесно превращавшая тусклую доску в блестящую.
Никто уже не мычал с закрытым ртом и невинным выражением лица, преданно глядя на преподавателя, как это часто бывало на уроках несчастной Антонины Нестеровны, знавшей немецкий едва ли лучше своих учеников. Никто не катал ногой ребристые карандаши под партой, создавая почти заводской шум. Никто не стрелял в своих недругов мокрыми шариками через специальные трубочки. Все, затаив дыхание, слушали, что рассказывала им, переходя с русского на немецкий и наоборот, золотоволосая Лорелея. А рассказывала она интереснейшие вещи.
…И о своем отце, немецком рабочем, попавшем в плен в мировую войну и пожелавшем остаться в России.
…И о войне, из которой чванливое немецкое буржуазное общество вышло, по словам Розы Люксембург, "пристыженным, обесчещенным, по колено в крови, запачканное грязью…"
И о потерях Германии в той позорной войне: около двух миллионов человек погибло только на фронтах, а в результате голода и эпидемий – еще шесть.