Французская революция, сметя старый режим, вторглась и в самые сокровенные области человеческого бытия; и вот юной аристократке предложено обменять целомудрие на жизнь, а виконту, разделяющему республиканские идеи, - жениться на служанке, чтобы искупить преступление безбрачия…
Содержание:
Глава I 1
Глава II 3
Глава III 4
Глава IV 6
Глава V 8
Глава VI 10
Глава VII 12
Глава VIII 13
Глава IX 14
Глава X 16
Глава XI 17
Примечания 18
Рафаэль Сабатини
Женитьба Корбаля
Глава I
За крепкой решетчатой дверью, закрывавшей выход из длинной, узкой галереи, задвигались неясные тени, и среди несчастных обреченных людей, мужчин и женщин, многие из которых не один день томились здесь, в Консьержери , пробежал и тут же стих сдержанный шепот: все они уже знали, что за этим последует. В наступившей напряженной тишине пистолетным выстрелом щелкнул, открываясь, огромный замок, одна из внушительных створок дверей широко распахнулась, и на пороге появился смуглолицый и коротко стриженный надсмотрщик в маленькой меховой шапочке и в голубой рубахе, распахнутой на волосатой мускулистой груди; за ним по пятам следовала огромная собака песчано-желтой масти. На широкой каменной площадке, откуда начинались ступени вниз, он чуть отступил в сторону и замер, давая пройти юркому молодому человеку в черном, плотно облегающем сюртуке и черной круглой шляпе с кокардой на боку и с пряжкой спереди.
Более сотни пар глаз - испуганных, безразличных, горделиво-равнодушных и презрительно-насмешливых - устремились на него, но куда больше внимания привлекала бумага, которую он держал в руке. Дело в том, что проворный юноша, Роберт Вулф, был секретарем общественного обвинителя Фукье-Тенвилля , ревностного слуги народа, и в этой бумаге содержался список имен, мужских и женских, над составлением которого Фукье-Тенвилль большую часть ночи неустанно трудился в маленькой комнатке во Дворце правосудия , забывая о сне и отдыхе, о своей семье и собственном здоровье.
Гражданин Вулф встал на краю площадки, так, чтобы свет падал на его бумагу, и приготовился огласить имена тех, кого Фукье-Тенвилль вызывал сегодня утром на заседание революционного трибунала или, как цинично называли эту процедуру арестанты, fournaise .
Заняв свою позицию, секретарь, однако, решил подождать, пока трое неспешно вошедших вслед за ним мужчин - один впереди, двое в черном чуть сзади - не остановятся и звуки их шагов о каменные плиты не будут мешать ему.
Возглавлял эту троицу Шовиньер, депутат Конвента от департамента Ньевр, высокий худощавый человек, не более тридцати лет от роду, не лишенный элегантности и мужественного достоинства. На нем был перехваченный в талии трехцветным кушаком дорожный сюртук, фалды которого свисали почти до самых каблуков его ботфортов, и штаны из оленьей кожи, настолько туго обтягивавшие его ноги, что, казалось, можно было различить каждый их мускул. Безупречно белый галстук был туго затянут под самым подбородком, а серая шляпа, которую он носил на манер Генриха IV, заломив набекрень, была украшена трехцветной кокардой и увенчана плюмажем из черных перьев. Если кто-либо из собранных здесь отовсюду аристократов и находил такой наряд чересчур вычурным, то это ничуть не беспокоило нашего господина, чье подчеркнутое санкюлотство служило надежным барьером против любых насмешек в адрес менее значимых деталей его одежды.
У него было болезненно-желтое лицо, высокомерное и самоуверенное выражение которого усиливалось презрительно искривленной складкой рта, нос с горбинкой и светлые глаза, проницательно глядевшие из-под тонких черных бровей.
Во всем его облике ощущалась смесь благородства и вульгарности, в нем было что-то от джентльмена, а что-то - от слуги, по-волчьи жестокого и по-лисьи хитрого.
Не обращая внимания ни на приготовившегося читать секретаря, ни на замершую в напряженном ожидании толпу, Шовиньер не спеша пересек площадку и, выбирая наиболее удобное для обзора место, спустился на одну ступеньку вниз, чтобы не загораживать поле зрения своим спутникам в черном.
Он окинул цепким взглядом столпившихся в галерее людей, большинство из которых были одеты с таким тщанием, словно собирались на прием в королевском дворце - как это удавалось пленникам Консьержери, лишенным не только пудры и грима, но и почти всех косметических принадлежностей, оставалось загадкой для их тюремщиков.
Его глаза остановились на тонком стройном силуэте мадемуазель де Монсорбье, объекте его поисков, и алчно вспыхнули. Решительная и бесстрашная, она с озабоченным видом стояла возле кресла, в котором в бессильном изнеможении откинулась ее мать, но, когда она почувствовала пристальное внимание к себе со стороны Шовиньера, ее хорошенькое личико побледнело, зелено-голубые глаза дрогнули и испуганно расширились.
Шовиньер вполоборота повернулся к своим спутникам в черном и что-то произнес вполголоса в подобострастно приклоненное ухо одного из них, а затем лениво указал концом своей тросточки с серебряным набалдашником - иного оружия у него при себе не было - на мадемуазель де Монсорбье. Три пары глаз одновременно уставились на девушку, и та оцепенела от недоброго предчувствия.
Указующая трость опустилась, возглавляемые Шовиньером люди в черном замерли на площадке, и Роберт Вулф принялся наконец зачитывать имена обреченных. Подобно самому Фукье-Тенвиллю, он ощущал себя всего лишь маленькой частичкой гигантской революционной машины, и неудивительно, что его голос - голос скромного судебного клерка, не несущего личной ответственности за происходящее, - звучал монотонно и беспристрастно. Он уже знал по опыту, что при чтении необходимо выдерживать небольшие паузы, чтобы каждое вновь произносимое имя не потерялось в шуме, поднимавшемся в галерее после предыдущего вызова; все реагировали по-разному: кто-то испуганно вскрикивал, - временами даже раздавались истеричные вопли, впрочем, весьма быстро переходившие в сдержанные рыдания, кто-то смеялся или же отвечал беззаботно-отважной репликой, иногда вокруг призываемого на суд несчастного возникало движение и суета, иногда новое имя встречалось гробовым молчанием.
- Бывший маркиз де ла Турс, - возгласил секретарь.
Маркиз, стареющий щеголь в расшитом золотом голубом камзоле, вскинул красивую голову, с которой ему в тот же день предстояло расстаться, и негромко ахнул. Но в следующее мгновение, вспомнив, как подобает вести себя людям его происхождения и положения, он овладел собой, слегка пожал плечами, и на его побелевшем как мел лице появилась улыбка, которая замышлялась пренебрежительной, однако вышла скорее умоляюще-протестующей.
- Что ж, придется сменить заведенный распорядок, - негромко бросил он своему соседу, когда секретарь выкрикнул следующее имя.
- Бывшая графиня де Монсорбье.
Мадам де Монсорбье, маленькая, худенькая женщина пятидесяти с небольшим лет, полупривстала со своего кресла, и из ее груди вырвался нечленораздельный захлебывающийся крик. У нее подкосились ноги, и она рухнула бы в полуобмороке на пол, если бы дочь не успела поддержать ее и не усадила обратно в кресло. Мадемуазель де Монсорбье с состраданием обняла свою мать, но в то же время продолжала внимательно прислушиваться к голосу секретаря. Мадемуазель де Монсорбье знала: сейчас ей как никогда требуется помощь, и в порыве самоотречения она с нетерпением ожидала услышать свое имя, чтобы получить желанную возможность сопровождать ту, что родила и вырастила ее, на эшафот.
Однако мадемуазель де Монсорбье не оказалось среди двадцати обреченных, которые сегодня вызывались на суд революционного трибунала, и это привело ее в неописуемое смятение. Словно сквозь сон, она услышала ровный, приятный голос маркиза де ла Туре, прощавшегося с герцогом де Шални:
- На этот раз право первенства принадлежит мне, месье.
- К моему бесконечному сожалению, - беспечно парировал его милость. - Крайне жаль, что мы лишаемся вашего приятного общества, дорогой маркиз. Впрочем, вряд ли наша разлука будет долгой, и я надеюсь вскоре увидеться с вами в раю. Кланяйтесь от меня Фукье-Тенвиллю.
Перед мадемуазель де Монсорбье будто из-под земли выросли два жандарма.
- Бывшая Монсорбье, - сказал один из них, схватив мадам за онемевшее плечо.
Мадемуазель де Монсорбье резко повернулась к нему, не в силах более сохранять самообладание и связно выражать терзавшие ее мысли.
- Это моя мать! Здесь какая-то ошибка. Я не могу отпустить ее одну. Вы же видите: ей плохо. Меня просто забыли вызвать. Это ошибка. Скажите им, что это ошибка. Позвольте мне пойти вместе с ней!
Один из жандармов бросил на нее угрюмый взгляд и с сомнением покачал головой.
- Это нас не касается, - сказал он и тронул графиню за плечо:
- Идемте, citoyenne.
- А как же я? Можно я пойду с ней?
- Не положено, - проворчал жандарм.
Мадемуазель де Монсорбье в отчаянии заломила руки.
- Я все объясню трибуналу!
- Ба! Никак вы торопитесь чихнуть в корзинку? Ваш черед не за горами, citoyenne. Помоги-ка, Гастон.
Жандармы вдвоем подняли графиню на ноги и почти потащили ее к выходу. Девушка бросилась вслед за ними, беспрестанно повторяя:
- Можно мне с вами, можно мне… - от сильного удара локтем в живот у нее перехватило дыхание, она рухнула в то же деревянное кресло, которое только что занимала ее мать, и так и застыла в нем.
- О черт! Нельзя же быть такой упрямой! Не путайся под ногами, красавица! - услышала она недовольный голос ударившего ее жандарма.
- Мама! - вырвалось у нее из груди, когда дыхание наконец вернулось к ней. - Мама! - машинально повторила она, настолько потрясенная обрушившимся на нее горем, что не могла даже плакать.
Месяц тому назад забрали ее отца, и она осталась единственной опорой и утешением для своей матери. Теперь пришла очередь матери, и мадемуазель де Монсорбье готова была упасть в обморок от одной мысли о том, что в этот страшный час ее милая матушка, такая беспомощная и слабая, осталась одна. Ей не суждено было вернуться - мадемуазель де Монсорбье знала это. Никто из тех, кого вызывали на суд революционного трибунала, не возвращался сюда, и почти никому из них не удалось избежать гильотины и обрести желанную свободу.
Почему ее оставили здесь? Почему ей не позволили сопровождать свою мать и до конца исполнить долг, ставший в эти ужасные дни единственным смыслом ее существования? Что теперь ожидает ее?
- Вот та самая молодая женщина, которая привлекла ваше внимание, граждане, - раздался возле ее кресла спокойный твердый голос, слегка ироничный и в то же время чем-то приятный. - Обратите внимание на ее позу, на ее неестественную бледность и отсутствующий взгляд. Впрочем, не мое дело указывать вам или строить догадки. Вам самим предстоит принимать решение; прошу вас, граждане, приступайте к своим обязанностям.
Словно попавшийся в ловушку зверь, она резко обернулась, и, когда ее глаза встретились со светлыми глазами Шовиньера, насмешливо-изучающе устремленными на нее, она, никогда и никого не боявшаяся в своей жизни, почувствовала, как ледяная рука страха сжала ее сердце. Не в первый раз за последние недели она замечала на себе этот оценивающе-одобрительный, словно обжигающий своим цинизмом взгляд. Дважды он заговаривал с ней во время визитов в галерею, единственная цель которых состояла как будто в том, чтобы сказать ей несколько слов, но всякий раз ей удавалось справиться с охватывавшим ее негодованием и отвечать ему с ледяным достоинством, подчеркивавшим разделявшую их пропасть. И теперь она ненавидела себя за столь недостойную ее, минутную слабость, преодолеть которую представлялось ей сейчас делом чести. Люди в черном пристально смотрели на нее; затем один из них слегка наклонился к ней и взял ее запястье в свою пухлую руку.
- Ваш пульс, citoyenne.
- Мой пульс? - словно издалека услышала она свой собственный голос и почувствовала, как бешено стучит кровь у нее в висках, но в следующее мгновение, забыв о себе, воскликнула: - О, месье… гражданин, гражданин депутат! Мою мать только что увели, а меня оставили здесь. Это ошибка, чудовищная ошибка. Умоляю вас, месье, распорядитесь включить мое имя в список тех, кто подлежит сегодня суду…
- О-о! - с какой-то странной выразительностью ахнул Шовиньер и, взглянув на своих спутников в черном, многозначительно поднял брови. - Вы слышите, граждане доктора? Может ли так рассуждать молодая женщина, находящаяся в здравом уме и рассудке? Мыслимо ли мечтать - нет, я бы сказал, молить о смерти в таком возрасте, когда жизнь, подобно прекрасной розе, только раскрывается и обещает радость и счастье? Разве это не подтверждает мои подозрения? Но, - его глаза вновь насмешливо сверкнули, - я не собираюсь навязывать вам свое мнение. Вы должны сами поставить диагноз. Приступайте, приступайте!
Он сделал повелевающе-приглашающий жест рукой, аристократически длинной и узкой, и замолчал.
Эскулапы как по команде вздохнули.
- Мне совершенно не нравятся ее глаза, - проворчал один из докторов, низенький и толстенький. - Этот дикий, затравленный взгляд и выражение безумия на лице… Гм… гм!
- И такая неестественная бледность, как верно заметил гражданин депутат, - добавил его коллега. - А пульс! Убедитесь сами.
Мадемуазель де Монсорбье рассмеялась, резко и безрадостно.
- Неестественная бледность, вы говорите? Пульс, затравленный вид? А как я могу выглядеть, минуту назад проводив свою мать на эшафот, месье? Спокойной? Или, быть может, веселой? Моя мать…
- Ш-ш, дитя мое! - рука низенького доктора легла ей на лоб, его большой палец начал производить какие-то манипуляции с ее веками, а голос звучал мягко, почти гипнотически. - Не перевозбуждайте себя, citoyenne. Успокойтесь, прошу вас. Вот так, спокойнее, спокойнее. Зачем волноваться? Мы ваши друзья, citoyenne, друзья. Она, пожалуй, права, - обратился он уже к Шовиньеру. - Сильные переживания, трагический поворот событий, свидетельницей которых ей довелось оказаться, ее страдания… - доктор заметил нахмурившиеся брови Шовиньера, голос дрогнул и увял, и фраза осталась неоконченной.
- Ваше дело поставить диагноз, - обронил депутат ледяным тоном - словно упал холодный и безжалостный нож гильотины, почему-то подумалось низенькому доктору. - Не мне указывать вам на него. Но если вы все же считаете мои наблюдения заслуживающими доверия, то я попрошу вас вспомнить, почему я привел вас сюда и о чем я говорил вам ранее: мне уже приходилось замечать точно такие же черты в поведении этой гражданки в условиях, когда внешние раздражающие факторы практически отсутствовали.
- О, тогда это в корне меняет дело! - воскликнул маленький доктор, цепляясь за брошенную ему соломинку. - Если учащенный пульс, неестественная бледность, подрагивание рук, остановившийся взгляд и все прочие симптомы проявляются постоянно, то это может говорить только об одном. Как ваше мнение? - добавил он, вопросительно взглянув на коллегу.
- Я полностью согласен с вами, - категорично заявил тот. - Здесь все предельно ясно, и вывод напрашивается сам собой.
Губы Шовиньера чуть заметно дрогнули.
- Граждане доктора, для юриста лестно услышать, что его гипотезы подтверждаются людьми науки. Я попрошу вас дать свое заключение о психическом состоянии этой гражданки, чтобы общественный обвинитель разрешил перевести ее в госпиталь, скажем, в Аршевеше.
- Абсолютно справедливое решение, - сказал низенький доктор.
- И очень гуманное, - добавил его коллега.
- Вот именно, - сказал Шовиньер. - Ни гуманность, ни справедливость не разрешают привлекать эту несчастную к судебной ответственности, а революционный трибунал слишком серьезно относится к своим функциям, чтобы обвинять особу, которая хотя бы временно не способна защищать себя. Сегодня же направьте медицинское заключение общественному обвинителю и считайте, что ваши обязанности на этом исполнены. Не стану больше задерживать вас, граждане.
Высокомерно, словно старорежимный князь, он кивком головы отпустил докторов, и те раболепно склонились перед ним.
- О, подождите! - неожиданно вскричала мадемуазель де Монсорбье, вскакивая на ноги. - Месье, месье!
Но доктора, повинуясь повелительному жесту депутата, уже направились к выходу. Шовиньер не спеша повернулся к девушке и пристально посмотрел в ее бесстрашные глаза.
- Вы считаете, что я сошла с ума? - с вызовом спросила она.
Он отметил про себя ее мужество, оценил проницательность и интуицию, и она показалась ему еще более желанной. Она была слишком хрупкой и утонченной, чтобы привлекать внимание любителей грубых плотских наслаждений, и в ее гибком, стройном теле ощущался дух, который никогда не покорился бы пошлости и вульгарности. Шовиньер считал себя знатоком в таких вещах. До революции он, подобно многим из тех, кто сейчас находился у власти, был адвокатом-неудачником; но, по его собственному мнению, в душе он всегда оставался поэтом, эпикурейцем и знал, как быстро приедается телесная красота в отсутствии красоты внутренней.
И ее отважное поведение в эту минуту, презрительный взгляд и дерзкие слова подсказали ему, что он не ошибся в ней. Он слегка улыбнулся.
- Стоит ли оспаривать то, что спасет вас от гильотины? Впрочем, если вы продолжаете упорствовать в своем желании отправиться на эшафот, то вас с полным основанием можно назвать сумасшедшей.