3
Но Лесной царь встретил меня на опушке и, молча кивнув, пошел в глубь леса в сторону от направления, ведущего к Волчьему логову, чем сразу меня огорошил, заставив забыть о том, зачем я ушла из замка, и думать о том, куда это ведет меня Лесной царь. Так с мыслями этими, не нужными в общем-то, и достигли мы того самого места в глубине леса, где на краю поляны росли огромные платан и бук, а в тени их прятались привидения моего замка в таком числе, в каком я раньше их и не видела. Все они ссорились, вопили, жаловались на свою бездомность и скулили по поводу того, что найти дорогу назад не могут, а прятаться в тени деревьев под угрозой попасть в свет солнца и растаять они долго не в состоянии.
Мое появление вызвало бурный восторг у всех привидений, который тут же перешел в свару по поводу того, возьму я их с собой назад в замок или только укажу им дорогу. Ибо если привидение самовольно покинуло место своего обитания, то оно совершило измену ему и может быть изгнано из дома. Для существ, пробывших в замке Аламанти столетия, подобный приговор мог оказаться равносильным казни, причем, как правило, второй, ибо многие - ох, как много их! - превратились в привидения после того, как их именно казнили. Все эти сведения, а также тысячи других, обрушились мне в уши сразу после того, как восторг по поводу моего появления улегся, и стало ясно, что я пришла сюда не за ними, а по своим делам.
- Хватит галдеть! - крикнула тогда я. - Возьму с собой всех, кто хочет. А кто решит остаться в лесу, пусть остается.
Тогда-то раздался рев восторга, который не смогли перекричать даже находящиеся здесь гоблины и дриады, которым столь шумное соседство, по-видимому, изрядно надоело, и они были рады избавиться от привидений любым путем, пусть даже потерей части крон деревьев, чтобы на тех попали лучи солнца. Словом, мое согласие забрать с собой в замок привидения настолько порадовало лесных жителей, что они стали смотреть в мою сторону с благожелательным интересом, не решаясь со мной заговорить только потому, что меня привел сюда сам Лесной царь.
Дядюшка Никколо от восторга и на правах моего старого друга начал пороть чушь про то, как страшно было ему при виде облака, пожирающего привидения, хотя, как тут же оказалось, он его вовсе не видел, а лишь услышал о нем, - и в результате Лесной царь отгородил меня от всей этой орущей братии дабы поговорить со мной о том, что было важно ему, а я совсем забыла о том, зачем пришла сюда, и не спросила, что мне делать с подземным ходом, прокопанным Игнатио по поручению Луиджо.
Что ж, придется принимать решение самой…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
София и хлопоты по хозяйству
1
- К вашим услугам, синьора… - смиренно произнес Луиджо, входя в трапезную, где я, сидя спиной к занавешенному черным крепом зеркалу вечности, сидела за столом, ела печеную говядину и запивала ее красным вином.
- Как мавр? - спросила. - Учится?
- Вы смеетесь надо мной, синьора? - устало произнес Луиджо. - Мавр ваш - лекарь. Он - мастер своего дела, ученый человек. Я же - коновал. Могу скотину лечить, могу ее резать. Еще могу вправлять вывихи людям и складывать кости. Если у человека болит спина или суставы, я смогу выровнять их и заставить гнуться без боли. Мавр же - врач, он…
- Он - болтун и лежебока, - оборвала я речь коновала. - Никто в мире не лечит людей, но тысячи тысяч называют себя врачами и, говоря сложные и бессмысленные слова, набивают свои карманы деньгами за то, что лишь приносят облегчение больным. Да и то иногда. Ты же - один из тех, кто лечит. Немногие из болезней, но вылечиваешь. Потому истинный врач - ты. А те, кто подлечивает, но не вылечивает - шарлатаны. Согласен со мной?
- Как вам будет угодно, синьора… - ответил коновал и низко склонился передо мной.
