* * *
Это воистину была зоря испытаний и моим нервам и… моей совести. Да-да, и совести, друзья охотники!
Как на исповеди, расскажу все без утайки. От места ночных моих терзаний до нашего стана было не менее полутора километров. Сокращая путь к палатке, чтоб не обходить довольно протяженное колено озерины, я круто повернул влево к полям, где охотился Митяйка. Шел медленно, остро переживая неудачную свою зорю и обдумывая, как правдоподобнее объяснить друзьям не просто обидную, но и позорную для всякого уважающего себя охотника нескладиху. Испытавшие подобное отлично поймут меня: кому из нас не совестно выглядеть "мазилой", вернуться к друзьям на стан "в протопоповском звании", "пустым, как турецкий барабан", по всегда язвительному в таких случаях определению злоязычного Митяйки.
Оглянувшись, я не обнаружил бредущей за собой собаки. Высоко подняв голову, Кадо шел по стерне к черневшей весенней водомоине… Легонький ветерок тянул мне в лицо. "Куропатки!" - подумал я и поспешил к собаке. Кадо встал. Я послал его вперед и ждал шумного вылета куропаток. Но Кадо прыгнул в водомоину и, припав на передние лапы, накрыл подстреленного крякового селезня: "Митяйкин, он стрелял в эту сторону", - подумал я и, взяв подранка, подвесил его к ягдташу.
На площади не более чем в двести - триста сажен, мы подобрали еще трех потерянных Митяйкой крякв. Кадо с его редким чутьем исправил положение. "Вот и мы с добычей, - криво улыбнувшись, подумал я. - Скажу, что стрелял всего, только два раза и оба красивыми дуплетами…"
Но с каждым шагом к стану настроение мое не только не улучшалось, а наоборот, дошло до крайнего раздражения и на неудачу и на самого себя. Подобно тому, если бы я на помосте перед многочисленной толпой зрителей поднял фальшивую пятипудовую штангу, поднял и горделиво раскланялся перед одураченными людьми.
Первым мое возвращение заметил Митяйка и побежал навстречу. Он всегда ревниво пересчитывал добычу каждого из нас и всегда до болезненности остро переживал, если его "обстреливали" и даже во много раз отличные стрелки Иван и Володя. Перед каждой охотой самолюбивый парень держал пари с Володей, что уж теперь-то обязательно, обязательно победителем будет он.
Взглянув на скромную мою добычу, Митяйка не выдержал и с веселым лицом выкрикнул:
- Четыре штучки! Не богато, но, как говорится, все же не попом. А я - восемь, Володьша из своего "единорога" - десять, Иван - ну, за Иваном и сам дьявол не угонится! - у него глаз кошачий, - он шестнадцать. Однако что-то вы, Николаич, стреляли нынче совсем мало. Я всего насчитал четыре патрона, - смягчая торжествующую издевку, выговорил он и стыдливо опустил озорные мальчишечьи свои глаза.
Ни слова не ответив ему, я подошел к палатке, молча отвязал уток и бросил их в общую кучу.
Ликование мальчишки, обстрелявшего меня, усугубившее и обиду и боль от редкостной неудачи на охоте, которую я так долго ждал, гнусность, что думал присвоить себе чужую добычу, что не сказал Митяйке сразу о подобранных его утках, а как своих бросил в общую кучу, - переросли в такое отвращение к самому себе, какого я до сего времени еще никогда не испытывал на охоте. С детства родители воспитывали в нас такое обостренное чувство стыда, что соврать в чем-либо серьезном было так же немыслимо, как немыслимо бывает проглотить жабу.
Я подошел к костру и подробно рассказал о своей неудаче.
- Как будто кто-то заговорил мою засидку. Вижу, летят вдоль озерины прямехонько на мою копну, но, не долетев сажен полсотни, шарахаются вверх и влево на Митяйку.
Четыре патрона сжег и… как без дроби!.. А этих четырех крякв подобрал Кадо недалеко от Митяйкиной засидки. Так что, Митенька, ликуй сегодня, ты действительно обстрелял и меня, и даже Володю…
Я помолчал. Молчали Иван и Володя, а Митяйка нервно переступал с ноги на ногу, порывался что-то ответить мне, но не говорил, а только как-то по-детски растерянно моргал глазами.
