– Увы, такой человек есть, и его показания уже записаны нашими канцеляристами, – печально произнес герр Вейде. – Коли угодно, я вам их покажу.
– Они еще не доказывают моей причастности к убийству. Многие почтенные горожане приходили узнать подробности – не так часто случается в Риге столь жестокое убийство! У вас нет никаких доказательств! – я начал горячиться. – И заколоть Анхен Либман, к которой я был искренне привязан, я не мог!
– Я ведь говорил, что для убийства фрау Либман у вас была и более основательная причина, чем ревность. Коли угодно, я назову ее, – и тут частный пристав непонятно откуда добыл небольшой пистолет и наставил на меня. – Вы уж простите, но я произвел в комнате вашей тщательный обыск.
Я был как можно более аккуратен и все имущество ваше расположил в прежнем порядке. Но в теплом сюртуке, что висит под простыней, я обнаружил спрятанные драгоценности на немалую сумму. Я показал их герру Штейнфельду, и он их опознал. Эти драгоценности были украдены у него, но он не знал, кто из домашних постарался, и подозревал одного из подмастерьев своих. Теперь же ясно, что сделала это Анна…
– Ложь! Низкая, подлая ложь! – закричал я, поняв, что попал в страшную ловушку.
– Не кричите, герр Морозов. Если вы можете объяснить все это так, чтобы я поверил в вашу невиновность, то объясняйте, – холодно сказал полицейский, целясь мне в грудь. – Если же нет – эту ночь вы проведете в полиции, в особом помещении, и далее, поскольку вы на службе, судьбу вашу будут решать господин обер-полицмейстер и господин комендант. Говорите же! Я сделал для вас все, что мог, я дал вам возможность оправдаться без того, чтобы докладывать об этой истории начальству вашему.
Я мысленно проклял ювелира. Видя, что все грехи падают на мою голову, он решил поживиться на моем несчастье.
– Итак, я жду объяснений, – преспокойно произнес герр Вейде. – С чего вам угодно будет начать? Может быть, для вашего удобства, начнем с драгоценностей? Как они к вам попали и почему находились в столь неподходящем месте?
– Насчет места – неужто вам непонятно? Фрау Шмидт, делая в моей комнате приборку, всюду сует свой нос, и у нее есть ключ от комода. Это разумная предосторожность, прятать дорогие безделушки. А что до них – думаю, герр Штейнфельд непременно сказал, будто их взяла Анна Либман и отдала мне, потому что я сумел ее разжалобить.
– Да, примерно так он и выразился.
– Но нет ли в этом нелепицы? – спросил я. – Допустим, Анна отдала мне эти вещицы. Это свидетельствовало бы о ее страстной любви ко мне. Но тогда она вовеки не согласилась бы выйти замуж за богатого бюргера – как, бишь, его звали?
– Его звали Карл Шнитке, он состоит в цехе портных, как и отец его, и дед. Лучшей партии вдовая фрау и вообразить бы не сумела.
– Я не представляю, для чего она могла бы отдать мне украденные у своего свояка драгоценности.
– Фрау Либман жила в доме герра Штейнфельда из милости и своих денег почти не имела. Ей было бы стыдно выходить замуж с пустыми руками. Она просила вас продать эти вещицы как бы от себя, – тут же объяснил мне эту интригу частный пристав. – А теперь я хотел бы знать ваше мнение.
– Мое мнение таково – герр Штейнфельд врет. Он к этим драгоценностям никакого отношения не имеет.
– Хорошо, ваше слово – против его слова. Кто из друзей ваших подтвердит, что видел у вас эти вещицы до того, как вы сошлись с фрау Либман?
– Никто не подтвердит. Но у меня есть мысль! – я встал и достал из комода миниатюру, которую вынул из медальона, но забыл отдать Луизе. – Герр Вейде, пусть герр Штейнфельд скажет, какой портрет находился в украденном у него медальоне! Вот он, я сжимаю его в кулаке. Вы ведь обратили внимание, обнаружив драгоценности, что в медальоне нет портрета?
– Дайте сюда портрет! – приказал частный пристав.
