Последняя твоя фраза весьма замечательна, как остроумное злоупотребление слова: " Не будь бессмертия души, не будет сомнения и тоски; смерть тогда сон без пробуждения, и прекрасно! О чем тут тосковать? Все уныние, вся тоска в том, что, засыпая, не знаешь, где и как проснешься; тоска в том, что на жизнь смотришь, как на лоскуток чего-то, как на программу, как на лотерейный билет, не зная, что вынешь. Незаменяемость здешней жизни, раз утраченной, ввиду чего-то, ввиду живого чувства, была бы грустью; но ввиду бесчувствия, ничтожества она и сама ничто. Кажется, Сенека сказал: "чего бояться смерти? При нас ее нет, при ней нас уже нет!" Вот вероисповедание древнего мира. А у нас напротив: смерть начало всего! Тут поневоле призадумаешься ". Читая это, подумаешь, что оно написано не живым, а мертвецом, заснувшим тем непробудным сном, который так приятен и роскошен, когда он уже наступил и когда начал нежить усталые члены сибарита, им улелеянного и вбирающего в себя всю сладость усыпления, всю роскошь бесчувствия и самозабвения; подумаешь, что, полупробужденный на минуту каким-нибудь гальваническим процессом, этот мертвец высказал, без своего ведома, свою могильную тайну живущим, тайну, из которой следует, что сон ничтожности покоен. Хорошо для мертвых; но какая польза от этой тайны живущим, пока они живы, пока они действуют, любят, замышляют великое, страдают, терпят гонение и проч. и проч.? Хорошо же твое вероисповедание древнего мира! Если оно подлинно таково, то что безнадежнее и мрачнее? Если оно подлинно таково, то поневоле , как говоришь ты, призадумаешься ; поневоле примешься потом плясать, пить, веселиться, и нет, чтобы как-нибудь докружиться до этого сна беспробудного, столь сладкого, как мгновенное последнее событие, и столь печального, как цель целой долговременной жизни. Чтоб отвечать ясно на твою последнюю фразу, надобно просто ее переписать, с некоторыми только вставками. Не будь бессмертия души, не будет и сомнения – а будет, напротив, полное убеждение, что жизнь есть дело случая, преданная во власть слепой необходимости, без ободрительного будущего, с прошедшим навеки утраченным, с одною мечтательною минутою настоящего, которую скорее надлежит заклеймить наслаждением, чтобы хоть что-нибудь урвать (без надежды его сохранить) у мимолетящего призрака жизни; не будет и тоски , то есть не будет стремления ни к чему, обещаемому надеждою, упроченному верою, ни к чему еще не нашему, но верному и заменяющему с лихвою наше здешнее неверное; смерть тогда сон без пробуждения, и это совсем не прекрасно! И есть о чем тут тосковать тому, перед кем мерещится вдали один только этот сон, как итог, как последний результат жизни; эта вся тоска особенно состоит в том, что, засыпая, он не знает, где и как проснется ; не знает потому, что смотрит на жизнь сквозь черное стекло скептицизма, а не при свете истины Спасителя, который говорит: "Да не смущается сердце ваше! веруйте в Бога и в Меня веруйте; в дому Отца Моего обители многи суть; иду уготовать место ваше, да и вы там будете, где Я буду". Вся тоска в том, что он смотрит на жизнь, как на лоскуток чего-то, как на программу, как на лотерейный билет, не зная , что вынется;и смотрит так потому, что, заключив эту жизнь в тесных пределах здешнего праха, хочет ее разгадать своим умом, строящим свои доказательства из того же праха, по закону необходимости, признаваемой гордостью его за свободу, и не спрашивается с вечным откровением, которое на все дает ответ удовлетворительный, которое в мнимом лоскутке показало бы ему вечное целое, истолковало б ему непонятую им программу , в которой все содержание жизни с ее начала до вечности подробно означено, и убедило бы его, что жизнь не билет лотерейный , вынимаемый Паркою из урны фатума, а вечный жребий, благодатно даруемый свободной душе любовию и правосудием спасающего Бога. – Следующих строк я не совсем понимаю, потому и прохожу их мимо. А Сенека, по своему обыкновению, сумничал: мысль его в переводе на здравый смысл можно выразить так: пока мы живы, то еще не умерли; а когда умерли, то уже не живы . Нужно было играть словами, чтоб сказать такую великую истину! Наконец последнее: " А у нас напротив: смерть начало всего! Тут поневоле призадумаешься ". Подумаешь, что, поставив эту смерть в противоположность с вероисповеданием древних, ты хочешь тем сказать, что у них всему начало жизнь . Правда, у древних все жизнь , но жизнь, заключенная в земных пределах; и далее ничего: с нею всему конец! У христиан все смерть , т. е. все земное, заключенное в тесных пределах мира, ничтожно, и все, что душа, – нетленно, все жизнь вечная . И все это оттого, что у них есть Один , Который смертию смерть попра и сущим во гробех живот дарова!