- Ну, а присвой я, утаи эти две пары твоих уток, я бы сам себе плюнул в душу… Как бы посмотрел я тебе в глаза, Митенька… А дома - жене?! Да и вся охота для меня была бы испорчена.
Отец, еще мальчишке, говорил мне: "Бойся, сынок, вранья: раз соврал, два соврал - укоренишь дурную привычку - одеревенеет сердце, не будет чувствовать лжи".
Оправдывая свою неудачу, я говорил запальчиво, не заботясь о словах, в которые облекал мысль, но с каждой минутой чувствовал себя чище, счастливей.
- Вот так-то, Митенька, и оскандалился я: на стан явился, как в старину говаривали псари, с хвостом промежду ног… Ты же сегодня заслуженно отличился, значит, законно хвост трубой, а голову высоко…
И тут случилось то, чего никто из нас не ожидал: раскрасневшийся во время моей речи, как помидор, Митяйка подошел ко мне вплотную и настойчиво потребовал:
- Николаич, дайте мне в морду! Изо всей силы дайте… Это я на озерине, на поворотном колене к вашей копне из камыша куклу завязал: шибко обидно мне стало, что братка выгнал меня с облюбованного места, да еще и хитрованом назвал. Ну, думаю, раз хитрован, - буду хитрованом… и я схитрил, чтоб утки отворачивали на меня…
Другой бы… А вы мне этими двумя парами Володьку обстрелять помогли…
Митяйка был взволнован не менее меня и не менее меня сбивчиво исповедывался в гнусном своем поступке. Очевидно, и ему не легко досталась победа над самим собой. Я, конечно, не выполнил горячей просьбы Митяйки.
- Николаич, напрасно ты не дал Митьке в морду. За такие штучки подобной непроходимой шельме вполне следовало бы. Но ты образованный - тебе видней. Может быть, ты и правильно сделал: сейчас ему и вдвое больней, и на дольше запомнится. Скверно, что щенок настроенье всем изгадил. Теперь у меня кусок даже Володьшиной жарехи в горло не полезет, - сердито выговорил Иван и пошел помогать нашему повару: теребить, палить и даже разделывать уток на ужин. И что меня несказанно удивило, Володя не возразил, хотя раньше он никого и близко не подпускал к своей "кухне".
Для всякого дела, чтоб овладеть им в совершенстве, нужны прирожденная к нему любовь, пытливость ума и огромное терпение. Всего этого у нашего шеф-повара хватало с избытком. Уток для варева, для жаркого он всегда выбирал сам.
- К каждой породе птицы свой подход должен быть, каждая хороша на своем месте. Да и в породе они тоже не одинаковы. Например, чирок-трескунок и чирок-грязнушка. И тот и другой осенью жирны, как свечки. Но грязнушка тиной относит, а трескунок в жарко́м, что твоя перепелка… Даже отеребить, опалить и выпотрошить птицу надо со смыслом, чтоб ни жиринки не потерять, не продымить - картинности тушки не испортить.
И этот ревнивый наш чародей сегодня допустил Ивана и теребить, и палить, и потрошить опаленных на "быстром" огне уток: Володя отлично понимал, что бригадир все-то еще "кипит" и, не будь здесь меня, он бы набил морду "непроходимой шельме" Митяйке: "За готовкой скорей отмякнет - всем легче, веселей будет…"
В коммуне нашей вторым неписаным, но незыблемым правилом в отъезжих полях было: какая бы охота ни задалась, что бы ни случилось, на стану должно царить дружное, веселое согласие - отдых душе и телу.
А вот сегодня веселья не вытанцовывалось.
С каким-то особенным рвением Володя старался с приготовлением "царского", как он называл, своего ужина. Шесть самых крупных, жирных, не старых, а сеголетошных крякв, распластанные на куски, вначале были "до подрумянки" поджарены на сковороде, потом переложены пластами репчатого лука, лаврового листа, проперчены и залиты янтарным утиным жиром лишь с двумя кружками воды ("доброе мясо - само сок дает, поставленное на угли "умреть", как выражался Володя, до настоящего "смака").
