Страсть - Ефим Пермитин 8 стр.


Митяйка - любимец старика Поликарпа: "В меня он: на погово́рье - лют, в каждое слово щетинку всучит. А уж удал, поспешлив - ходит так, что от него ветром дует. "Митяйка-пуля" смальства звали мы его с матерью. Я такой же и шустрый, и собачей, и охотник смолоду был, до женитьбы с ружьем в обнимку спал…" О любимчике - "младшеньком сынке" - старик готов был говорить без конца.

У слесаря Володи все крупное: широкое лицо, грудь, спина, кисти рук. Он слегка сутуловат и, как большинство сутулых, страшно силен.

Говорит Володя только после сытного обеда, а потому роль кашевара не уступал никому. Занимается он поварским делом весьма серьезно. И вообще Володя не терпел "коекакничества" ни в каком деле.

"Любовь к кашеварскому делу, - говорит он, - перешла мне по наследству: батянюшка поваром всю военную службу у ротного котла продежурил. Вот и я к котелку, к сковородке накрепко пришурупился. Грешник, люблю пожрать. И все бы хорошо, но чемодан, - которым он презрительно величал свое брюхо, - врагом моим становится. Ловкость пропадает. Где бы пониже пригнулся - мешает. Ноги и те словно бы короче становятся".

Володя открыт, услужлив, девственно застенчив с женским полом. На охоте он безропотно переносит любую неудачу.

Таковы мои всегдашние спутники в отъезжих полях. Среди них, кроме Митяйки, я - самый малоопытный и менее удачливый, но жадный до всякой учебы, особо охотничьей. Мне оставалось только выполнять указания Ивана и Володи. Охотились мы всегда коммуной - дичь делили на четыре равные части. Догадываюсь, что принять меня в отличную свою компанию их понудил ряд обстоятельств. Как и они - я от рождения был крепко "ушиблен" тем же "дианиным" недугом и предавался ему беззаветно. На охоте же, да еще в дальних поездках и на стану "невоодушевленный - мертвяк" (так величал Иван Корзинин палил-дилетантов, зачастую из моды имеющих и дорогие ружья, и породистых собак, но не способных сопереживать всей прелести жизни среди природы) "непереносен, как глухой среди музыкантов".

Второе - у меня знаменитый по резвости и выносливости на весь городок конь калмык Костя, специальная, удобная для охоты рессорная линейка - "долгуша". Впряженные в нее парой добрые наши кони не знали расстояний. И к тому же я редактор журнала - средоточие всей культурной охотничьей жизни городка: дружба со мной им, очевидно, была не безразлична.

Так вот эти-то мои друзья и собрались у меня на большой совет перед отъезжими полями в сезон 1924 года.

Предстояло решить, с чего начать наши отъезжие поля: когда и куда ехать па первый, большой пролет кряквы.

Наш бригадир - приодевшийся в новый костюм, тщательно причесанный - выглядел необычайно торжественно. Он нервно поглаживал гладко выбритый подбородок и вопросительно глядел на меня и Володю. Мы же молчали - думали. Митяйка по безудержной горячности не выдержал томительной перемолчки и, решительно сверкнув глазами, выпалил:

- Завтра! И непременно - на Корольки! Ее там теперь - лопатой греби…

Но Иван, словно и не слышал слов брата, продолжал все так же выжидательно смотреть на нас.

Меня задерживали гранки журнала и незаконченная передовица (заготовка на следующий номер, чтоб с легким сердцем пойти в месячный отпуск), Володю - ремонт прокурорского охотничьего ружья. И как нам ни хотелось бросить все и окунуться в сладостную горячку сборов - мы молча продолжали обдумывать день выезда.

Бригадир, отлично понимающий нас, не торопил с ответом.

- Да что же это за казнь египетская: один молчит, другой - ни слова! О чем тут думать? Завтра, и только на Корольки. Там она теперь шапку с головы будет сбивать, - чуть не плача, вновь взорвался Митяйка.

Иван круто повернулся к нему и, презрительно сощурив глаза, оборвал братца:

- Тебе вынь да положь - тогда и хорош - завтра. А ты забыл, что у Николаича неотложные научно-культурные, а у Володьки слесарные - дела могут быть. Да и у нас целый чан овчин не выквашен.

А потом завтра на эти излюбленные твоя Корольки вся братва и пе́шки, и на лодках в первую голову кинется. Нет, о Корольках рассудительной речи быть не может! Я предлагаю под Красный яр.

- Еще лучше! К дьяволу овчины! И непременно, непременно завтра! - заспешил Митяйка.

Но Иван, не слушая его, продолжил:

- Я думаю, что денька через четыре, в пятницу, и мы, и Николаич, да и Володьша - подуправимся, а за это время пешаки шуганут с корольковских стариц утку, так что вся она сдвинется на недоступные красноярские гольцы - на дневки. К пятнице и луна в колесо вызреет. Ночами же крякве фактично плыть да быть - на просянищах…

План бригадира устраивал и меня, и Володю.