О внутренней христианской жизни
Случайно попалась мне в руки маленькая книжка: Das ferborgene Leben mit Christo im Gott (О тайной жизни с Христом в Боге), извлеченная из сочинений Берньера Лувиньи . Я прочитал ее с великим наслаждением и бросил на бумагу несколько мыслей, возбужденных ее содержанием. Сообщая читателю эти мысли в том порядке, в котором они мне при чтении приходили в голову, нахожу нужным сказать прежде несколько слов о самом Лувиньи. Следующее есть краткая выписка из предисловия к упомянутой книжке.
Жан Берньер Лувиньи , французский дворянин древней нормандской фамилии, жил в XVII ст. Знаменитость его рода, его добрые свойства, его приятность в обращении с людьми, его ум открыли ему весьма рано дорогу к почестям и к уважению общества. Но в самое то время, когда он быстро преследовал славу земную, был он настигнут на дороге своей Богом: просвещенный благодатию, он отвратился от ненадежного земного счастья и предал себя неразделимо в руки своего Создателя. Он следовал постоянно и без оглядки сему призванию свыше и до своего 57-летнего возраста вел удаленную от мира, святую жизнь. Его сочинения (изданные после его смерти) свидетельствуют о его внутренней жизни пред Богом, о свете и опытности его на дороге внутреннего христианства. Он сам описал свою жизнь; но это сочинение не было напечатано. О внешних его действиях известно только то, что он щедро делился светским добром своим с неимущими светскими братьями и что во всякое время готов был подавать им помощь материальную и духовную. Бог избрал его орудием для привлечения многих на стезю внутренней жизни. Но вообще он любил уединение, чуждался общества людей, особливо людей, отчуждивших себя от Бога, и посещал их по одной только необходимости. Об нем говорили, что он никогда не выходил из кабинета души своей, даже и в обращении с людьми, с которыми нередко должен был принимать участие в делах, требовавших напряжения всех умственных его способностей.
Ученый епископ Гюэ, живший в Каэне по соседству с нашим автором, говорит о нем следующее: "Сложив с себя звание королевского собирателя доходов, он выбрал для житья своего в городе самое уединенное, самое далекое от шума человеческого место; там он имел сообщение с весьма немногими сходными с ним в образе мыслей друзьями. Он вполне посвятил себя служению Богу: благотворил бедным и старался всеми средствами приносить человечеству пользу. Трудно определить, до какой обширности он распространил на земле царство Божие примером добрых дел и постоянством богоугодной своей жизни. Я был его близким соседом, видел своими глазами все его действия, и меня воспламенило сильное желание подражать ему. Но пылкость молодости, обольщения света и суетное честолюбие воспрепятствовали мне покориться Богу, столь благостно меня призывавшему".
Многие из ученых современников Лувиньи свидетельствовали о нем и о сочинениях его с великою похвалою. Аббат Бодран называет его великим, на пути внутренней жизни просвещенным служителем Божиим.