Митяйка сегодня тоже лез из кожи: вычистил все наши ружья, напоил и выкормил лошадей овсом, что обычно делал я, и теперь старательно "накрывал на стол". Вместо скатерти рядом с палаткой он не пожалел - постелил свой новенький брезентовый плащ.
Ворчавшее под крышкой жаркое Володя наконец снял с углей и торжественно поставил рядом с Митяйкиным плащом.
Мы поспешно подвинули ему свои миски, но Володя медлил и минуту и две. Только вдоволь насладившись нашей нетерпежкой, он, окинув нас таинственным взглядом, вынул из объемистого своего рюкзака литр водки, презентованный ему прокурором в премию за ремонт ружья.
Я взглянул и на повара и на бригадира, - больших любителей выпить - особенно после охоты. Подернувшиеся влагой глаза их разгорелись на объемистую посудину под пробкой и сургучом.
Переглядываясь с Володей, бригадир как-то особенно плотоядно облизывал губы: так приятно ошеломила его эта неожиданность (водку на охоту мы брали довольно редко).
Лицо добряка Володи излучало неподдельную радость. Даже я, не пьющий в обычное время, но на охоте не отказывавшийся от "доброй стопки", тоже с "теплотою во взоре" обласкал неожиданный Володин презент.
Округлым, стремительным, не без претензии на поварской шик движением руки Володя смахнул все еще подрагивающую от пара крышку с исходящей аппетитным ароматом утятины. Не спеша доверху наполнил каждому из нас миску "царского" жаркого и только тогда бережно, словно драгоценность, взял в руку литровку.
За свою жизнь я видел немало артистов не только "вкусно" выпить, но и "красиво" открыть бутылку. Некоторые из любителей делали это виртуозно: легким прикосновением ладони о донышко. Иные, "закружив голову "веселой даме", как-то так умело ставили ее на стол, что любая пробка вылетала из горлышка бутылки "как пробка", не потеряв ни капли огненной влаги.
У Володи был свой секрет раскупоривания бутылок с водкой, в безотказности и красоте которого мы не раз убеждались на охоте.
И сейчас, взяв литровку "за талию" могучей своей дланью, он обвел нас загадочно-гордым взглядом фокусника и, приподняв ее над импровизированным Митяйкиным столом, быстро опустил на средину плаща.
То, что произошло вслед за сим, всех нас повергло в соляные столбы: разбитое "в соль" донышко литровки брызнуло в разные стороны: под плащом по недосмотру спешащего, усердствующего Митяйки оказался небольшой камушек, о который и разбилась бутылка.
Что тут было?!
Но я ограничусь лишь стереотипной фразой старинных романистов: "перо бессильно описать дальнейшее". Не умолчу только о том, что, когда, приподняв залитый водкой плащ, разобрались в причинах трагикомедии, Иван все-таки закатил братцу изрядную пощечину.
- Вот тебе и за то, и за это! - прошипел он.
* * *
Ничто так быстро не сближает людей, как охота, испытываемые ощущения, подобных которым нет. "В поле съезжаются - родом не считаются", так уж исстари заведено: цель охоты - общее удовольствие.
На охоте главное - не мешать друг другу, не оскорблять самолюбие товарища, не смеяться не только над его неудачей, но и не охаивать его оружие и собаку.
Оттенки охотников разнообразны, как и сама природа человеческая. Есть охотники-промышленники, для которых охота является средством к существованию. Есть отъявленные хищники-браконьеры, охотники-спортсмены, любители бродить с ружьем в свободное время, так называемые "поэты в душе".
Круг добрых товарищей на охоте, особенно в длительных отъезжих полях - основа основ здорового, радостного отдыха.
Мои спутники - Иван Корзинин и слесарь Володя - отличные, опытные охотники, с которыми я прошел полный курс охотничьей школы, не ради куска мяса. Хотя и для них и для меня в то время охота являлась не только радостным отдыхом в нелегком труде, но и подспорьем в скромном жизненном бюджете. Для меня же - кроме того - она была еще и могучим средством "возвращаться к самому себе": сливаясь с природой какой-то частицей души, я ощущал себя богаче в познании окружающего меня мира.