Ну, что ты поделаешь, с таким забитым мужиком. Хоть задирай подол и ложись под него, чтобы почувствовал он силу свою. Да ведь только, получив новое тело, молодое и сильное, мне не хочется подставляться под сорокалетнего мужика, да еще воняющего потом и кровью так, что слышно в трех шагах.
- Падла ты вонючая, - заявила тогда я. - С тобой разговариваю, как с человеком, а ты юлишь, как пес нашкодивший. Где гордость твоя былая? Где дух твой мятежный? Что ты зенки свои бесстыжие в землю уставил, когда я тебе в глаза прямо смотрю? Иль ты думаешь, что можешь меня надуть своим смирением? Говори, что случилось. И не трусь. Виновен - накажу, нет - будет тебе милость моя. Говори, раб!
Так с Луиджо говорить нельзя. Я это знала. С умельцами вообще нельзя говорить словами оскорбительными, нельзя их унижать. Ибо всякий, кто имеет в руках дар Божий, чувствует силу свою и гордость, в душе всегда требует почтения к себе за свое умение. Но я намеренно решила его возмутить, чтобы всколыхнулись чувства коновала, чтобы ответил он мне так, как должен говорить мужчина женщине.
Луиджо вспыхнул, но глаз не поднял. Шея и уши его, видные мне со своего места, покраснели, задышал он тяжело.
- Ну? - грозно произнесла я.
И тогда он сказал:
- Синьора София напрасно гневается… Мавр жив… Я почти не трогал его. Мы поссорились - да. Но вы, синьора, сами приказали быть главным мне. А ему - только наблюдать за мной.
- Что сделал он? - оборвала я велеречивость.
- Он стал спорить - и я ударил мавра. Учитель должен бить ученика. Иначе - какая наука?
- Ну, ну? - заинтересовалась я. - Теперь расскажи поподробнее.
Луиджо поднял голову и, глядя мне в глаза, поведал суть скандала своего с мавром:
- Лекарь он, может, и хороший, синьора. Но в человеческой душе не понимает ни хрена. Ключница ваша жалобы все мне высказала - стало ясно, что ей просто нужен мужик. И все хвори ее - как рукой снимет. Муж ее стар и немощен, а она - баба в полной силе, одна десятку солдат даст, а потом подотрется и пойдет по своим делам, только веселее став. Я так и сказал ей: заведи себе мужичка на стороне - и будешь здорова. А мавр сказал, что ей надобно водолечение. Чтобы, значит, ее на семь суток в воду опустили связанной по рукам и ногам. Вот тогда, сказал он, бес из нее и выйдет. Это уж он после меня ей сказал, будто поправил меня. Баба - в слезы. Где ж живому человеку семь дней пытки вынести? Ну, я пожалел ключницу - и врезал мавру… - хлюпнул носом, закончил. - Вот так.
Я едва не расхохоталась. Произошло то, что я и предполагала, когда посылала двух этих олухов обследовать состояние здоровья моих слуг. Не было никогда в истории человечества и не будет, чтобы два лекаря, сидя у постели одного больного, не поспорили бы, выдав разные диагнозы и разные способы лечения. Было так во времена Гиппократа, будет так и во все века со всеми будущими Авиценнами. Теперь у меня руки развязаны: коновал ударил моего личного врача, я должна защитить обиженного и сунуть коновала в тюрьму, а потом ночью подложить в его дворе в замаскированный под стог сена вход в подземелье пороховую мину и взорвать ее. Когда понадобится коновал для лечения скота, можно вынимать его из узилища, а когда он там отощает и потеряет уверенность в себе, можно и выпустить - после трех-пяти месяцев жизни в мрачном, холодном и мокром узилище у Луиджо больше не возникнет желания восстанавливать подземный ход.