Он умер 3 мая 1659 года на 57-м году своей жизни. Смерть его была блаженная, сладостная смерть праведника, спокойный исход души из тела для соединения своего в жизни возвышеннейшей с Богом. Это случилось, когда он совершал свою вечернюю молитву. Он не был болен прежде, не имел никакого болезненного ощущения и в ту минуту, когда начал свою молитву. Его камердинер, видя, что он долее обыкновенного не зовет его к себе, вошел к нему сам и сказал: пора ложиться в постель, ваш час давно прошел. Но добродушный Лувиньи с своею всегдашнею ласковостью попросил его подождать еще несколько времени. Камердинер вышел. Спустя четверть часа он возвращается и видит, что господин его стоит на коленах и молится, – хочет начать с ним говорить, но скоро узнает, что душа его отошла. Так он в одну блаженную минуту перестал умирать и начал жить; телесные узы, которые могли бы еще долго препятствовать ему перейти к Отцу Небесному, были тихо разрешены в сладостном объятии Божием, и плод, созревший для вечности, без потрясения пал в отворенную для принятия его руку Божию.
Но святость жизни не спасла его от сатанинского гонения врагов Христовой церкви; он много претерпел посрамления, презрения и хулы.
Его сочинения были собраны после его смерти большею частию из его писем. Главное содержание их есть внутреннее и внешнее согласование жизни нашей с Иисусом Христом, особенно в любви к бедности, к презрению и к страданию – согласование, производимое посредством тесного с ним соединения, постоянною духовною молитвою, младенческим поведением в присутствии Бога. Он писал от сердца, и слова его проникают прямо в сердце. Книги его были так любимы и так жадно читаемы в то время всеми, что одна из них имела 12 изданий в один год и ее раскуплено было более 30 000 экземпляров. Другое его сочинение имело до двадцати изданий. Можно надеяться, что и в наше время найдутся сердца, доступные такому чтению; те же, для которых оно не будет привлекательно, не должны, по крайней мере, возбранять другим любить его, не должны порочить того, что им самим недоступно.
Блаженна душа, способная глубоко чувствовать, следовательно, способная любить и жертвовать своим любимым предмету любви верховной, способная предаваться ему и быть им преисполнена. Блаженна душа, способная глубоко мыслить и, следовательно, постигать величие Создателя и ничтожность создания и в сем постижении почерпать смирение. Итог сих двух верховных блаженств мысли и чувства есть уничтожение своей воли пред волею Божиею. Но что, если душа лишена и того и другого блаженства и если в то же время она, вполне ощущая свою нищету, знает, однако, в чем состоит верховное благо, и, зная это, равномерно знает, что это благо ей недоступно, что тогда? Тогда остается ей одно: принять, как крест, из рук Господних сию ничтожность, сию внутреннюю , из нее самой истекающую бедность с таким же смирением, с каким бы она приняла всякое внешнее , из воли Божией непосредственно истекающее бедствие, быть верною смирению и любви – без всякого ощущения их блаженства или даже вопреки сему врожденному неощущению. Одного душа не позволяй себе: ропота и отрицания. Это бедствие не от Бога. Все прочее есть им даруемый крест. Венец терновый – все венец, то есть цена и знак победы.
Уметь во всякое время, во всех обстоятельствах жизни произносить смиренно: да будет Твоя воля есть верховная наука жизни. Блажен, кто произносит это слово с глубоко чувствуемым убеждением, что Тот, к Кому он его обращает, соприсутствен, близко, слышит и ответствует. Но и для того, кто не имеет благодати такого чувства, великое утешение, по крайней мере, великая душевная опора, заключается в самом смысле этого слова. Никому не дано постигнуть цели наших земных страданий; но каждый может постигнуть, что они от Бога, который всемогущ, следственно, источник одного только блага. Наше дело только в знании, что все – его воля и есть благо. Понимать ее мы не можем и не должны заботиться о невозможном. Принимать ее без толкования и ропота, с смирением и обожанием – вот наше единое на потребу . В чем же бы состояла и покорность, если бы мы могли дать себе отчет в тех причинах, которые определяют ее, и если бы могли постигнуть ясно судьбы неисповедимые? Мы должны покоряться Богу потому, что он Бог; а как покоряться ему, тому научил он сам примером Христа, спасительным его страданием и смирением.
Мы оттого впадаем в сомнения и в неверие, что хотим обнять все и постигнуть всеобщий порядок . Тот, кому дано наукою рассмотреть частицу этого порядка, более других подвержен опасности впасть в безверие, ибо он свою частицу принимает за целое и ею это целое измеряет. Ему труднее других сказать: да будет Твоя воля .