Сегодняшний же случай коварства Митяйки, возмутивший всех нас, выбил меня из того бодрого, радостного настроения, какое обычно бывало у меня всегда на охотах.
Иван и Володя после сытного ужина спали сном праведников. Я не спал. Не спал и Митяйка.
"Юность души - дар неба людям честным и правдивым. Охота до старости сохраняет молодой и душу и тело человека:
Благо тому, кто предастся во власть
Ратной забаве: он ведает страсть,
И до седин молодые порывы
В нем сохранятся прекрасны и живы… -
невольно вспомнились мне некрасовские строчки. Какие же порывы сохранятся у Митяйки, когда он в таком возрасте уже…"
Ход моей мысли прервало легкое прикосновение к моему плечу руки Митяйки и его шепот:
- Николаич, вы не спите?
Я повернулся. Он приблизил свое лицо к моему уху и зашептал:
- Чтоб вы знали, что я не такой уж хитрован и жадюга, которого и на охоту-то брать не стоит, как сказал братка, я с радостью жертвую вам своих монахов…
- Каких монахов?..
- Ну стариков-чернышей, в подстепинском яру - видимо-невидимо… Еще, когда бежал от вас, с далька заметил, что крайние к подстепинскому венцу копешки усеяла какие-то черные, как головешки, птицы: грачи, думаю, да опять крупны больно… Я припал к земле, присмотрелся - батюшки, монахи! Дай, думаю, из-за копен… Не оскорблю ли которого. Подвинулся саженей, с двести - заметили, снялись и попадали в подстепинский яр: "Вон вы где хоронитесь! Ну, думаю, подождите до завтрева, завтра я с Альфочкой пропишу вам ижицу!.."
А вот теперь передумал - решил вам передать своих монахов. Утром, пока Иван и Володя дрыхнут… Все они в ежевичнике, в шиповнике. Одним словом, как в кассе - голой рукой бери!..
Я приподнялся, сел на постели. Выпалив без передышки новость, Митяйка тоже сел. Я предложил ему выйти из палатки.
Луны уже не было. Над полями лениво волочились по небу низкие набухшие тучи. Вот-вот должен был начаться мелкий затяжной дождь. Мы стояли и молчали. Осенняя ночная свежесть сменилась какой-то удушающе-густой, тепловато-липкой влажностью, отдающей и острой прелью опавших листьев, и уксусными запахами перестоялого вина.
Тишь, безлюдье глухих, унылых полей, нависшие хмурые тучи, текущие в бесконечную даль вселенной. И я, малая песчинка в этом великом круговороте жизни, какой-то частицей своей души неразрывно слитый с родной землей, стою, до дрожи пронизанный величием окружающего меня мира.
Из всех времен года я больше всего люблю осень. Может быть, за то, что осень - лучшее охотничье время. А возможно, за то, что не броская, а даже как бы застенчиво-скромная наша природа осенью, с ее трогательной, всегда щемящей мою душу поэзией умирания, с землей, дышащей усталым покоем (она отдала свое людям), глубоко трогают - "возвращают меня к самому себе".
Вот и сейчас покой и радость были в моей душе.
Ни тоски, ни сожаления о прошедших весне и лете, о горестной моей неудаче не навевала мне и нынешняя осенняя ночь, а лишь покой и тихую, созерцательную радость…
И вместе с тем, всем своим существом я ощущал, что стоящий рядом со мною, "пожертвовавший" мне своих "монахов" - Митяйка мятется душой - ждет моих слов, которые помогли бы ему вновь ощутить себя равноправным товарищем в дружной нашей коммуне.
"Но что сказать ему?.."
Обостренная с раннего детства способность откликаться на зов чужой души подсказала мне, что бороться с подлостью своей натуры, на что толкнула Митяйку его неуемная охотничья страсть, новой подлостью против своих товарищей - нельзя.
- Вот что, Митя, я понимаю, что воевать самому с собой нелегко, но уж если ты осознал, а я чувствую, что - да, то как же ты мог подумать… допустить хотя бы на минуту, что я смогу так оскотиниться… пойти один, без тебя, без Ивана и Володи - стрелять тетеревов…
- Но ведь и я и они настрелялись до отрыжки, а вы…
- Погоди!..