Я по природе доверчив, но тут вся подлость натуры человеческой предстала предо мной наяву.
Это сговор! Если бы Вейде был честен передо мной, он оставил бы портрет мне, даже не попытавшись на него взглянуть. Сейчас же он протянул руку. Нетрудно вообразить себе и дальнейшее – он перескажет приятелю своему Штейнфельду, что изображено на миниатюре, и у них будет одной уликой более. И частный пристав, раскрыв разом нынешнее и давнее преступление, удостоится похвал и наград!
А кто удобнее на роль убийцы, чем человек, чужой в городе? Конечно же Шешуков постарается меня выручить – но он ведь может и поверить уликам!
К счастью, при мне был кортик – какое ни есть, а оружие. Я заметил, что вооруженный мужчина рассуждает совсем не так, как безоружный, и клинок, даже короткий, придает особую уверенность в себе.
Эти кортики, которые навязало нам Морское министерство лет десять назад, напоминали скорее детскую игрушку. Длиной они не более девяти вершков вместе с рукоятью из слоновой кости – судите сами, хорошо ли они были против кривых и длинных турецких сабель. Кортики наши имели, впрочем, перед ними одно неоспоримое преимущество: они не стесняли передвижений в тесных каютах, кубриках и в узких коридорах, не мешали при скором спуске по трапу. Однако семь вершков лезвия – это не для боя, и даже портупеи, украшенные позолоченными львиными мордами, нас не радовали, малые дети мы, что ли, которым нужны такие забавы?
Очевидно, мысль моя была уловлена хитрым Вейде, но не сразу – сперва он понял, что я не собираюсь отдавать ему портрет, а затем, переходя в наступление, выложил свой главный козырь:
– А кстати о длинном клинке, которым были заколоты обе женщины, – нельзя ли взглянуть на ваш кортик, герр Морозов?
Я несколько мгновений смотрел на него в недоумении – он полагал, будто я совершил эти злодеяния офицерским кортиком? И вдруг я понял, что оружие мое действительно очень подходит для короткого и проникающего вглубь, до самого сердца, удара.
Но это было оружие морского офицера, побывавшее в бою вместе со мной, и я не мог допустить, чтобы рука частного пристава, замаранная подачками и явной взяткой хитреца Штейнфельда, прикоснулась к нему.
– Извольте! – сказал я, перекладывая миниатюру в левую руку, правой берясь за рукоять, и далее действовал по наитию.
Я сделал шаг вперед, словно бы и впрямь желая отдать Вейде оружие мое, одновременно потянул кортик из ножен и получил возможность кулаком, в котором был зажат эфес, и предплечьем резко и сильно ударить частного пристава в бок. Можно сказать, всю душу вложил в этот удар, он же не ждал подвоха, отлетел в сторону, и путь из комнаты моей оказался свободен.
Я сбежал по узкой лестнице не менее быстро, чем носился по трапам "Твердого" и выскочил на Малярную улицу. Вейде, разумеется, погнался за мной, но я был моложе и быстрее. К тому же я знал, куда бежать, – к кварталам каменных амбаров, где очень легко запутать след.
Мне удалось оторваться от моего преследователя, и я, убедившись, что в ближайшие часы ничто мне не угрожает, пошел шагом, обдумывая свое нелепое положение. И чем дальше я уходил от Малярной улицы, тем больше возникало в голове моей доводов в пользу бегства.
Если б Вейде всерьез за меня взялся, ему удалось бы разозлить меня, – я не вспыльчив, однако и не кроток, так что мог бы сгоряча брякнуть лишнее. Всплыли бы загадочные книги, которые я неведомо куда уволок, началось бы разбирательство – где же я провел время после ссоры с Анхен – и частный пристав, ухватившись за какую-нибудь мою обмолвку, мог докопаться до Натали и Луизы.
Это сразу в какой-то мере оправдало бы меня – явилась бы на свет причина ссоры моей с покойной Анхен, явилось бы и то, как ко мне попали драгоценности. Но именно такого исхода я никак не мог допустить. Разоблачение Натали погубило бы ее в глазах света, да еще она оказалась бы впутана в дело о двух убийствах. Следовало выкарабкиваться так, чтобы о моей невесте никто и никогда не узнал.