Одно верно: Бог существует; все сотворил и всем управляет; все, что от Него происходит, есть благо, следственно, и все, происходящее с нами, происходя от Бога, должно быть благо, и благо не потому, что мы таким его признаем, а потому оно от Бога. Следственно – покорность без разбора, умствования и ропота.
Бог не может посылать человеку страданий только для того, чтоб душа его страдала. Но сколько, однако, таких страданий, которых мы цели понимать не можем! На что в таком случае опереться? На мысль о Боге. Страдание от Него, следовательно, дар Божий – следовательно, благо. "Да не смущается сердце ваше; веруйте в Бога и в Меня веруйте".
Искупление даровало нам возможность постигнуть Бога человеческим образом и снова вступить с Ним в союз первобытный. Без веры во Христа невозможна живая вера в Бога. И философические и все идолопоклоннические религии доказывают только одно: необходимость воплощения . Философическая религия доказывает сию необходимость невозможностию полного убеждения умственного, а религии идолопоклоннические доказывают ее необходимостию образа человеческого божеству, дабы оно было постигаемо нами как присутствующее, нам содействующее, нас любящее и требующее любви нашей.
Достоинство человека единственно в его смирении пред Богом и в его стремлении к Богу. Такое достоинство может иметь только христианин, понеже он один имеет веру в откровенного Бога. Веры в Бога, созданного нашим умом, мы иметь не можем: эта вера не имеет основания. Там нет веры, где ей должно предшествовать убеждение, основанное на очевидности. Откровение объясняет нам и природу человека, и отношение человека к Богу. Природа человека – свободный божественный дух, облеченный в тело, которым он может властвовать и быть обладаем. Вследствие сей свободы – падение, вследствие падения искупление, вследствие искупления возможность святости и спасение вечное.
Наше верховное благо состоит в признании воли Божией и в то же время в признании ее неисповедимости . Что́ бы мы были без этого верховного блага, посреди бесчисленного множества бедствий житейских, тем более ощутительных, чем способнее душа любить и мыслить. Или, не постигая наших бедствий, мы бы приписывали их слепой силе, владычествующей всем созданием и нашею судьбою. В таком случае наше терпение было бы не иное что, как механическая безнадежность в присутствии неизбежного, необходимого бедствия, – надменная сила стоиков или беспечная чувственность эпикурейцев, или просто тупоумие и безжизненная одеревенелость толпы, рабски согбенной под рукою железного фатума ; в таком случае самым высоким, самым естественным актом жизни было бы самоубийство. Или мы бы старались постигнуть наши страдания и извлекать из этого ясное понятие о их необходимости, справедливости и всегда добрых их следствиях, наше понятие о Божием Промысле. Такое напрасное усилие ума нашего произвело бы действие совсем противное: оно бы уничтожило нашу доверенность к Промыслу. Наши страдания редко бывают для нас понятны и в причинах своих, и в цели своей, и в своих последствиях. И на этом понятии непонятного должны мы основывать свою доверенность к Промыслу Божию. Не потому должны мы признавать его благим, что понимаем ясно его благость в ее на нас действиях. Мы должны ему покорствовать потому, что он Бог и, следственно, благ, как в ощутительном, ясном для нас добре, которое мы сами называем добром , так и в неощутительном, непонятном для нас добре, которое мы ошибочно называем злом . В такой беспрекословной покорности нет колебания; везде и всегда она для нас одинакова; она не есть плата Богу по таксе, не есть размен нашего смирения на Его милость; она есть смиренная, любящая, покоряющая ум и волю вера, вера, что Он существует и что мы в руке Его, – несказанная, чудно крепящая и успокаивающая душу сила заключается в этой безусловной преданности в Вышнюю Волю, в которой, не стараясь ее постигать, мы видим верховную Благость, верховную мудрость, верховное могущество. Это не стоицизм, хвастливо опирающийся на свою независимую силу и на гордое презрение судьбы, – безотрадный обман нашего самолюбия; это не предание себя во власть необходимости, мертвого, механического предопределения, уничтожающее всякую нравственность, всякое достоинство человеческое; это – верховная свобода, верховное величие. Мы становимся содействователями самого Бога; мы говорим с святым Августином: Бог всегда исполняет мою волю, ибо моя воля есть всегда Его воля.