Так я рассчитала заранее. Но теперь, услышав рассказ коновала о причине драки его с лекарем, я не испытывала желания наказывать именно Луиджо. Коновал оказался лекарем более искусным, чем мавр, он сразу понял сущность болезни ключницы и правильно назначил лечение. Держать такого умницу в темнице - глупость, которую мог бы себе позволить какой-нибудь французский барон, но никак не Аламанти. Было бы проще, если бы случилось наоборот: коновал бы предложил ключнице водолечение, а мавр - мужские ласки. Теперь, если я приму сторону мавра, то стану посмешищем в глазах дворни. Потому надо было принимать решение неожиданное…
- Ты склоняешь ее к греху прелюбодеяния, - заявила я для того, чтобы протянуть время и найти достойное решение. - Спасая тело ее, ты губишь ее душу.
- Ну и что? - пожал плечами Луиджо. - Живем в Италии, индульгенций у нашего попа - целый сундук. Погрешит - да покается. А коли мужик за ласку отблагодарит ее, то и доход в доме.
Коновал заметно осмелел. И смотрел уже не в глаза мне, а разглядывал всю, как должно смотреть всякому мужчине на всякую женщину. Я еще не чувствовала от него волны похоти, но уже предощущала ее, и сама захотела его объятий. В голове зашумело, ноги под столом стали ватными.
Тогда я опустила глаза к тарелке с мясом и, ковыряя вилкой в оленине, сказала голосом намеренно брезгливым и жестким:
- Ты почему так воняешь?
- Роды принимал, - тут же ответил Луиджо. - У кобылы. Как раз жеребенка вынул - меня и позвали.
Слова эти возбудили меня еще сильнее. Я представила, как мощные руки коновала лезут в тело кобылы и как та стонет не то от боли, не то от наслаждения, и меня аж передернуло от вида этой сцены.
- Пойди к прачкам, - велела я. - Набери горячей воды в большую бочку - они покажут в какую - добавь холодной, а потом вымойся там. Весь.
Большая бочка в прачечной была моею. Раньше я никому не разрешала мыться в ней.
- Потом вернешься сюда, - продолжила я. - Одежду свою оставь прачкам. Скажи, что я велела выстирать.
- Идти голым, синьора? - спросил он с насмешкой в голосе.
Тогда я оторвала взгляд от оленины и, посмотрев ему в глаза, сказала холодным от вежливости голосом:
- Возьмешь халат. Персидский. Он висит там же.
И, опустив глаза, закончила:
- Иди.
Когда Луиджо ушел, я доела мясо и допила вино, заела все солеными оливами и запила кипяченым молоком. Теперь я была сыта и могла себе позволить посмотреться в зеркало (нет, не в зеркало вечности, оно было надежно закрыто черным крепом, а в обычное, огромное, во всю высоту столовой и широкое настолько, что в нем могло поместиться рядом стоящих восемь Софий).
На меня смотрела совсем юная особа лет около девятнадцати-двадцати, красивая до умопомрачения и с глазами изголодавшейся по ласке самки. Если я буду омолаживаться с такой скоростью, то через пару месяцев лежать мне в люльке и пищать голосом тоненьким и пронзительным, а еще через пару недель и вовсе исчезнуть. Лесной царь предупредил меня, что после того, как плод дива покинет меня и окажется в чреве дриады из платана, организм мой примется быстро омолаживаться. Но при этом он сказал," как у всякой женщины после родов". Но изменения, происходящие сейчас, не шли ни в какое сравнение с теми, что случались со мной после каждых моих родов. Я словно налилась силой и живительными соками. Тело мое вытянулось, стало стройным, талия сузилась так, что корсет, который приходилось мне одевать последние годы, я забросила под кровать в Девичьей башне чуть ли не сразу после возвращения из Зазеркалья…
Постойте! Вот оно что! Зазеркалье! Вот откуда эти сильнейшие изменения в моем теле и в моей душе.