Я решил, что ранним утром проберусь в Цитадель, а оттуда в порт, проникну к Николаю Ивановичу и покаюсь ему во всех своих грехах. Он любит меня и непременно что-то придумает. Ему я, пожалуй, скажу всю правду – пожурит да и простит, сам ведь был молод, а губить честь женщины для офицера – последнее дело…
Следовало позаботиться о ночлеге.
Ночи были теплые, и даже усевшись на каменную скамью, я чувствовал бы себя лучше, чем в погребе герра Шмидта под одеялами. В случае, если ко мне привяжутся мазурики, я отогнал бы их кортиком. Но все-таки хотелось бы переночевать под крышей, и я остановился посреди узкой улицы в глубокой задумчивости. Я чувствовал, что такая возможность есть – и она действительно вскоре явилась.
Глава пятая
Я оказался за реформатской церковью, среди амбаров. Там жили обыватели-айнвонеры – по сути, те же добропорядочные немцы, но только или недавно перебравшиеся в Ригу и не имеющие дедушки-рижанина, или происходящие от незаконного сожительства. Сейчас именно тут теснились беженцы.
Положение этих беженцев было незавидно – они знали, что Московское предместье в случае наступления неприятеля решено сжечь, но фон Эссен колебался, и бедняги то прибегали с узлами и коробьями под защиту рижских стен, то возвращались обратно. При этом в городе ночевали и те, кто не имел такого права в мирное время.
Эта суматоха непонятным мне образом возбудила в людях самые низкие страсти. Мужчины, не знающие, где проведут следующую ночь, сгорающие от беспокойства за свою судьбу, почему-то делались легкой добычей жриц любви, которые перебежали сюда из Ластадии и ютились чуть ли не по десять нимф в одной комнатушке. Так что, пока две-три красотки принимали там кавалеров, остальные шатались по улицам, хватая проходящих за руки и уговаривая пойти с собой. Впотьмах они могли перепугать своими приставаниями до полусмерти.
К счастью, наши жрицы любви были дамы образованные – знали не только по-немецки, но и по-английски, и по-русски. Поэтому мои резкие слова поняли сразу и единственно верным образом.
Они-то и навели меня на мысль понаблюдать, куда ведут и откуда выпускают кавалеров. Оказалось, что иная прелестница согласна расположиться и на мешках в амбаре. Я в свете фонаря увидел большие дубовые ворота приоткрытыми и, недолго думая, вошел.
Внутри было не совсем темно – где-то горела свечка. Сложенные стеной мешки подступали к самому входу, я заметил дорожку меж ними, откуда шел свет, раздавался смех, и здраво рассудил, что здешний сторож, очевидно, выгородил себе нору, где устроил ложе и даже, возможно, сдает его за небольшое вознаграждение. Забавно, подумал я, как простой люд извлекает выгоду из войны и осады города. Не только каждый чердак и подвал – каждый угол в тесном дворе приносит, возможно, прибыль, потому что в нем сложено имущество беженцев и мужчины спят поверх узлов, охраняя их.
Я прошел дальше, достиг стены и едва не рухнул в другой проход. Там бы я и остался сидеть, пристроившись на туго набитом мешке, возможно, даже задремал бы, но тут разумная мысль посетила меня: хотя грузы и поднимали лебедкой на верхние ярусы каменного амбара, но где-то же должна быть и лестница, вряд ли ее намертво заложили мешками с провиантом и фуражом.
Лестницу я нашел и полез во мрак, размышляя, какой именно провиант хранится в мешках и лубяных коробах. Во время плавания я пристрастился к ржаным сухарям, и если бы удалось их тут раздобыть, они составили бы мой ужин. По милости герра Вейде сладких блинчиков фрау Шмидт мне сегодня не досталось. Лестница с веревочными перилами казалась мне бесконечной, и лишь упершись головой в крутой скат, я понял, что впотьмах благополучно миновал дверцы, ведущие на ярусы амбара и поднялся под самую крышу.
Пошарив по стене, я отыскал дверцу и оказался в помещении, более всего напоминавшем шалаш, наподобие тех, в которых я еще ребенком прятался вместе с дворовыми ребятишками; мы мастерили их из палок и старых рогож на заднем дворе. Оно было сравнительно широким и долгим, во всю длину гребня крыши. Туда и свет проникал. Удивительным образом тех лучей, что просачивались сквозь щели деревянных ставен, хватало, чтобы произвести дислокацию.
К некоторому моему удивлению, я обнаружил под самым скатом, близ окошка, сенник – так у нас называли мешок из грубого холста, набитый сеном и служивший вместо тюфяка. Если сено свежее и ароматное, то это даже приятно. Но в этом грязноватом мешке сено оказалось старое, свалявшееся. Выбирать не приходилось, я лег, даже не разуваясь, и тут меня ждал еще один сюрприз – между сенником и скатом крыши было спрятано сложенное в длину одеяло. Положительно, каморки эта служила чьим-то жилищем, но хозяин припозднился, и я решил, что при его появлении уж как-нибудь договорюсь.
Теперь следовало позаботиться о миниатюре из медальона Луизы. Я очень не хотел ее повредить, поэтому завернул в платок и спрятал в высокую офицерскую двууголку.
Устроившись поудобнее, я помолился на ночь, как учили матушка с няней, и довольно скоро заснул. Сказывалась дурно проведенная в подвале ночь.
Но перед сном я еще успел побороться с собой и запретить себе думать про обиды. Хотя мысли эти меня порядком одолевали.
Люди, с которыми я прожил под одной крышей почти три года и полагал, что нажил себе в них добрых приятелей, оказались враждебны мне, причем враждебны исподтишка. Фрау Шмидт ни разу не сказала мне, что наши с Анхен голоса ее раздражают, она даже не намекнула, что ее немецкая нравственность страдает от моего романа, но стоило мне попасть в беду – она тут же все припомнила. Равным образом соседи тут же ополчились на меня, хотя все это время были беспредельно любезны. Герр Штейнфельд водил меня в "Лавровый венок" и угощал пивом с колбасками…
Теперь только я понял, до какой степени чужой этому городу, чужой невзирая на то, что хорошо говорю по-немецки и даже читаю в подлиннике Бюргера и Шиллера. Очевидно, нужно было не валять дурака, поселившись на Малярной улице, а искать себе уголок в Цитадели. Там мне никто бы не стал приносить по утрам горячий кофей со свежими крендельками – да никто бы и не налгал на меня сперва квартальному надзирателю Блюмштейну, потом частному приставу Вейде.
Но я, выбирая Малярную улицу, тем и руководствовался, что не желал быть среди своих. Во мне опять-таки говорила обида, как и во многих участниках сенявинского похода, да еще другая обида – на мою Натали. Я не хотел, чтобы меня каждый вечер легко отыскивали гарнизонные офицеры, заманивая длительной, на всю ночь, игрой в фараон и вином, да еще и несли при этом чушь. Я и обычного биллиарда не желал. А желал я одиночества, которое в силу характера переносил легко и находил в нем свои приятные стороны.
Вот и нажил неприятностей на свою голову…
Мне снился сон, столь похожий на действительность, что я ощущал на щеках брызги ледяной воды.
Я стоял на палубе небольшого суденышка, которое в самую дурную погоду шло по волнам Финского залива. Ветер задувал сбоку, срывая с плеч тяжелый плащ, в который мне никак не удавалось завернуться толком. Лицо мое было мокрым, водяные струйки затекали за пазуху. Двууголку свою я придерживал рукой и, жмурясь, смотрел вдаль.
Буро-серые волны колыхались, движения я не ощущал – ни сзади, ни спереди не виднелось ничего, что послужило бы ориентиром. Я следил бы за облаками – но небо было ровного блеклого цвета. Понемногу оно светлело – и вода также менялась, теперь она отливала бирюзой. Я сильно беспокоился – я уходил от некой погони, которая во сне имела смысл, своих героев и свои особенности, но наяву все это развеялось, и в памяти остался только дождь над Финским заливом.
– Роченсальм, Роченсальм! – звал я, словно надеясь голосом приблизить его неприступные форты – Елизаветинский, Екатерининский, Слава… Там я нашел бы спасение!
И вдали возникло в тумане темное пятно – это несомненно были стены из камня. На их фоне я заметил белое пятнышко, оно росло – к моему судну шел одномачтовый йол. Радость охватила меня, не только я приближался к Роченсальму, но и он – ко мне… и солнце, солнце пробилось, зазеленела морская вода!..
Проснулся я оттого, что кто-то стал по мне шарить. Я встрепенулся и сел, ища рукоять кортика.
– Мать честная! – услышал я на чистом русском языке.
– Ты кто таков? – задал я вполне резонный вопрос, и тоже по-русски.
– А ты кто таков?
– Я человек пришлый, искал, где бы переночевать. Вижу, ворота отворены, зашел, полез повыше.
– Ишь ты! Думал, в такое время тут пустое место найдется? Проваливай, покуда цел!
Голос показался мне знакомым, но разбираться я не стал.
– Тут двоим места хватит! – возразил я незримому русскому человеку.
– Сказано тебе – проваливай!
Доводилось мне сталкиваться с людьми, которые проявляют свой сварливый нрав лишь тогда, когда чувствуют полнейшую безнаказанность. Сперва я по молодости и незрелости характера от их выпадов терялся, но старый матрос на "Твердом" научил меня уму-разуму. Он внушил мне, что чем мягче обращаешься с подобными скотами, тем более дури забирают они себе в голову, поэтому отпор следует давать сразу и сурово.
– Сам проваливай, скотина, – отвечал я незнакомцу, и отвага моя подкреплялась тем, что я уже держался за рукоять кортика.
– А вот как заеду в ухо! – пообещал русский человек.
– А сдачи не угодно ли? – спросил я.
Драка в темноте – сомнительное удовольствие, к тому же я вовсе не желал убивать владельца сенника и одеяла.
– Да шел бы ты!.. – и русский человек бойким своим тенорком указал мне то направление, что в дамском обществе повторить невозможно.
Однако он не знал, с кем связался.
Я уже говорил об интересе своем к словесности. Во время нашей средиземноморский экспедиции я многого наслушался. В частности, было нечто вроде игры, не знаю, как назвать это иначе. Некоторые унтер-офицеры составляли себе целые монологи длительностью до пяти минут, в которых пикантные выражения ни разу не повторялись. Такая особливая жутковатая поэзия, имевшая даже некоторый смысл. У матросов часов не водится, а, допустим, спуск шлюпки на воду должен осуществляться в определенный срок – вот длительность сего поэтического экзерсиса такому периоду и соответствовала, что было весьма удобно.
Будучи вынужден постоянно слышать такие речи, я сперва смущался, потом лихой мой дядюшка Артамон, нахватавшийся всякой дряни в Кронштадте, высмеял меня – и мне пришлось заучить кое-какие перлы, чтобы и он, и племянник мой Алексей Сурков оставили меня в покое.
– Ого! – произнес незнакомец, выслушав меня. – Какого ж черта ты, соленая твоя душа, сюда забрался?
Русский человек опознал во мне моряка, и я уж решил, что мое ремесло вызвало у него хоть толику уважения. Но не тут-то было!
– Господин Морозов? – вдруг спросил русский человек. – Так вот ты где скрываешься?! Убийца! Караул!
Он так завопил, что у меня уши заложило.
Теперь уж обстоятельства были против меня. Незримый русский человек голосил, призывая всех, кто его услышит, лезть сюда, под самую крышу и вязать убийцу.
Я растерялся и выхватил из ножен кортик. Сейчас, по прошествии времени, я признаюсь откровенно – обнажил клинок я от испуга. Я уже знаю, что ничего постыдного в таком страхе нет, но несколько лет мне было стыдно за свои поспешные действия. Я не любил вспоминать ту ночь, и отталкивал от себя мысли, что наводили на неприятные воспоминания.