― В брачную ночь эта храбрая Ильдико убила Атли, когда тот спал, и дождалась утра, лежа рядом с ним, зная, что ей не спастись.
Мы оба молчим, размышляя об этом хитром заговоре, холодном, как свернувшаяся кольцом змея, и о жертвах, им вызванных: Вельсунги потеряли свое богатство, а Ильдико ― жизнь, ибо ее приковали цепью к смертному трону Атли, когда погребали его в высоком кургане из серебра со всего света, включая дар Вельсунгов. А где тот курган, никому не ведомо, ибо всех, кто знал о нем, убили.
О таком отмщении мы, северяне, хорошо знали, но все равно основа и уток этой саги заставляли затаить дыхание.
Остаток зимы медленно переволокся в весну без особых происшествий. Многие из нас заболели, в том числе и я ― слезящиеся глаза, сопли и кашель. В конце концов все мы поправились ― благодаря женщине из Серкланда, как и предсказал Эйнар. Она подхватила лихорадку и быстро прошла, сказал Иллуги, по всем ступеням: трехдневной, четырехдневной, ежедневной и наконец ― чахотке. На этом ― дыхание с хрипом выходило из ее груди ― она просто сдалась: повернула голову к стене и умерла. Эйнар хотел отдать ее тело христианским священникам в город, но те отказались совершать над ней нужные обряды, поскольку, как они сказали, она была "неверной".
Поэтому Иллуги поручил ее истинным богам Севера, а потом сбросил тело в море с каменистой стрелки неподалеку от города, как жертвоприношение Ран, сестре-жене владыки Эгира, ради благополучного странствия по морю.
А вышло так потому, что славный совет купцов города не пожелал, чтобы рабыню хоронили на его дворах, ― хотя Харальда они похоронили: резаная рана гноилась всю зиму, потом почернела до паха и смердела, пока он не умер.
Ульф-Агар, я и новый член Обетного Братства, светловолосый бородатый человек по имени Хринг, принятый в Братство взамен Харлауга, ― мы вынесли женщину из Серкланда. Я запомнил этого Хринга, потому что ни он, ни я не вторили проклятиям Ульф-Агара по поводу того, что придется нести и хоронить рабыню. Кроме того, из-за вшей он первым среди многих наголо обрил голову, а ведь бритая голова ― знак раба. И хотя его принудили обстоятельства, может статься, именно это заставило Хринга отнестись к рабыне по-хорошему.
А я? Надо думать, только мне одному было до этого дело, хотя все мы имели ее время от времени и никогда не звали ее иначе, как Темная. Но почти сразу ― всплеснули черные холодные воды ― я забыл и думать о ней; о том, кем она была на своей жаркой родине. А вернувшись в дом, принялся высматривать самую крепкую из девок, еще стоящую на ногах, чтобы повалить ее на пол.
А вскоре после того, в течение двух недель, все девушки исчезли ― были проданы. Зима кончилась, и "Сохатый" снова собирался пуститься по дороге китов.
Никто нынче не помнит о Бирке. Теперь Сигтуна стоит на ее высоком месте чуть дальше на север, хотя люди по-прежнему называют Готланд королем торговых городов на Балтике. Но что такое Готланд по сравнению с Биркой в годы ее расцвета? Не более чем сезонная торговая ярмарка.
А тогда я думал, что Бирка ― чудо. Скирингасаль был велик, даже запустевший по зиме, но Бирка, когда я впервые увидел ее, показалась мне немыслимым местом. Как могут столько людей так тесно жить? Теперь-то я, конечно, понимаю: всю Бирку ― кучку грубо рубленых срубов ― можно было бы разместить на паре улиц Миклагарда, Великого города ромеев, и этого никто бы не заметил.
Мы подошли к ней против ветра, такого сильного, что с нас срывало одежду, и под проливным дождем ― он барабанил по канатам, и намокший парус стал слишком тяжел.
Было так сыро, что, подумав: парус надо бы спустить, мой отец лишь пожал плечами, и "Сохатый" шел под парусом, разрезая, как нож, черную воду, разбрасывая льдисто-белые брызги, прыгая по вздувшемуся морю так, что чувствовалось, как он гнется ― точно мускулистый зверь, именем которого был назван, скачущий по какому-нибудь красному осеннему лесу.