Действительно, надо помолодеть и стать, как все юные особы, беспечной, чтобы забыть о столь недавнем приключении и думать лишь о мускулистом теле коновала, который может прижать меня к постели и, вогнав в меня свой кол, прекратить омоложение, остановить его в том возрасте, в каком я оказалась в тот момент. И тогда я стану вновь стареть…
Нет! Я буду матереть. Из девятнадцатилетней дурехи я буду медленно, день за днем превращаться в молодую женщину, принимать ухаживания мужчин, любить их и дарить им свою любовь без оглядки, перепархивая с фаллоса на фаллос, как мотылек с цветка на цветок, живя мгновениями радости, сегодняшнего счастья, не задумываясь о дне завтрашнем, чувствуя бесконечность сил своих и представляя, что счастье быть молодой и здоровой вечно. А потом тело раздастся, таз расширится, грудь опадет, кожа не потеряет еще своей шелковистости, но уже потребует внимания к себе в виде кремов и помад, глаза станут видеть вблизи хуже, чем вдали…
Бр-р-р! Меня аж передернуло от воспоминаний. И при звуке этом и передергивании плечами грудь моя - уменьшившаяся, но все же значительно большая, чем мне бы сейчас ее хотелось иметь, заколыхалась, отчего сосочки тронули пару раз материю платья - и тело обдало волной женского желания.
- Ну, когда ты! - простонала я. - Когда ты помоешься, наконец, чертов коновал!
Сейчас я хотела его так, что приняла бы в себя и грязного, вонючего, каким он был, когда я ел а, а он таращился на меня через весь стол. Пусть я его потом и убью, как казнила, говорят, царица Египта Клеопатра, своих возлюбленных, ибо быть живу человеку, знающему хоть одну тайну Аламанти, нельзя, но это будет завтра, будет утром, а сегодня, всю ночь до утра он будет мой и только мой.
При мысли этой я застонала второй раз, да так громко, что запершило в горле, и я закашлялась. Хорошо, что не было на этот раз со мной очередной Лючии, а прочим слугам вне обеденного времени было запрещено сюда входить и тревожить меня, находящуюся якобы в раздумье после вкушения пищи. Им бы этот мой стон подсказал мысль, что настоящая София оказалась опять подмененной своей сестрицей, а потому могли они и прибить меня в праведном гневе в целях защиты меня же от меня самой.
- Ты - дура! - сказала я сама себе, глядя на себя. - Молодая и глупая дура! Тебе просто повезло. Потому что дуракам всегда везет. А была бы ты поумней, то поняла, что Лесной царь прав: тебе действительно надо поскорее покинуть то место, где тебя все знают, и начать новую жизнь в новом месте. Если кто-то из этих дурней поглядит на тебя внимательно и увидит, как ты расцвела и похорошела, тебя убьют, как ведьму, и потому, что испугаются, и потому, что позавидуют. Ибо самый страшный и самый беспощадный из смертных грехов - это грех зависти. Из зависти люди совершают самые бесчестные и самые страшные проступки в своей жизни, из зависти люди загружают свою душу чередой прочих смертных грехов, совершая прелюбодеяния, убийства, возносясь гордыней над прочими, чтобы однажды не суметь воспарить к ангелам, а рухнуть каменным комом в Геену огненную - и там, раскалившись до красна, взорваться, разлетевшись на мириады мелких осколков, похожих на пыль, исчезнуть, будто тебя никогда и не было.
Мне показалось, что отражение мое в зеркале улыбнулось в ответ и сказало:
- Ты стала поэтом, София.
Я отшатнулась от наваждения, повернулась к зеркалу спиной. Конечно, это - обыкновенное зеркало, не зеркало вечности. Нет опасности, что отражение опять захочет обмануть меня и занять мое место. Но все-таки спокойней не видеть себя ни в одном из зеркал этого замка. Как знать, быть может, я так быстро молодею не потому, что тело обновляется после не случившихся родов, а оттого, что зеркала замка Аламанти, связанные в Зазеркалье между собой (это я знала по собственному опыту), воздействуют на мое тело именно таким образом. А может, это мое отражение там колдует надо мной? Вспомнила алхимическую лабораторию с чародейскими книгами в Зазеркалье - и почувствовала страх перед собственным отражением.
