На циновке Макалоа (Сборник рассказов) - Джек Лондон 3 стр.


И Марта, которой исполнилось шестьдесят четыре года, посмотрела на Беллу, которой стукнуло шестьдесят восемь, и серьезно покивала головой, а про себя оценила и ту Беллу, что сидела перед нею сейчас, - гордая голова на все еще полной и круглой шее, более длинной, чем обычно бывает у гавайских женщин, властное лицо с выдающимися скулами и высокими дугами бровей; густые, по-прежнему кудрявые волосы, уложенные в высокую прическу, посеребренные временем, так что особенно темными казались четкие тонкие брови и карие глаза. И, словно ослепленная тем, что увидела, Марта скромно скользнула взглядом по великолепным плечам и груди Беллы, по всему ее пышному телу, к ногам в шелковых чулках и нарядных туфлях, маленьким, полным, с безупречным высоким подъемом.

- "Нам молодость дается только раз", - засмеялась Белла. - Лилолило был настоящий принц. Я так изучила его лицо, каждое его выражение .. позднее, в наши волшебные дни и ночи у поющих вод, у дремлющего прибоя и на горных дорогах. Я знала его чудесные смелые глаза. Под прямыми черными бровями, его нос - нос истинного потомка короля Камехамеха, и малейший изгиб его рта. Во всем мире нет губ красивее, чем у гавайцев, Марта.

И весь он был красивый и сильный - от прямых, непокорных волос до бронзовых лодыжек. Тут на днях кто-то назвал одного из уайлдеровских внуков "королем Гарварда". Ну-ну! Как же они назвали бы моего Лилолило, если б могли поставить его рядом с этим юнцом и всей его футбольной командой!

Белла умолкла и перевела дух, крепко сжав на полных коленях изящные маленькие руки. Легкий румянец разлился у нее по лицу, прекрасные глаза светились - она снова переживала дни своего юного счастья.

- Ну, конечно, ты угадала. - Белла вызывающе повела плечами и взглянула прямо в глаза сестре. - Мы покинули веселую усадьбу Мана и пустились в путь дальше - вниз по лавовым склонам в Кихоло, там пировали, купались, ловили рыбу и спали на теплом песке под пальмами; потом вверх в Пуувааваа, там охотились на кабанов, носились с арканом за дикими лошадьми, ловили баранов на горных пастбищах; и дальше, через Кона, в горы, а потом вниз - к королевскому дворцу в Каилуа, а там купанье в Кеаухоу, бухта Кеалакекуа, Напоопоо, Хонаунау. И везде люди выходили встречать нас и несли цветы, фрукты, рыбу, свиней, и сердца их были полны любви и песен, головы почтительно склонялись перед членами королевской семьи, а с губ слетали возгласы восхищения и песни о давних, но незабытых днях. Чего же было и ждать, сестрица Марта? Ты знаешь, каковы мы, гавайцы, какими мы были полвека назад. Лилолило был прекрасен. Мне все было нипочем. Лилолило мог вскружить голову любой женщине. А мне все было нипочем еще потому, что меня ждал серый, холодный дом в Наала. Я знала, на что иду. У меня не было ни сомнений, ни надежды. О разводах в те времена и не помышляли. Жена Джорджа Кастнера не могла стать королевой Гавайских островов, даже если бы перевороты, которые предсказывал дядя Роберт, свершились еще не скоро и Лилолило успел бы стать королем. Но я не думала о троне. Если мне и хотелось стать королевой, так только в сердце Лилолило. Я не обольщалась. Что невозможно, то невозможно, и я не тешила себя пустыми мечтами.