- Гут, Иван Поликарпович! - сказал я.

- Да еще какой гутище! За это время я и с прокурорским ружьем покончу! - просиял медлительный на слова Владимир Максимович.

- А теперь до дому, до хаты… - надевая шапку, двинулся было к порогу Иван, но из другой комнаты с подносом и стаканами чая вышла моя жена и пригласила:

- Чаек пить пожалуйте, товарищи-охотники!..

- Спасибочка, Анастасия Ивановна, до чая ли тут, когда на охоту спешить надо. Кто как, а я быстрым зверем-барсуком побегу в мастерскую. За ночь-то я денек-другой выгадаю: ждать до пятницы - слюной изойдешь…

И вновь братца-торопыгу остановил бригадир:

- Тебя и хлебом не корми - только на охоту возьми. Ни в какую мастерскую ты не пойдешь - ключ у меня. А за чайком мы об деле преспокойно, преблагородно поговорим…

- Правильно, Ваньша, чайку попить, да об охоте поговорить - почти что на охоте побыть, - с готовностью присоединился к другу большой любитель чая слесарь Володя.

* * *

Про моего коня Костю и сеттера-лаверака Кадо усть-каменогорские охотники с завистью говорили: "Собаку да лошадь деньгами не укупишь - их посылает счастье".

Гнедой, рослый (полумесок калмыка с дончаком), ширококрупый Костя, купленный двухлетком-дикарем на первый учительский заработок у выкрещенного богатея-калмыка Кости, выезженный мною, шел на свист, как собака, не боялся выстрела, сноровисто мастеря, достигал преследуемого по пороше волка. Обычно раньше меня он обнаруживал звериную сакму и неуправляемый скакал по ней. Не раз Костя спасал меня от неминуемой смерти.

Сеттер-лаверак Кадо, с белоснежной, тронутой иссиня-черными крапинами, шелковистой и длинной псовиною, происходил от собак, украденных во время первой мировой войны прапорщиком Васькой Тропиным из питомника польских князей Вишневецких. Прапорщик с разбитыми бандами анненковцев бежал в Китай, бросив двух щенков на руки престарелой матери. От них устькаменогорцы и повели невиданную до этого в нашем захолустье породу лавераков.

Лучшей легавой собаки по чутью, по страсти, по врожденной деликатности я не знал.

Молодость, любимое дело (а созданию первого советского охотничьего журнала я отдавался целиком), добрая жена, верные товарищи, как мне казалось тогда, составляли "золотую пору" моей жизни. "У каждого человека, - думал я, - наступает счастливая пора, когда и жизнь, и каждое его дело катится как по маслу".

И охотничий конь, и собака всегда заранее угадывали о моих сборах на охоту. И каждый по-своему выражал нетерпение перед выездом.

Вот и теперь, запряженный в долгушу Костя, в красивом волнении, изогнув шею, рубил копытом землю. Выворачивая темно-фиолетовый глаз, косил им на нас, когда я и жена укладывали на линейку охотничьи вещи.

Ошалело лаявший Кадо то бросался к коню и вылизывал ему морду, то вскакивал на долгушу и, полежав на ней, спрыгнув, бросался к воротам, пытаясь зубами открыть их. Не справившись, он кидал лапы ко мне на грудь, нервно трепеща, смотрел мне в глаза и отрывисто взлаивал.

И действительно, Костя и Кадо, оставившие счастливый след в моей молодой охотничьей жизни - были не куплены мною за деньги: их милостиво подарила мне судьба.

Наконец все было собрано (основная укладка багажа вашей коммуны всегда производилась на дворе у моих спутников под непременным наблюдением старика Корзинина). Мы с женой сели на линейку, и под радостный лай Кадо Костя вынес нас за ворота.

* * *

На большом дворе Корзининых шла такая же суета сборов. Слесарь Володя уже принес своего "единорога" и объемистый рюкзак, набитый преимущественно овощами и всякими потребными для кулинара специями (в охотничьей нашей коммуне все было заранее оговорено).

Митяйка носился из дома в амбар, из амбара в погреб и складывал приносимое на расстеленный среди двора брезент, где священнодействовал седенький, как иконописный божий угодник, - Поликарп Мефодиевич.

Однако хлопоты сборов не мешали Митяйке поминутно выглядывать за ворота: "Что-то запаздывают?! Не случилось ли, боже упаси, чего?!"

Но вот Костя на крупной рыси подлетел к дому Корзининых: полотнища ворот тотчас же распахнулись. Мы въехали во двор, и ворота сразу же захлопнулись: по суеверному поверью Поликарпа Мефодиевича сборы на охоту должны быть без чужого, "черного" глаза.