Найдя нужный шнур, я дернула за него - и портьера, поднятая над зеркалом, рухнула вниз. Так мне спокойнее.
А вообще-то надо занять себя чем-нибудь на то время, пока Луиджо моется. Например, вспомнить, как впервые в этой вот столовой я ощутила… Нет, не я… Он понял это…
Впрочем, лучше по порядку…
2
Случай, который послужил началом всем последующим до моего замужества событиям, имеет начало в этой вот самой комнате, куда однажды мы с отцом пришли после работы в лаборатории, где изучали горение - и пришли к совместному выводу, что в процессе его освобождается тепло, заключенное в дереве или угле, которое отец назвал теплотворной силой, а я - горючей энергией. По поводу этих терминов мы с ним изрядно поспорили, хотя в остальном наши мнения о сущности этого явления оказались схожими. Мы даже предположили, что если суметь ту теплотворную силу (горючую энергию) переложить из одного вещества в другое, то второе вещество, пусть даже это будет камень, сможет затем сгореть, выделив тепла много больше, чем имелось в первом.
- Все это хорошо в теории, - сказал в заключении нашей дискуссии и опытов отец еще когда мы находились не здесь, а в лаборатории. - Только как нам практически сделать это - вот неразрешимая проблема, - подумал и добавил. - Я боюсь, что в этом и состоит проблема существования философского камня.
Он стал вылезать из кожаной робы, в которой занимался опасными опытами. А я, глядя на него, спросила:
- При чем тут философский камень? Ты сам говорил, что это - глупая выдумка алхимиков, подобная волшебной палочке из бабушкиных сказок, не более.
Отец скинул через голову верхнюю часть робы, появился из-под нее весь всклокоченный, блестя каплями пота на распаренном торсе, где под покрасневшей от жара кожей ходили дивной красоты и мощи мускулы. Глядя на это великолепие силы, я подумала, что отец мой вовсе и не стар, что тело у него удивительно молодо и красиво. А он между тем стал развязывать тесемки на поясе и, глядя в сторону от меня, тоже разоблачающуюся из своей робы, объяснил:
- Я и продолжаю это утверждать. Просто, я развиваю эту мысль: если теплотворной силы, по-твоему горючей энергии, станет в веществе больше, то вещество должно изменить свои свойства: олово станет, к примеру, свинцом, а свинец - золотом. Если меньше, то золото вернется в состояние свинца, а свинец - в олово. То есть для превращения одного вещества в другое нужен не дурацкий булыжник, пусть даже философский, а некое состояние энергии вокруг испытуемого вещества, способное изменять внутреннее состояние этого самого вещества.
Он скинул штаны совсем, оставшись передо мной совершенно голым, являя моему взору удивительно гармонично сложенное тело с висящим между ног фаллосом внушительных размеров, увитым наполненными синей кровью венами, так не похожим на множество фаллосов собак, быков и кабанов, которых мне довелось повидать к тому времени довольно много и в скотском дворе при замке, и в деревне, когда я жила у маменьки, и просто на улице или на выпасах. Я даже залюбовалась этим совершенным орудием, подумав, что в возбужденном состоянии он будет выглядеть еще более мощно и красивей - и от мысли этой внезапно вспыхнула до корней волос и поскорее отвернулась от отца, стоя к нему голенькой и ища чуть ли не вслепую свое платье, разложенное на стоящем возле дверей стуле. Нашла короткие штанишки, которые отец велел мне носить еще три года назад, когда я впервые вступила в этот замок, заявив, что чистота тела для девочки - дело более важное, чем сытная еда. Одела их, разом почувствовав себя при этом защищенной, стала разбираться в складках платья, чтобы найти то место, куда можно сунуть голову и скрыть свое тело от глаз отца.
Тут он подошел ко мне сзади, протянул руки вперед и, взяв платье, помог напялить его, обдав жаром своего тела всю и вызвав неожиданную для меня самой сладкую дрожь в теле. Сам же при этом продолжал, как ни в чем не бывало: