Бьярни, конечно, заметил, но я заключил с ним односторонний мир и еще помолился большому широколицему Тору, чтобы тот пособил. А к этому я добавил молитву Одину; разумный поступок ― обратиться к тому, кто провисел девять ночей на Мировом Древе ради мудрости. А еще ― молитву Иисусу, Белому Христу, который висел на дереве, подобно Одину.
― Это хорошо, вполне правильно, ― заметил мой отец, когда я рассказал ему. ― Помощи богов никогда не бывает слишком много, даже если эти последователи Христа ― странное племя, твердящее, что не будут сражаться, но при этом они вполне способны поставить воинов и острую сталь. Что касаемо меча ― ну что ж, Бьярни он не понадобится, а Гудлейв не станет возражать. Обратись к Эйнару. После того, что ты совершил, он позволит тебе взять этот меч себе.
Я промолчал. Как я мог открыть им, что я совершил? Обмочился и убежал, оставив Фрейдис умирать?
Фрейдис, едва заприметив следы большого медведя на снегу ― недели две спустя после того, как я пробился через сугробы к ее хутору, ― стала запирать двери на засов и приготовилась. В ту ночь, когда он явился, мы ели похлебку с хлебом у очажной ямы, в которой мерцали угли, и прислушивались к скрипу балок и шороху соломы в конюшне.
Я лег, сжимая меч Бьярни. Старое ясеневое копье покойного мужа Фрейдис, дровяной топор и кухонные ножи были нашим единственным оружием. Я смотрел на тлеющие угли, стараясь не думать о медведе, крадущемся, вынюхивающем, кружащем.
Я знал, чей это медведь, и мне казалось ― он пришел, чтобы отомстить за все эти годы.
Меня разбудило негромкое пение. Фрейдис сидела, скрестив ноги, голая ― очажный жар озаряет тело, лицо в длинных распущенных прядях пегих волос, в руке ясеневое копье. А перед ней... Череп какого-то маленького животного ― зубы в отсветах огня кроваво-красные, глазницы чернее ночи. Какие-то резные штуки и мешочек, и над всем этим Фрейдис пела ― долгий, почти непрерывный вой, от которого волосы у меня на руках поднялись дыбом.
Я вцепился в акулью кожу рукояти старого меча Бьярни, а мертвецы толпились вокруг, глаза их блестели в темных провалах глазниц, бледные лица ― как туман.
Призывала ли она их на помощь, или звала медведя, или пыталась соткать от него щит, не знаю. Знаю только, что когда медведь ударил в стену, дом загудел, как колокол, а я подпрыгнул, полуголый, с мечом в руке.
Я трясу головой, стряхивая воспоминания, как воду: короткий взмах ― косой удар лапы ― и ее голова, вертящаяся, мечущая кровь вверх, к стропилам. Она улыбалась? Смотрела с укоризной?
Мой отец верно угадал, о чем я вспоминаю, но ошибся, полагая, что я оплакиваю Фрейдис, и с полуулыбкой снова хлопнул меня по плечу. Потом он медленно повел меня к дому по искрящемуся на солнце снегу. Сосульки. Капель.
Ничего вроде бы не изменилось, но рабы, избегая моего взгляда, опускают головы. На берегу я замечаю Каова, он стоит с шестом, увенчанным каким-то шаром ― это, верно, один из странных знаков Белого Христа. Кто монахом был, тот монахом и останется, говаривал Каов, а оттого, что его выкрали из монастыря, он не стал менее святым человеком в глазах Христа. Я машу ему рукой, но он не шевелится, хотя, я знаю, он меня увидел.
В доме Гудлейва сумрачно, холодный свет сеется сквозь дымник. Потрескивает огонь в очаге, дыхание завивается клубами, и фигуры, горбящиеся на скамьях у подножия высокого сиденья, поворачиваются к нам, когда мы входим.
Глаза привыкают к сумраку, и я вижу, что на высоком месте Гудлейва сидит кто-то другой, кто-то с волосами до плеч, темными, как вороново крыло.
Черноглазый, черноусый, в синих клетчатых штанах, как ирландец, и в тончайшей синего шелка верхней рубахе, отороченной по подолу красным.
Одной рукой опирается на толстоголовую рукоять меча в ножнах, стоящих между ног. Великолепный меч, рукоять с треугольным тяжелым серебряным навершием и богато украшенная у перекрестья. Другой рукой сжимает меховой плащ у горла. Плащ Гудлейва, замечаю я. И высокое место тоже Гудлейвово. Только украшения с корабельных штевней ― не те. Прежние стоят рядком в сторонке, а по бокам высокого места поставлены другие ― гордые звериные головы с оленьими рогами и раздувающимися ноздрями.
Жестоковыйные люди, товарищи моего отца по веслам, уважающие его, ибо он ― кормчий корабля и умеет читать волны, как другие читают руны. Шесть десятков пришли в Бьорнсхавен только потому, что он того пожелал, хотя и не был предводителем этих варягов, этой связанной клятвой шайки-дружины и их проворного змеекорабля ― "Сохатого фьордов".
Предводительствовал ими Эйнар Черный, теперь сидевший на высоком месте Гудлейва так, словно оно его собственное.
У его ног сидели другие; один из них ― Гуннар Рыжий, в плаще, руки на коленях и совершенно невозмутимый. Кожаный ремешок не дает упасть на лицо выцветшим рыжим лохмам. Он глянул на меня и ничего не сказал, глаза ― серо-голубые и блестящие, как летнее море.
Других я не знал, хотя вроде узнал Гейра ― нос, давший ему прозвище, мешком и весь в багровых прожилках дергался на лице, ― он рассказывал о том, как нашел меня, наполовину замерзшего, всего в крови, а рядом ― обезглавленная женщина. Стейнтор, бывший с ним, согласно кивал косматой головой.
Мол, сейчас-то им смешно, а тогда перепугались, увидев огромного мертвого белого медведя с копьем в пасти и мечом Бьярни в сердце. И Стейнтор весело признался, вызвав хеканье и усмешки остальных, что с ним самим случилась медвежья болезнь.
Там были еще два незнакомых человека. Один ― такого здоровяка я в жизни не видел ― толстобородый, толстобрюхий, толстоголосый; все у него было толстое. Синий плащ из тяжелой шерсти и самые большие морские сапоги, какие мне доводилось видеть, и засунутые в них самые мешковатые в мире штаны в синюю и серебряную полоску. На эти штаны ушло много мер шелка. А на голове ― меховая шапка с серебряным колпаком, что звенел, точно колокол, случайно задевший лезвие огромной данской секиры, древком которой здоровяк то и дело постукивал по крепко сбитому полу дома. Из глубины его глотки раздавалось "Хм" всякий раз, когда Гейру в рассказе удавался кеннинг лучше обычного.
Другой, вялый и худощавый, стоял, привалясь к одному из опорных столбов крыши, и оглаживал свои змеевидные усы, которыми тогда щеголяли. И смотрел он на меня точно так, как Гудлейв смотрел на новую лошадь, оценивая и определяя, какова она на ходу.
Но Гудлейва здесь нет, есть только этот с волосами воронова крыла незнакомец на его месте.
― Я Эйнар Черный. Добро пожаловать, Орм Рерикссон. ― Он произнес это так, словно дом принадлежит ему, словно высокое место тоже его. ― Должен сказать, ― продолжил он, слегка подавшись вперед и при этом медленно поворачивая меч, упирающийся концом в пол, ― дело оказалось куда интереснее и прибыльнее, чем мне казалось, когда Рерик явился с просьбой отправиться сюда. У меня были другие планы... но когда кормчий говорит, мудрый человек молчит.
Рядом со мной мой отец чуть склонил голову и усмехнулся. Эйнар усмехнулся в ответ и откинулся назад.
― Где Гудлейв? ― спросил я.
Настало молчание. Эйнар посмотрел на моего отца. Я, заметив этот взгляд, тоже повернулся и посмотрел на отца. Тот смущенно пожал плечами.
― Мне сообщили вот что... Он услал тебя в горы, в снега, на погибель. Да еще этот медведь, который не залег в берлогу...
― Гудлейв мертв, парень, ― прервал Эйнар. ― Голова его торчит на копье на берегу, так что его сыновья, когда в конце концов прибудут, увидят ее и поймут, что была взята цена крови.
― За что? ― рявкнул здоровяк, поворачивая свою секиру так, что лезвие блеснуло в тусклом свете. ― Мы ведь сделали это, думая, что парень Рерика убит.
― За медведя, Скапти Полутролль, ― спокойно сказал Эйнар. ― Это был дорогой медведь.
― Стало быть, медведя убил Гудлейв? ― спросил худощавый, медленно поглаживая свои усы и зевая. ― А я вроде только что выслушал сагу Гейра Нос Мешком об Орме сыне Рерика, Убийце Белого Медведя.
― Он что, должен размышлять о цене, когда на него в темноте нападает медведь? ― рявкнул мой отец. ― Я прямо-таки вижу, как ты подсчитываешь ее, Кетиль Ворона. Только не успеешь ты снять сапог, чтобы воспользоваться пальцами на ногах, как твоя голова слетит с плеч, это уж точно.
Кетиль Ворона фыркнул, поняв намек, и махнул рукой.
― Да ладно тебе. Считать я не горазд ― что правда, то правда. Но коль увижу пять монет, сразу пойму.
― Кроме того, ― продолжил Эйнар спокойно, не обратив внимания на перепалку, ― есть еще женщина, Фрейдис, которая была убита. Она не рабыня. Свободнорожденная ― и за нее должно платить, поскольку она умерла из-за того, что именно Гудлейв отпустил медведя. Как бы там ни было, медведь был мой, и стоит он дорого.
Мой отец не возразил, не сказал, чей это был медведь. Я же вообще не мог говорить ― до меня наконец дошло, что шест с шаром, который Каов устанавливал неподалеку, это ― копье с насаженной на него головой Гудлейва.
Эйнар снова поерзал и плотнее закутался в плащ, его дыхание курилось в холодном доме, и он заявил:
― В конце концов, вы можете ходить по кругу, споря о том, чья это вина, начиная с Рерика, который привел сюда медведя, и кончая Гудлейвом, который его выпустил. А еще о том, почему он услал мальчишку так поздно в горные снега на тот уединенный хутор. Может статься, они с медведем были заодно.
Сказано было наполовину в шутку, но Скапти и Кетиль зачурались от зла какими-то быстрыми знаками и схватились за железные молоты Тора, висящие у них на шеях. Даже тогда я сообразил, что Эйнар хорошо знает своих людей.
Я ничего не сказал, окруженный дрожащими воспоминаниями, как летучими мышами, вылетевшими из норы в земле.
Медведь ударил в стену. Настала тишина. Хотя, могу поклясться, я слышу, как он пыхтит в снегу, хрустящем под лапами. Фрейдис бубнит. Две молочные коровы заревели от страха, и медведь отозвался, доведя животных до безумия, а меня до такого озноба, что я сажусь на пол ― фонарь в ногах, дыхание у меня перехватывает, во рту пересохло, и язык прилип к небу.
― Итак, Гуннар сын Рогнальда, желаешь ли ты сам рассказать обо всем сыновьям Гудлейва, когда они прибудут сюда? Или, может быть, ты пожелаешь отправиться с нами? Нам нужны хорошие люди.
Я потрясен, услышав это, но тут же соображаю, что Эйнар разговаривает с Гуннаром Рыжим. Я никогда не слышал его настоящего имени ― для нас он всегда был просто Рыжим Гуннаром.
В трудное он попал положение, соображаю я. Он ― человек Гудлейва, жестокий и опасный воин, но его пока оставили в живых, потому что именно он послал моему отцу весть обо мне.
Одно ясно: они с Эйнаром знают друг друга ― и Эйнар не доверяет Гуннару, а Гуннару это известно. И понятно, что Эйнар не хочет, чтобы Гуннар остался и давал советы сыновьям Гудлейва. Без него они дважды подумают, прежде чем начнут мстить.
Гуннар пожимает плечами и скребет свою пегую голову, словно размышляя ― на самом же деле выбора у него нет.
― Я по возрасту моему надеялся стать здесь на якорь навсегда, ― уныло ворчит он, ― однако Норны ткут, а нам только и остается, что носить ими сотканное. Я пойду с тобой, Эйнар. Вперед, навстречу стужам и штормам, да?
Они усмехнулись друг другу, но это были улыбки кружащих волков.
― А ты, Убийца Медведя? ― спрашивает Эйнар, обращаясь ко мне. ― Пойдешь ли со своим отцом на "Сохатом"? Очень советую тебе это сделать.
Что тут скажешь? Сыновья Гудлейва отомстят мне, коль я останусь, это ясно, и здесь мне делать нечего.
Я кивнул. Он кивнул. Мой отец просиял. Скапти велел принести эля.
Итак, дело сделано. Я присоединился к варягам, к Обетному Братству, ― но чтобы дать такой обет, кровавую клятву, недостаточно просто кивнуть-подмигнуть. Впрочем, узнал я об этом позже.
В тот вечер я в последний раз ел в доме Гудлейва. Чтобы дать место всем варягам, завесы, разделявшие дом, сорвали ― с некоторым презрением, как мне показалось. Ведь ярлу-воителю пристало иметь дом, полный людей, а те, что дом разгораживают, стало быть, не нуждаются в людях для набегов, а стало быть, и в месте для них. Давшие клятву держатся старого обычая и терпеть не могут разгороженных домов.
Мы ели вкруг очажной ямы, я ― съежившись и вслушиваясь в грохот ветра под крышей. Огонь гас и вновь вспыхивал, когда случайные порывы со свистом врывались сквозь дымник в дом, а хрипуны и луженые глотки, завладевшие Бьорнсхавеном, выуживали баранину из горшков, дули себе на пальцы и толковали о таких странных вещах и местах, о которых я и не слыхивал.
А еще они пили, эль тек рекой, пена струилась по бородам, а они сидели, шутили и загадывали загадки. Стейнтор, очевидно, воображал себя скальдом и возглашал стихи об убийстве медведя, а другие стучали по скамьям или ругались ― глядя по тому, удавались ли ему его кеннинги.
И они подняли роги в мою честь, в честь Орма Убийцы Медведя, а мой отец, новообретенный и гордо усмехающийся ― будто выиграл хорошую лошадь, ― возносил хвалебные здравицы. Однако я заметил, что Гуннар Рыжий сидит на своей медовой скамье съежившись и молча наблюдает.
Позже, когда разговоры пошли тихие и неторопливые, а из очага заструился дым, я уснул, и мне снился белый медведь ― как он кружил вокруг стен, а потом затих.
Я повернулся к Фрейдис, чтобы сказать, что стены у нее, мол, крепкие и я, мол, уверен, что все кончилось благополучно, и медведь ушел. Я улыбаюсь, и тут крыша проваливается. Крыша, крытая торфом. Удар двух огромных лап, земля и снег валятся внутрь, а за ними с грохотом, будто Тор метнул свой молот, следует медведь ― белая лавина, мощные раскаты торжествующего рева.
Я онемел, я обмочился. Медведь рухнул грудой, встряхнулся. Как собака, разбрасывает комья земли и снега, потом поднимается на все четыре лапы.
Скала из меха ― ярость ― смердящий влажный рев зверя ― ворочает змеиной шеей с ужасной головой ― туда-сюда ― один глаз красный от огня, другой ― застарелая черная впадина. На этой же стороне губа порвана, желтые клыки скалятся в угрюмой ухмылке. Голодная слюна течет, густая и клейкая.
Он видит нас, он чует запах лошади ― не знает, с чего начать. И тут я срываюсь с места, тем самым распутав узел, сплетенье наших жизней.
Белый медведь поворачивается на мое движение ― как быстро, и какой он огромный! Он видит меня в дверях, я дергаю засов. Я слышу, я чувствую ― рев, смердящий драконьим дыханьем; я отчаянно рву засов и с трудом раскрываю дверь.
Слышу грохот и, выбираясь наружу, оборачиваюсь, чтобы мельком глянуть через плечо. Он уже стоит на задних лапах, идет. Потолок для него слишком низок: огромная голова ударилась о стропило, оно сломалось, рухнуло в огонь.
Клянусь, я видел, как он в бешенстве посмотрел на меня одним глазом, когда стропило хрястнуло; еще я вижу ― Фрейдис спокойно встает, берет старое копье и вгоняет его в алчную пасть зверя. Не слишком удачно. Даже не задержало. Копье ударило по зубам на уже изувеченной стороне, обломилось, рожон и часть древка остались в пасти.
Медведь рванулся вперед, одним небрежным броском свалил Фрейдис на спину, в брызгах крови и костей. Я вижу, голова ее рассталась с телом.
Я бегу, спотыкаясь, по снегу. Бегу, как подлый раб. Окажись на моем пути младенец, я бросил бы его через плечо в надежде соблазнить зверя ― закусил бы им, дал бы мне время уйти...
Я проснулся в доме Гудлейва ― утренний свет, похожий на кислое молоко; и тошнотворный стыд памяти. Но все слишком заняты, никто не обращает на меня внимания, все готовятся к отплытию из Бьорнсхавена.
До меня дошло, что я покидаю единственный дом, какой знал, и никогда уже сюда не вернусь. Покидаю с командой совершенно незнакомых людей, людей жестоковыйных, моряков, ходящих в набеги, и что еще хуже ― с отцом, которого я почти не знаю. С отцом, который, видя, как голова его брата слетела с плеч, едва ли пожал плечами.
От ужаса я едва дышу. Бьорнсхавен был местом, где я узнал все то, что узнает каждый ребенок: ветер, волны и войну. Я бегал по лугам и покосам, крал яйца чаек на черных утесах, ходил в недальние плавания на корабле вместе с Бьярни, Гуннаром Рыжим и прочими. Однажды я даже ходил в Скирингасаль, в тот год, когда Харальд Синезубый похоронил своего отца Старого Горма и стал конунгом данов.
Я знаю эти места назубок ― от прибрежных шхер, где прибой пенится у черных скал, до пронзительного смеха крачек. Я засыпал по ночам, качаясь на потрескивающих балках, когда от ветра содрогалась торфяная крыша, и мне было тепло и спокойно, когда в свете очага плясали тени ткацких станов, точно паутины огромных пауков.
Здесь Каов учил меня латинской азбуке ― когда ему удавалось заставить меня следить за каракулями, начертанными, как куриной лапой, на песке; рун же никто у нас толком не ведал. Здесь же я научился понимать толк в лошадях, ведь Гудлейв славился разведением боевых жеребцов.
И вот все это в мгновение ока кончилось.
Эйнар забрал несколько бочонков с мясом и элем как часть цены крови за медведя, потом приказал похоронить Фрейдис, а медведя притащить и снять с него шкуру. Шкура, а также череп и зубы останутся сыновьям Гудлейва ― их легко продать и стоят они больше, чем забранные бочки.
Стоят ли они их отца ― другое дело, подумал я, собирая то немногое, что у меня было: котомку, нож, железную застежку для плаща, одежду и льняной плащ. И меч Бьярни. Я забыл спросить о нем, но об оружии и не упоминали, так что я оставил его себе.
Море аспидно-серое, покрытое белым. Пробравшись через путаницу водорослей по волнистому, покрытому кое-где снегом песку и с криками плюхая по ледяной воде, члены Обетного Братства перетаскивают на спинах походные сундуки на "Сохатого", а сапоги висят у них на шеях. Белые облака в ясном синем небе и солнце, как медный шар; даже погода старается удержать меня здесь.
Там, позади меня, Хельга скребет овечьи шкуры, чтобы размягчить их, и, похоже, следит за тем, чтобы жизнь продолжалась, хотя Гудлейв мертв. Каов тоже следит, выжидает у головы Гудлейва ― когда мы благополучно скроемся за горизонтом, думаю я, он сможет похоронить ее по обряду Белого Христа.
Я сказал об этом Гуннару Рыжему, проходившему мимо, и тот хмыкнул:
― Гудлейв не поблагодарит его за это. Гудлейв принадлежал Одину весь, от башки до пят, всю свою жизнь.
Он поворачивается ко мне спиной, чуть горбясь под тяжестью своего корабельного сундука, и смотрит на меня из-под рыжих бровей.
― Следи за Эйнаром, парень. Он верит, что тебя коснулись боги. Этого белого медведя, он думает, послал Один.
Я и сам так думаю и сообщаю об этом Гуннару. Тот усмехается.
― Не тебе послал, парень, а ему, Эйнару. Он уверен, что все это случилось для того, чтобы привести его сюда, привести его к тебе, что ты как-то связан с его судьбой. ― Он поправляет сундук на плече. ― Смотри в оба и не доверяй ему. Никому из них.
― Даже моему отцу? Даже тебе? ― осведомился я полунасмешливо.
Он посмотрел на меня своими цвета летнего моря глазами.
― Ты всегда можешь доверять своему отцу, парень.
И зашлепал к "Сохатому", окликая тех, кто уже на борту, чтобы приняли у него корабельный сундук; волосы его развеваются, точно папоротник-орляк на снегу, бело-седые и рыжие пряди.
И вот я стою под огромным бортом корабля ― змеиная кожа обшивки, ― он нависает надо мной, огромный, как сама жизнь, и такой же суровый. И в душе моей смешалось... все разом. Волнение, испуг, озноб и жар.