- Боже вас упаси, на охоту собираться при полых воротах. Что вы там ни говорите, а не перевелись еще ведьмы и в наше время. Есть такие, что не дай и не приведи! Да чего далеко ходить - когда в нашем квартале та же старуха Самойлиха, испятнай ее в сердце, в душу, в овечий хвост. Узорит - и хоть не езди. Из-за нее мы чем свет или ночью с покойничком Василием Кузьмичом на охоту выезжали…

При окончательной укладке на мою долгушу продуктов, одежды и снаряжения, необходимого для нашей "коммуны", Поликарп Мефодиевич пребывал в необычайном волнении: ничего не забыть, уложить в палаточный брезент, увязать так, чтоб ничто не мешало в пути, не брякало и, боже упаси, не потерялось…

"Не допущу никого к укладке: будто сам собираюсь на охоту. И будто молодым себя чуйствую", - рассуждал старик.

Мы только молча помогали ему. А жены наши - одна перед одной - все подавали старику в объемистую кожаную суму и калачи, и шаньги, и пироги, и чай, и сахар.

Поликарп Мефодиевич принимал, бережно укладывал с приговором: "Давай, давай, бабочки: чем меньше у вас еды дома останется - тем с большей радостью встретите мужиков с добычей".

Но вот наконец все уложено, увязано, мы сели на линейку, и старик истово перекрестил нас. Митяйка распахнул ворота. Давно обнюхавшиеся Кадо и Альфа с истошным лаем выскочили на улицу.

Я взял вожжи, застоявшиеся кони рванули с места.

И старик и женщины что-то кричали нам вдогонку, но мы уже не слышали их: мы отправились в первое отъезжее поле.

* * *

И городок, и паромная переправа через Иртыш, и прииртышский казачий поселок Меновное давно позади. Поднявшись на первый изволок, мы вырвались на просторы левобережья. Перед нами распахнулись светлые степные дали.

Люблю я степь и ранней весной, когда на краткий срок зазеленеет, зацветет она тотчас же, как только сбросит с себя снежный покров. Когда на пышные ее ковры многоцветных ве́тренниц по взгорьям, солнечно-золотых калужниц и лютиков по мочажинникам - в весенний пролет - стаями опускаются покормиться сановито степенные, сторожкие кроншнепы с неправдоподобно длинными, изогнутыми, как ятаганы, клювами. Мне они почему-то всегда кажутся загадочными, философски-сосредоточенными гостями из нездешнего мира. А сопутствующие им подбористые, вечно или кувыркающиеся в воздухе, или же семенящие малиновыми ножками по берегам озерин - хохлатые, празднично-нарядные чибисы - беспечно-легкомысленными гулеванами.

Люблю ее и знойно-миражным летом, когда зацветут ковыли, выбросив седые, мягкие, как куделя, пряди - точно солоноватое море колышутся и колышутся они до самого горизонта. Чуть глаз обнимет, и все-то ковыль, все-то искрящееся серебро переливается и переливается под солнцем, убегая к голубому подолу неба.

Люблю и сейчас, осенью - с блеклыми, выжженными буграми, с желтыми плешинами сурчин, с проплывающими над ними орлами, с стеклянной прозрачностью золотого от солнечного света воздуха, пронизанного горьковатым душком полыни.

Люблю я и лес багряной осенью. Как полуобнаженная красавица манит он к себе охотника: в глухих, темных его кущах много и таинственного, и своеобразной величественной красоты…

Но, признаюсь, мне, выросшему рядом с заиртышской ковыльной степью, душно, тесно в лесу - нет простора взору.

Другое дело - степь, земля да небо. Широкая, родная степь, с ее невыразимой тишиной, навевающей на мою душу всегда ожидание новых волнующих охотничьих ощущений…

После первых осенних перетрусок накатанная, блестящая, точно насаленная дорога шла по границе степи и прииртышской поймы, с ее котлубанами и озерками, старицами и заливами - угодьями пеших усть-каменогорских охотников.

Уже далеко остались промелькнувшие на скором ходу окаймленные осокой, камышами и кустарниками корабейниковские, бужуринские, корольковские острова.

Дорога все отходила и отходила влево и в глубь степи от прииртышской поймы.

Теперь уже и слева, и справа, и впереди расстилалась все та же заманчивая, всегда чем-то таинственная древняя ковыльная степь.

Дальше, дальше…

Сытые кони, пофыркивая, шли ходкой рысью. Костя, как всегда азартный в паре, горячась, высоко нес голову и, поматывая ею, "попрашивал вожжей".

Безлюдье, тишина, усладительная зыбкая качка рессорной долгуши навевали неодолимый сон на моих спутников. Спали, устроившись у моего бока, Кадо и Альфа. Даже крепившийся и осуждающе поглядывавший на дремлющих товарищей Митяйка, даже и он нет-нет да и "поуживал окуней". После каждого "клевка" он опасливо оглядывался на спутников. Сорок верст для пары наших коней - не расстояние: проехали уже бо́льшую половину.

И вдруг из-за увала низко, над самой дорогой и нашей долгушей с тугим характерным свистом крыльев нас накрыл табун дроф. От неожиданности я натянул вожжи и крикнул:

- Дро-о-о-фы!

Сон точно ветром сдуло с моих товарищей. Как встомашились они, хватая ружья, расстегивая патронташи.

А степные исполины, казалось, медленно машущие крыльями, уже пронеслись над увалом и, все уменьшаясь и уменьшаясь в размерах, вскоре растаяли в воздушном океане. Лишь, словно парус уходящего за горизонт корабля, изредка сверкал на солнце стальной отблеск могучих их крыл.

Митяйка сорвался с долгуши и помчался им вслед, но, добежав до увала, остановился, притенив глаза, стал наблюдать за табуном: ждал, не спустятся ли дрофы на соседние, пашни.

Прошло несколько минут, а он все не возвращался.

- Вот увидите, что Митька начнет уговаривать попусту солому молотить - время проводить, попытать счастья погоняться за ними. Уж я-то его знаю, - сказал Иван.

И действительно, Митяйка еще на бегу закричал:

- Опустились на донские пашни! Восемнадцать штук… А уж здоровы, как бараны!

Митяйка задохнулся от волнения.

- А уж жирны - сало на полету с хлупей так и брызжет! А что самое главное - дуры дурами, ждут не дождутся тебя, Митенька, с утиной-то дробью, - спокойно, с совершенно серьезным лицом сказал Иван.

- Не догнал? Жалко! - добродушно подтрунил и "молчун" Володя.

Митяйка понял, что спорить с ними бесполезно. Он махнул рукой, перешел от них на другую сторону долгуши и молча сел рядом со мною.

Я тронул лошадей: до заветных лугов с коммунарскими просянищами было уже недалеко. А вот и долгожданный отвороток с степного большака к распаханным и засеваемым ежегодно коммунарами почти одним просом пойменным лугам.

Степь осталась слева, внизу направо раскинулась обращенная в поле пойма, кое-где изрезанная взблескивающими стеклышками озерин.

В конце просянищ, далеко на горизонте - Иртыш. За Иртышом, на правобережной, нагорной его стороне - село Красный яр.

Обширную, гектаров на тысячу котловину пойменных лугов со стороны степного большака наподобие гигантской подковы окантовал высокий берег, именуемый у нас венцом. Венец невысок, метров двадцать - тридцать. Крутые склоны его заросли шиповником, колючим ежевичником, повиликой. В седые тысячелетья волны Иртыша плескались у подножия венца и, постепенно отступая, образовали эту благодатную, обогащенную плодородным илом пойму… На поднятой коммунарами дернине и перелогах просо давало неслыханные урожаи.

Спустившись с венца, луговая дорожка повернула к реке. На первой же пережабинке между двух озерин она пошла через колдыбажины чуть ли не в полчеловечьего роста. И собаки и мы спрыгнули с долгуши.

Кадо и Альфа, раздув ноздри, жадно втягивая влажность кустарников, направились было в манящие их крепи. Митяйка, как и все мы, спешивший к заветным местам, грозно крикнул им: "На-а-зза-ад!" И собаки вернулись к долгуше.

Но вот еле заметная в кочках колея снова вырвалась на гриву. Мы сели. Кони, почуяв близкий отдых, без понуждения пошли ходкой рысью. Собаки ошалело-радостно носились по гриве, то ненадолго наведываясь к долгуше, то вновь уносясь вперед.

Обогнув последнюю излуку длинной прозрачно-родниковой озерины, вскоре нам открылась широкая стальная важевато-текучая лента Иртыша и посредине - темная гряда Красноярских островов с языками длинных открытых со всех сторон гольцов, неприступных ни с берега, ни с воды охотнику: эти-то гольцы и были облюбованы для дневок сторожкой в стаях пролетной кряковой уткой. Безлюдные поздней осенью поля коммуны со скошенным и убранным - а частью в валках, в копнах просом, за неуправкой - нередко уходящие даже под снег, были как бы специально приготовлены для откорма пролетной птицы.

Заветную эту "палестину" два года назад я открыл совершенно случайно во время поездки в Семипалатинск за огнеприпасами. Припоздав, я остановился на ночевку и кормежку лошадей на полях коммуны и обнаружил тысячные стаи дневавшей на гольцах, а ночью летавшей на просянища утки. Дома я уговорил своих товарищей взять поле на Красноярских просянищах. Мы так славно поохотились тогда, что уже навсегда включили эти места в обязательную программу наших отъезжих полей.

Назад Дальше