Это был долгий и строгий разговор с Митяйкой, из которого я тогда понял, что изменение внутреннего облика человека - дело далеко не легкое, что требует оно длительного времени и не пощечин только, как думает Иван, а более сложных и тонких средств воздействия на человеческую душу. И тогда же я твердо решил на каждой нашей охоте, при всяком подходящем случае воспитывать у моих товарищей бережное, хозяйское отношение к природе: "Ты редактор охотничьего журнала, пишешь разные статьи, печатаешь рассказы, а на охоте и сам срываешься и, не осуждая других, поощряешь этим лютое хищничество "венца природы".
Правда, ни Иван, ни Володя уже не бьют, как другие, самок весною, а летом - слабокрылую молодежь, не душат собаками подлетышей, не стреляют по старкам от выводка. Но и в этом не твоя заслуга, а доброе правило большинства городских охотников…"
Лениво занимался рассвет. Накрапывал мелкий, как сквозь сито, дождь, с характерным немолчным шепотом, но вскоре смолк, стих. Погруженный в свои мысли, я забыл и о дожде и о Митяйке, который давно уже ушел в палатку и "добирал" недобранное в эту злополучную для него ночь.
Устроившийся под долгушей Кадо проснулся, подошел ко мне, потерся о мои колени, но незамеченный отошел к палатке, покрутился на одном месте и свернулся калачиком. Пасшиеся в кустах кони были не видны, только изредка слышались их всхрапы да позвякивание кандалов на ногах корзининского Барабана.
Как всегда перед утром, природа словно бы притихла и терпеливо ждала рассвета.
Я стоял, не шевелясь, прислушивался к тому, что творилось вокруг меня. Но кругом было тихо, словно все спало предутренним сладким затяжным сном.
И на душе у меня было так же тихо, словно на молитве. Откуда-то из далекого далека на один только миг выплыло незабываемо милое лицо с трогательными ямками у губ. И тут же растаяло.
Как всегда на охоте с момента выезда из дома все житейское, суетное отодвигалось, уходило куда-то. Какое-то почти бездумное ощущение легкой осчастливленности безраздельно владело моей душой.
Подобное состояние, когда все мои мысли и чувства уходили в самые глубины души, когда я пребывал в подобной, почти бездумной отстраненности от всего, мне как-то по-новому открывался мир, и я называл "возвращением к самому себе". И за это-то радостно-бездумное отстранение от всего житейского, за что-то вечное, примиряющее со всем миром, за органическую связь с родной землей я и любил с глубокой, непреодолимой страстью охоту.
А утро все же наступило. Хмурые, тяжелые тучи унесли воздушные реки. Горизонт раздвинулся: из-за Иртышского нагорья пробрызнули скупые негреющие лучи осеннего солнца. И снова во всей огромности передо мной раскинулись безлюдные печальные просянища.
Вековые поймы распаханы! Осохлый жнивник пашни без конца и края. Лишь кое-где бугорок, едва соследимый глазом, как девичья грудь под рубашкой. И какие травы росли на этих лугах! Сколько исчезло прозрачных, как слеза, родниковых озерин и котлубаней! Какое приволье было здесь и для местовой водоплавающей птицы! Пять, шесть лет, а там и просо перестанет родить на обезвоженном выпаханном лугу. Жнивник. Осохлый жнивник.
И тишина. Тишина до звона в ушах.
Но вдруг эту тишину раннего утра пронзили, словно упавшие из глубины неба, прощальные стоны отлетающего косяка журавлей.
Подняв голову, я долго глядел вслед крылатым путникам, пропавшим уже и со слуха… Поднятое мое лицо обдала невесть откуда набежавшая густая струя ветра. Я повернулся к озерине, на берегу которой стояла наша палатка, и увидел, что по всей ее середине, точно под незримым взмахом чьей-то широкой ладони, по-осеннему мертвая, свинцово-тусклая вода ожила, серебристо зачешуилась, в то время как закраины озерины были все так же спокойны и тусклы.