Здесь мы и потеряли Кальфа. Мой отец, когда Колченог заорал, что видна большая крепостная скала Бирки ― Борг, понял, что парус и рею придется убрать, убрать и сложить. Если этого не сделать, мы проскочим мимо и войдем в путаницу островов, где лед все еще цеплялся за берега и отрывался, превращаясь в грязные бело-синие льдины, которые разнесут "Сохатого", набирающего скорость, в щепки.
Поэтому мы все бросились к канатам из моржовой кожи и принялись тянуть, а "Сохатый" стонал и кренился, а вода шипела и пенилась под ним.
Парус сопротивлялся, один его угол вырвался и забился. Кальф наклонился, чтобы подхватить. Вот она, ошибка. Парус был мокрый; Кальф промахнулся; конец ударил его, как кузнечный молот, в лицо, и я краем глаза увидел, как он летит, кувырнувшись вверх тормашками ― в черную воду ― почти без всплеска.
И его не стало. Вот так.
Те, кто заметил это и не висел на канате, бросились к борту, но ничего не увидели. Даже если бы он вынырнул на поверхность, надежды не было никакой; мы летели по ветру, как конь, закусив удила. А когда мы сложили парус и выставили весла и повернули на веслах обратно, к тому времени он уже закоченел от холода и утонул.
Я видел, как отец кричит что-то Эйнару ― ветер уносит слова и мечет их в мокрый парус. Эйнар молча качает головой и указывает вперед. Иллуги Годи оберегается от злого глаза, и тут Валкнут заорал на нас, не понять что, потом оказался рядом, хлопая по плечам и понуждая опускать парус.
Мы взвалили большую, мокрую хлюпающую груду паруса на рею и привязали рею к упорам, задыхаясь и потея от усилий. Гребцы заняли места на скамьях-рундуках, и "Сохатый" медленно, как обузданная лошадь, повернулся к черной от сырости скале, которая обозначала Бирку.
На ней, я увидел, стояла крепость, стена из земли и камня, нависающая над поселением, и в какой-то миг Эйнар велел нам снять украшения с оленьими рогами, чтобы показать, что мы пришли с миром и не собираемся оскорблять богов этой земли своим приходом.
Мы гребли и почти поравнялись с большой скалой, когда из-за воды донесся резкий звук рога, и Рерик проревел приказ ― сушить весла. Мы ждали, "Сохатый" покачивался на волнах, они бились о борт и швыряли поверх него брызги.
― Что будем делать? ― спросил я у Стейнтора. ― Удить рыбу?
Он усмехнулся и хлопнул меня по плечу ― от набрякшего водой плаща разлетелись мелкие брызги.
― Будем ждать отлива, ― ответил он. ― Вход в гавани опасен ― там полно рифов, и только люди из Бирки знают проход. Без опаски войти туда можно, только когда рифы покажутся при отливе. Или идти по самой что ни на есть высокой воде, как при шторме, и надеяться на богов.
― Гавани? ― отважился я переспросить.
― Там их три, ― сказал он почти гордо. ― Ту, что к западу, они сами сделали; остальные две ― от природы.
― Четыре гавани, ― вмешался мой отец. ― Четвертая ― Торговое место, дальше к востоку. Она для маленьких судов и тех, у которых неглубокая осадка, как у нас. Мы можем встать там на якоре, чтобы все эти толстопузые кнорры не торчали бы у нас на дороге, да и пошлину за стоянку не придется платить.
Стейнтор проворчал:
― Как гавань оно годится, коль ты собираешься волочить корабль по галечнику на катках. И до города далеко.
Волна усилилась, и "Сохатый" двинулся по ветру, медленно и неуклюже, как некое полузамерзшее водяное насекомое. Мы скользнули в гавань, и я, вместе с другими, выпрыгнул, мы взяли весла, и, подставив их, как по каткам, протащили "Сохатого" по галечнику и по лужам с хрустящим льдом.
Валкнут беспокоился и пытался разглядеть днище, приседая под веслами, пока мы вынимали их сзади и клали спереди. Одно треснуло и расщепилось; Эйнар, ругнувшись, кивком головы велел Валкнуту добавить и это к его счетной палочке ― весло тоже пойдет в ремонт.
Там были другие суда, но ни одного такого большого, как "Сохатый", однако многие из них, как мне показалось, прибыли недавно, едва сошел лед. Но Гейр и Стейнтор хмыкали, качая головами.
― Меньше, чем в прошлый раз, а и тогда их было маловато, ― пробормотал первый, потирая свой дрожащий нос.
Стейнтор пожал плечами.
― Стало быть, нам больше эля достанется.
Торговец на отмели под хлюпающим навесом из кусков паруса расстелил в ряд рваные меха, положив сверху штуки крашеных тканей, шерстяных и льняных. Рядом с ним стоял другой: у него на простой доске на козлах ― янтарные бусы, бронзовые заколки для плащей, украшения из гагата и серебра, столовые ножи в расписных ножнах и амулеты, в том числе и молоты Тора, сделанные так, чтобы походить на крест ― так что носящему будет польза от обоих Иных Миров.
Они с жадностью поглядывали на людей, важно сходящих с корабля; кое-кто из Обетного Братства подходил к ним, но довольно скоро все возвращались, мрачные и злые. Колченог, переваливаясь больше обычного, потому что еще не обвык к суше, вернулся и проворчал, качая головой:
― Продают, но не покупают. А цены на все, от чего мы хотим избавиться, просто смешные. Стало быть, придется хранить добро, пока не попадем в Ладогу.
Иллуги Годи явился, неся за уши живого зайца. Тот висел у него в руках, дрожащий и тихий. Годи подошел к большому плоскому камню, который явно уже использовался и раньше, и положил зайца плашмя, ласково поглаживая. Зверек сжался в комок.
Годи перерезал ему горло умело ― поднял так, что заяц бился и кричал, и кровь лилась у него спереди и летела во все стороны, пока он отчаянно дрыгался, пытаясь вырваться.
Иллуги отдал его богу моря, Эгиру, во имя Харальда Одноглазого и Харлауга, и Кальфа, который погиб в черной воде без меча в руке, в надежде, что Эгир сочтет эту смерть вполне достойной. Все остановились, добавили каждый свою молитву, потом двинулись дальше, взвалив на спины сундуки.
Тогда мне пришло в голову, что Обетное Братство проделало лишь одно плавание ― из южной Норвегии вокруг Уэссекса и норвежских земель во Франции, на север к острову Мэн и Стратклайду, потом обратно и на восток к Бирке. Одно плавание без осложнений и один легкий, по словам просоленных братьев, набег. А все же ― трое погибли.
Иллуги вспорол живот зайцу, который все еще слабо бился, рассмотрел внутренности и глубокомысленно кивнул. Он отложил тушку в сторону, разжег небольшой костер из стружки, поддерживая жизнь огня, и тут заметил, что я за ним наблюдаю.
― Принеси мне сухих дров, Орм сын Рерика.
Я принес ― что было непросто на этой мокрой отмели, ― и он запалил большой костер, потом положил на него тушку. Запах паленого меха и горящего мяса пополз к торговцам ― иные из них торопливо перекрестились.
Когда все было сделано, Иллуги Годи оставил тлеющую тушку на камне, взял свои скудные пожитки, и мы оба доплелись, спотыкаясь, по гальке до грубой травы и дальше ― к темной груде Бирки. На Торговом лугу, напротив высокого частокола и больших двойных створов северных ворот, без всякого порядка стояли мазанки.
Там же вросли в землю два немаленьких дома ― срубы из почерневших от времени бревен, замазанных по щелям глиной. Один ― для дружины, стоящей в Борге ― большой крепости, которая возвышалась слева от нас, а второй для таких, как мы, вооруженных гостей, пришельцев, которым следовало оказать гостеприимство, но так, чтобы добрым горожанам Бирки не надобилось приглашать их в свои укрепленные дома.
В воротах два скучающих стражника в круглых кожаных шапках, со щитами и копьями следили, чтобы никто не входил в город с оружием серьезнее столового ножа. А поскольку ни один здравомыслящий человек не желал оставлять у них свое оружие, не надеясь на возвратном пути получить его обратно, то было немало ругани со стороны тех, кто не привык к таковому правилу, а потом они тащились обратно в свои жилища, дабы отдать оружие на сохранение кому-нибудь, кого они знали.
По дороге к гостевому дому Иллуги Годи то и дело указывал мне на всякие разности, но вдруг остановился, завидев одного из наших ― тот брел от берега, словно в тумане, будто замороженный.
Сперва я ничего не понял, потом, когда Иллуги Годи, взяв за плечо, повернул его к нам лицом, узнал Эйвинда из Хадаланда ― так его звали. Лицо у него было тонкое, а глаза какие-то обреченные. Мой отец говорил, что он тронутый, но не назвал причины.
И точно ― что-то его коснулось, и от этого волоски у меня на руках стали дыбом: Эйвинд был бледен, как мертвец, а из-за темных волос еще больше смахивал на покойника, и глаза над бородой выглядели как темные впадины на черепе.
― Что с тобой случилось? ― осведомился Иллуги, а я насторожено озирался.
Ветер свистел, холодный и яростный, ночь настала внезапно, безнадежно чахлый жидкий свет сумерек угасал, и люди выглядели тенями. У ворот и выше, в крепости, зажглись огни ― маленькие мерцающие желтые глазки, от которых тьма становилась еще темнее. Ничего необычного.
Иллуги повторил вопрос, и Эйвинд заморгал, словно ему в лицо плеснули водой.
― Ворон, ― проговорил он наконец. Голос наполовину удивленный, наполовину еще какой-то... тусклый, что ли. Покорный. ― Я видел ворона.
― Наверное, ворону, ― предположил Иллуги. ― Или сумеречный свет сыграл шутку.
Эйвинд покачал головой, потом посмотрел на Иллуги, словно только теперь ясно увидел его. Он схватил Иллуги за руки; борода у него дрожала.
― Ворон. На отмели, на камне с тушкой зайца, принесенного ему в жертву.
Я услышал, как Иллуги быстро втянул в себя воздух ― и то же сделал Эйвинд. Глаза у него от страха были безумные.
― Что было у тебя в голове? ― осведомился Иллуги Годи.
Эйвинд, бормоча что-то, покачал головой. Слова унес порыв ветра, и я уловил только "ворон" и "судьба". Я задрожал, потому как увидеть одну из птиц Всеотца на жертвенном приношении ― это знак близкой смерти.
Иллуги схватил его за руки и встряхнул.
― Что было у тебя в голове? ― свирепо прошипел он.
Эйвинд посмотрел на него, сведя брови, и снова покачал головой, сбитый с толку.
― В голове? Что ты имеешь в виду?..
― Ты вспоминал или просто думал?
― Думал, ― ответил он.
Иллуги проворчал:
― О чем?
Эйвинд поморщился, потом лицо его разгладилось, и он посмотрел на Иллуги.
― Я смотрел на город и думал, как легко его сжечь.
Иллуги похлопал его по плечу, потом указал на кучу брошенного добра.
― Иди в гостевой дом и не тревожься. Ворон, конечно, любимец Одина ― но весть эта не тебе. Она мне, Эйвинд. Мне.
Как он обрадовался ― смотреть противно.
― Правда? Ты говоришь правду?
Иллуги Годи кивнул, и Эйвинд, помешкав, взял свои пожитки и побрел навстречу маслянистому свету гостевого дома.
Иллуги, опираясь на свой посох, озирался. А я злился: сначала Эйвинд перепугался, увидев одного из воронов Одина, вестника смерти, а потом ушел, нимало не беспокоясь о том, что предсказанную судьбу взял на себя другой. Я сказал об этом. Иллуги пожал плечами.
― Кто знает? Это может быть Хугин-Мысль... ворон мудрый и хитрый, как Локи, ― отозвался он. Потом посмотрел на меня ― на бахроме седеющей рыже-золотой бороды отблеск света. ― С другой стороны, это мог быть и Мунин-Память ― Бирка ведь уже горела.
― Значит, ты думаешь, что это предупреждение? Потому что оно пришло к твоему жертвоприношению за погибших? ― спросил я, поежившись.
― С третьей стороны, ― насмешливо продолжил Иллуги, ― этого Эйвинда коснулся Локи. Он любит огонь, помешан на огне. Ему уже дважды не давали развести огонь на "Сохатом". Разумеется, он имел оправдание, мол, горячая еда для всех, сухие сапоги; однако именно он хотел поджечь постройки у часовни святого Отмунда уже после того, как там забили тревогу.
Я вспомнил: да, именно он призывал сжечь все.
― Значит, он ошибся? ― спросил я, но Иллуги поднял свои пожитки и, больше не сказав ни слова, повел меня к гостевому дому.
Мне хотелось спросить у него, что будет, когда Эйвинд расскажет остальным, но я вовремя сообразил: Иллуги уже знает, что Эйвинд ничего не расскажет. Теперь, когда страх и облегчение прошли, он поймет, каким же трусом показал себя в тот миг, и уж конечно, никому не станет рассказывать, как он обдристался.
Гостевой дом был просторен, чист и хорошо обставлен, с ямой для очага и множеством спальных клетей ― на всех все равно не хватило, зато появилась возможность убедиться, кто есть кто в Обетном Братстве.
Я, само собой, оказался в конце концов на полу у двери, на самом сквозняке, но это и не удивительно. Мой отец получил хорошую клеть, как и Эйнар, и Скапти, и другие ― это тоже понятно. К моему удивлению, Колченог тоже получил место, а Гуннар Рыжий после короткой стычки ― пощерились и порычали ― выставил Стейнтора из своей. Ульф-Агар с усмешкой смотрел, как обозленный лучник, ссутулившись, уходит прочь.
― Береги свою спину, горячая голова, ― посоветовал он. ― Как бы тебе не пришлось вытаскивать из нее наконечники стрел.
― Побереги свою задницу, пустобрех! ― рявкнул в ответ Гуннар. ― Иначе тебе придется вытаскивать из нее мой сапог.
Тут все, кто слышал это, рассмеялись, в том числе и Стейнтор. Ульф-Агар ощетинился было, но подумал и притих ― он тоже кое-что слышал о Гуннаре Рыжем.
Прежде меня удивляло, сколь многие из этих грозных людей наслышаны о Гуннаре и какое уважение к нему питают. Я привык думать о Гуннаре как о человеке, живущем в Бьорнсхавене просто так, задарма, и никогда не спрашивал отчего.
Потом до меня дошло, что Гуннар слывет грозным, но от этого ему явно не по себе. И тогда я удивился, отчего он просто не ушел? Ведь ясно же было, что они с Эйнаром как ощетинившиеся волки, кружащие друг вокруг друга.
Я думал, что Бирка должна быть похожа на Скирингасаль, но она оказалась совсем другой. У нас в гостевом доме появились женщины, присланные купцами, хозяевами города, но то были вовсе не рабыни, коих можно уложить и поиметь, не думая. Это были уважаемые жены и матери, в вышитых передниках, в приличных головных платках, а на поясе у каждой ― ключи, ножницы и ухочистки. При них были рабыни ― некоторые довольно хорошенькие, ― только и они были не про нас.
Они не ведали страха и были остры на язык, и члены Обетного Братства кротко покорялись им, позволяя подстригать бороды и волосы и подрезать ногти ― прямо как дети.
Так что, сидя за столами, мы следили за своими словами, манерами и одеждой, а Иллуги Годи время от времени награждал кого-нибудь подзатыльником, вынуждая к вящему позору извиняться ― его так уважали, что он мог это делать.
Иллуги удивлял меня. Он, конечно, был годи, жрец, однако большинство годи были одновременно ярлами. Но Обетным Братством явно верховодил Эйнар. Честно говоря, вся новая жизнь сбивала с толку ― и меня, и других: чтобы погулять, приходилось топать в город, в один из пивных домов, устроенных для пришлых, и там выбирать шлюх, а Обетное Братство ворчало, мол, приходится тратить на етьбу серебро, каковое никогда уже не вернешь.
А если кому и удавалось уговорить девицу, то вести ее в гостевой дом было бы пустой тратой времени, потому как неодобрительные взгляды почтенных жен, входивших и выходивших, когда им заблагорассудится, стесняли нас. И все были согласны, что перемен к лучшему не видно.