Самый воздух вокруг меня дышал любовью. Лилолило любил меня. Он украшал мою голову венками, его скороходы приносили цветы из садов Мана - ты их помнишь, - бежали с ними пятьдесят миль по горам, по лаве, И доставляли в футлярах из коры банана свежими, будто только что сорванными, - бутоны на длинных стеблях, похожие на нитки неаполитанского коралла. А во время нескончаемых пиршеств я всегда должна была сидеть рядом с ним на циновке Макалоа - личной циновке принца, на которую не смели опуститься простые смертные, если на то не было его особого желания. И мне велено было ополаскивать пальцы в его личной чаше, где на теплой воде плавали душистые лепестки цветов. Да, он велел мне у всех на глазах брать из его миски красную соль, и красный перец, и лиму, и восковой орех, а рыбу есть с его блюда из дерева ку, которым во время таких же увеселительных путешествий пользовался сам великий Камехамеха. Мне подносили и все лакомства, предназначенные только для Лилолило и для принцессы. И надо мною веяли его опахала из перьев, и слуги его были моими слугами, и сам он был мой, и любил меня всю - от головы, увенчанной цветами, до кончиков ног.

Белла снова прикусила губу и невидящим взглядом смотрела в морскую даль, пока не справилась с собой и своими воспоминаниями.

- Мы ехали все дальше - через Кона, Кау, Хоопулаа и Капуа на Хонуапо и Пуналуу; целая жизнь вместилась в эти две коротких недели. Цветок расцветает только раз. То была пора моего цветения: у меня был Лилолило, и мой чудесный конь, и сама я была королевой - пусть не для всех островов, но для любимого. Он говорил, что я - солнечный блик на черной спине левиафана; я -капелька росы на дымящемся гребне лавы; я - радуга на грозовой туче…

Белла помолчала.

- Что он еще мне говорил - я тебе не скажу, - закончила она серьезно, - но в словах его был огонь, красота и любовь, он слагал для меня песни и пел их мне при всех, вечером, под звездами, когда мы пировали, лежа на циновках, и мое место было рядом с ним, на циновке Макалоа.

Дивный сон подходил к концу. Но мы еще поднялись на Килауэа и, разумеется, бросили в кипящий кратер свои приношения богине Пеле - цветы, рыбу и густое пои, завернутое в листья ти. А потом стали спускаться через Пуна к морю, снова пировали, плясали и пели в Кохоуалеа, Камаили и Опихикао, купались в прозрачных пресноводных озерах Калапана и, наконец, вышли на побережье, в Хило.

Все было кончено. Мы ни словом об этом не обмолвились. И без слов было ясно, что это - конец. Яхта ждала у пристани. Мы запоздали на много дней. Из Гонолулу пришли вести, что у короля усилились припадки безумия, что католические и протестантские миссионеры строят тайные козни, и назревают неприятности с Францией. Они отплывали из Хило со смехом, с цветами и песнями-так же, как за две недели до того высадились в Кавайхаэ. Расставались весело, с берега на яхту и с яхты на берег неслись шутки, последние напутствия, поручения, приветы. Когда поднимали якорь, хор из слуг Лилолило запел на палубе прощальную песню, а мы, сидевшие в больших челнах и вельботах, увидели, как ветер надул паруса яхты и она отделилась от берега.

Все время, пока длилась суматоха сборов и прощании, Лилолило, забыв обо всех, с кем должен был проститься, стоял у поручней и смотрел вниз, прямо на меня. На голове у него был венок, который я ему сплела. Уезжавшие стали бросать свои венки друзьям в лодки. Я не надеялась, не ждала… Нет, все-таки чуть-чуть надеялась, только никто этого не видел, лицо у меня было гордое и веселое, как у всех вокруг. И Лилолило сделал то, чего я ждала от него, ждала с самого начала. Глядя мне в глаза прямо и честно, он снял с головы мой чудесный венок и разорвал его надвое. Я видела, как губы его беззвучно произнесли одно только слово - "пау". Кончено. Не отводя от меня глаз, он разорвал каждую половину венка еще раз и бросил остатки цветов - не мне, а в разделившую нас полосу воды, которая становилась все шире и шире. Пау. Все было кончено…

Белла долго молчала, вперив взгляд в далекий горизонт. Младшая сестра не решалась выразить словами свое сочувствие, но глаза ее были влажны.

- В тот день, - продолжала Белла, и голос ее звучал сперва сурово и сухо, - я пустилась в обратный путь по старой скверной тропе вдоль берега Хамакуа. Первый день было не очень трудно. Я как-то вся онемела. Я была так полна тем чудесным, о чем предстояло забыть, что я не сознавала, что оно должно быть забыто. На ночь я остановилась в Лаупахоэхоэ. Я думала, что проведу бессонную ночь. Но меня укачало в седле, и онемение еще не прошло, и я всю ночь проспала как убитая.

Зато на следующий день что было! Поднялся ветер, лил проливной дождь. Тропу размыло, лошади наши скользили и падали. Ковбой, которого дядя Джон дал мне в провожатые, сначала уговаривал меня вернуться, но потом отчаялся, покорно ехал следом за мной и только головой покачивал да бормотал, что я, видно, помешалась. Вьючную лошадь мы бросили в Кукуихаэле. В одном месте мы пробирались почти вплавь по глубокой грязи. В Ваиме ковбою пришлось сменить свою лошадь. Но мой Хило выдержал до конца. Я пробыла в седле с раннего утра до полуночи, а в полночь, в Килохана, дядя Джон снял меня с лошади, на руках отнес в дом, поднял служанок и велел им раздеть меня и размассировать, а сам напоил меня горячим вином и какими-то снотворными снадобьями. Наверно, я бредила и кричала во сне. Наверно, дядя Джон обо всем догадался. Но никогда, никому, даже мне, он не сказал ни слова. О чем бы он ни догадался, он все схоронил в заповедной комнате принцессы Наоми.

Какие-то обрывки воспоминаний сохранились у меня об этом дне, полном бессильной, слепой ярости, - распустившиеся мокрые волосы хлещут меня по груди и лицу, ручьи слез смешиваются с потоками дождя, а в душе - бешеная злоба на мир, где все устроено скверно и несправедливо… Я помню, что стучала кулаками по луке седла, кричала что-то обидное своему ковбою, вонзала шпоры в бока красавцу Хило, а в душе молилась, чтобы он взвился на дыбы и, упав, придавил меня к земле - тогда не будут больше мужчины любоваться красотой моего тела - либо сбросил меня с тропы, и я погибла бы в пропасти и обо мне сказали бы "пау" - так же бесповоротно, как произнес одними губами Лилолило, когда разорвал мой венок и бросил в море…

Джордж пробыл в Гонолулу дольше, чем думал. Когда он вернулся в Наала, я уже ждала его там. Он церемонно обнял меня, равнодушно поцеловал в губы, с важным видом посмотрел мой язык, сказал, что я плохо выгляжу, и уложил в постель с горячими вьюшками, предварительно напоив касторкой. И я снова вошла в серую жизнь Наала, точно в часовой механизм, и стала одним из зубцов или колесиков, что вертятся все вокруг и вокруг, безостановочно и неумолимо. Каждое утро в половине пятого Джордж вставал с постели, а в пять уже садился на лошадь. Каждый день овсяная каша, и отвратительный дешевый кофе, и говядина, свежая и вяленая, свежая и вяленая. Я стряпала, пекла и стирала. Вертела ручку дребезжащей машинки и шила себе платья. Еще два бесконечных года я каждый вечер сидела напротив него за столом и штопала его дешевые носки и жиденькое белье, а он читал прошлогодние журналы, которые брал у кого-то, потому что сам жалел денег на подписку. А потом пора было спать - керосин ведь стоил денег, - и Джордж заводил часы, записывал в дневник погоду и, сняв башмаки - сначала правый, потом левый, - ставил их рядышком со своей стороны кровати.

Но теперь уже не было надежды, что я привяжусь к моему мужу, - это только казалось до того, как принцесса Лихуэ пригласила меня на прогулку и дядя Джон дал мне лошадь. Вот видишь, сестрица Марта, ничего бы не случилось, если бы дядя Джон отказался дать мне лошадь. А теперь я изведала любовь, я помнила Лилолило; так мог ли после этого мой муж завоевать мое уважение и привязанность? И еще два года в Наала жила мертвая женщина, которая почему-то ходила и разговаривала, стряпала и стирала, штопала носки и экономила керосин… Врачи сказали, что всему причиной было недостаточно теплое белье, - ведь он и в зимнюю непогоду вечно рыскал в верховьях Наала.

Его смерть не была для меня горем, - я слишком много горевала, пока он был жив. И радости я не испытывала. Радость умерла в Хило, когда Лилолило бросил мой венок в море и мои ноги забыли, что значит упоение танца. Лилолило умер через месяц после моего мужа Я не видела его с того прощанья в Хило. Да, поклонников у меня потом было хоть отбавляй; но я, как дядя Джон, могла отдать свое сердце только раз в жизни. У дяди Джона была в Килохана комната принцессы Наоми. У меня вот уже пятьдесят лет есть комната Лилолило - в моем сердце. Ты, сестрица Марта, первая, кого я впустила в нее…

Еще один автомобиль, описав круг, затормозил перед домом, и на лужайке показался муж Марты. Прямой, сухощавый, с седой головой и выправкой военного, Роско Скандуэл был одним из членов "большой пятерки", которая, сосредоточив в своих руках все деловые нити, вершила судьбы Гавайских островов. Хоть он и был чистокровный американец, уроженец Новой Англии, но по гавайскому обычаю сердечно обнял Беллу и расцеловался с нею. Он с одного взгляда понял, что здесь только что шел женский разговор и что, хотя обе сестры глубоко взволнованы, мудрость, пришедшая с годами, поможет им быстро обрести мир и покой.

- Приезжает Элси с малышами, - сообщил он, поцеловав жену, - я получил радиограмму с парохода. Они погостят у нас несколько дней, а потом поедут дальше, на Мауи.

Марта принялась соображать вслух:

- Я хотела устроить тебя в розовой комнате, сестрица Белла, но, пожалуй, ей там будет удобнее с детьми и няньками, а тебя мы поместим в комнате королевы Эммы.

- Это даже лучше, я и в прошлый раз там жила, - сказала Белла.

Роско Скандуэл, хорошо знавший, какова любовь и пути любви на Гавайях, прямой, сухощавый, представительный, стал между красавицами сестрами и, обняв ту и другую за пышную талию, медленно пошел с ними к дому.

Ваикики (Гавайи), 6 июня 1916 г.

Кости Кахекили

С верхушек гор Коолуа доносились порывы пассатного ветра, колебавшего огромные листья бананов, шелестевшего в пальмах, с шепотом порхавшего в кружевной листве деревьев альгаробы. Это было перемежающееся дыхание атмосферы - именно дыхание, вздохи томного гавайского предвечерья. А в промежутках между этими тихими вздохами воздух тяжелел и густел от аромата деревьев и испарений жирной, полной жизни земли.

Много людей собралось перед низким домом, похожим на бунгало, но только один из них спал. Остальные пребывали в напряженном молчании. Позади дома заверещал грудной младенец, издавая тонкий писк, который трудно было унять даже наскоро сунутой грудью. Мать, стройная хапа-хаоле (полубелая), облаченная в свободную холоку из белого муслина, быстрой тенью мелькнула между банановыми и хлебными деревьями, проворно унося подальше крикливого младенца. Прочие женщины, хапа-хаоле и чистые туземки, с тревогой наблюдали за ее бегством.

Перед домом на траве сидели на корточках десятка два гавайцев. Мускулистые, широкоплечие, они были настоящими силачами. Загорелые, с блестящими карими и черными глазами, с правильными чертами широких лиц, они казались такими же добродушными, веселыми и кроткими по нраву, как сам гавайский климат. Странным образом противоречил этому свирепый вид их одеяний. За грубые кожаные наколенники засунуты были длинные ножи, рукоятки которых выдавались наружу. Сандалии украшены были испанскими шпорами с огромными колесами. Если бы не их нелепые венки из пахучей маиле, надетые поверх щегольских ковбойских шляп, у них был бы вид настоящих бандитов. У одного, выделявшегося плутоватой красотою фавна и с глазами фавна, пламенел кокетливо заткнутый за ухо двойной цветок гибиска. Над их головами, заботливо укрывая от солнца, простирался широкий навес, образованный огненными цветами невиданного тропического растения, и из каждого цветка торчали пушистые листочки перистых пестиков. Издалека, заглушенный расстоянием, доносился топот стреноженных коней. Взоры всех были напряженно устремлены на спящего, который лежал навзничь на циновке лаухала под деревьями.

Рослыми были эти гавайские ковбои, но спящий был еще рослее! Судя по белоснежной бороде и таким же волосам, он был значительно старше их. Толстые запястья и огромные пальцы свидетельствовали о могучем телосложении. Одет он был в широкие штаны из грубой бумажной ткани и бязевую рубаху без пуговиц, открывавшую грудь, заросшую лохмами таких же белоснежных волос, как и на голове. Ширина и высота этой груди, ее упругие и пластичные, теперь отдыхавшие мускулы свидетельствовали об огромной силе человека. И ни загар, ни обветренность кожи не могли скрыть того, что это был настоящий хаоле - чистокровный белый.

Вздернутая в небо огромная белая борода, не подстригавшаяся цирюльником, поднималась и опускалась с каждым дыханием, а белоснежные усы топорщились, как иглы дикобраза. Внучка спящего, девочка лет четырнадцати, в рубахе муу-муу, сидела возле него на корточках и отгоняла мух перистым опахалом. На ее лице написаны были озабоченность, нервная настороженность и благоговение - словно она прислуживала богу.

И действительно, спящий бородач Хардмэн Пул был для нее, как и для многих других, богом: источником жизни, источником питания, кладезем мудрости, законодателем, улыбающимся благодеянием и карающим черным громом - короче говоря, владыкой, у которого было четырнадцать живых и совершенно взрослых сыновей и дочерей, шесть правнуков, а внуков столько, что ему трудно было счесть их даже на досуге.

За пятьдесят один год до этого он высадился из беспалубной шлюпки в Лаупа-хоэхоэ на наветренном берегу Гавайских островов. Эта шлюпка была единственной уцелевшей с китобойного судна "Черный Принц", из Нью-Бедфорда. Уроженец этих мест, он в двадцать лет благодаря своей сокрушительной силе и ловкости уже был вторым помощником на погибшем впоследствии китобойном судне. Прибыв в Гонолулу и хорошенько оглядевшись, он первым делом женился на Каламе Камаиопили, потом стал лоцманом порта Гонолулу, после этого открыл салун с меблированными комнатами и наконец после смерти отца Каламы занялся скотоводством на унаследованных ею обширных пастбищах.

Свыше полувека жил он с гавайцами и, по их признанию, знал их язык лучше очень многих туземцев. Женившись на Каламе, он взял за ней не только землю, он приобрел и звание вождя и верноподданность простолюдинов. Вдобавок он сам обладал всеми природными качествами, необходимыми вождю: исполинским ростом, бесстрашием, гордостью, пылким нравом, не переносившим ни малейшего оскорбления, ни заносчивости; не боясь решительно ничего, какой бы могучей силой ни обладал противник, он добивался преданности прочих смертных не каким-нибудь презренным торгашеством, а самой широкой щедростью. Он знал гавайцев насквозь, знал их лучше, чем они знали себя, в совершенстве усвоил их полинезийскую велеречивость, знал их поверья, обычаи и обряды.

И вот на семьдесят втором году жизни, проведя в седле целое утро, начавшееся в четыре часа, он лежал теперь в тени деревьев, предаваясь привычной и священной сьесте, которую ни один подданный не посмел и не позволил бы нарушить никому даже из равных великому владыке. Только королю предоставлялось это право, но король также убедился в свое время, что нарушить сьесту Хардмэна Пула значило разбудить человека, способного сказать в лицо весьма неприятную правду, а ее, как известно, не любят выслушивать даже короли.

Солнце продолжало палить. В отдалении слышался конский топот. Умирающий пассат вздыхал и жужжал, нарушая промежутки покоя. Еще тяжелее стал аромат цветов. Женщина принесла обратно успокоившегося младенца. Деревья сложили свои листья и замерли в обморочном покое теплого воздуха. Девочка, затаив дыхание от огромной важности своей задачи, продолжала отгонять мух, и два десятка ковбоев напряженно и безмолвно наблюдали за спящим.

Назад Дальше