Ноябрь сыпал снегом ранним, в сугробах присели под ветром избы. А Осип Украинцев в одном камзоле взопрел, пока очередной обоз снарядил да проводил, дождался, пока последние сани отъехали, крикнул приказчику, чтоб запирал амбар, сплюнул с облегчением и перекрестился на деревянную колокольню Великомученицы Параскевы-Пятницы. Накинул поданный приказчиком тулуп, пошагал к избе.
На крыльцо взойдя, услышал за двойными дверьми канцелярии возню превеликую: стуки, топот, будто в присутственное место лошадь привели. Рванул дверь.
У стола писецкого на полу сидел подьячий Фома, бороду задрав, нос разбухший щупал. В углу надсмотрщик Головачев норовил достать кулаком по скуле Ивашку-копииста. Парень весьма успешно наскоки отбивал, до себя не допускал. Присутствие канцелярское в непорядке: скамьи повалены, на столе чернила пролиты, песочница глиняная разбита, а на полу возле ног Фомы валяется кверху лапками гусь ощипанный, яиц побитых с дюжину.
Осип подьячего Фому за шиворот на ноги поднял, двукратно по щекам хлестнул:
- Коли слаб - не встревай, а встрял - под стол не падай. Соромно двум эким боровам против одного парнишки на ногах не устоять.
- Бешеный он! - гундосил Фома.
Украинцев, с утра при обозе вдоволь набранившись, благодушно взирал на погром канцелярский. Гласом трубным спел сигнал отбоя.
- Тру-ру-рум, тру-рум! Эй, гренадеры чернильные! Отвести полки на исходные позиции!
Головачев опомнился, Ивашку отпустил.
- Пошто баталия сия? - ухмыльнулся Осип.
Головачев дышал со свистом, отвечал неохотно, смущенно
- Прикажи вязать оного разбойника, господин сержант! Меня да Фому лаял всяко, бунтом грозил... Злоумышлял противу властей!
- О! Это вы с Фомою власти? Да как он посмел таких важных господ по сопаткам бить!
Осип на лавке расселся, тулуп распахнул. Потешно глядеть, как Фома гусиным пером скребет с пуза яичную желть. А Ивашка-то удал копиист! Сам - соплей перешибить, а двоих ражих канцеляристов изобидел. В настоящей полевой баталии такие молодцы и сотни подьячих стоят. И какой там, к черту, бунтовщик он. Но дурак безрассудный.
- Ну-ка, подь сюды.
Копиист подошел. И ведь никакого в нем страху! Широкие плечи костлявые не съежил, глазом не сморгнул - либо совсем невинная душа, либо шельма изрядная. Сержант было длань уж воздел, а не ударил. Лишь за ухо взял, повлек в кабинет генеральский, а ныне его, Осипа, кабинет. Дверь захлопнул, копииста к стене прислонил, сам в кресло плюхнулся, брюхо выпятил, как генерал Геннин.
- Ты пошто начальников лаял? Пошто Фому под стол загнал?
- Господин сержант, они бить зачали, а я не дался.
- За что хотели бить?
- Генерал приказать изволил, чтоб лихоимство подьячего Веселкова и прочих они доподлинно выявили. А Головачев с тем Савкою Веселковым стакнулись. Фома посулы принимал, курей, гусей, яйца... Нешто оно по правде деется?
- А ты правду кулаком нащупывал? Ну, братец ты мой, хошь я не ворожея, а твою судьбу предреку: быть тебе биту на веку многократно за глупость либо умность твою. А коли так, то и науку откладывать не след - ступай к Головачеву, пущай тебе плетей отмерит. Пшел!
Украинцев потянулся, сладко позевнул, зажмурясь. От тепла в сон клонило. Еще один обоз, предпоследний, отправлен, еще одна гора с плеч. Приятственно, черт дери, после трудов праведных сидеть в жарко натопленном кабинете, в кресле мягком... И кабинет, и кресло - генеральские, а Осип Украинцев всего лишь сержант... Залетела ворона в высокие хоромы! Геннин да Татищев едва узрят здешние руды, каменья рыжие - кидаются на них, как пьяница к водке... Украинцев в горном деле человек несмышленый, и послать бы сии дела к черту...
- Господин сержант!..
- А? Ты все еще тут! Пшел!
- Отпусти меня, господин хороший!
- Я и отпущаю. Поди скажи, чтоб тебе дюжину плетей всыпали.
- Совсем отпусти. На Верхотурье, в ямщики опять. Я лошадей люблю.
- Ах, лошадей возлюбил боле, чем подьячих? В тепле, в сытости - чего не живется?
- Не ко двору я тут пришелся.
- А ты придись.
- Взятки брать, у бедняков последнее отымать, как иные, не приучен. Не ко двору, одно слово.
- "Не воруя, не ко двору я", - передразнил Осип, улыбнулся своему остроумию; Подумал: "Я вот тоже не ко двору..."
- Вот что, Иван-Гореван. Состоишь ты в службе государственной, вот и служи, привыкай. Терпи, казак, атаманом будешь... О! - вспомнил сержант, громыхнул кулаком в подлокотник генеральского кресла. - О! Драться ты мастак, лошадей паче людей уважаешь. А велено меж тем сыскать из гулящего люду казачьего десятника толкового на завод Башанлыкский. Ты толковый, хотя и чрезмерно иной раз. Да ништо, в Башанлыке башкирцы-воры саблями тебя пообтешут, в разум вгонят. Поедешь с оказией на Башанлык. А допрежь сего велю тебя, однако, выдрать.
Ивашка поклонился, как и генералу не кланялся, с почтением искренним.
- Башкирцы, поди, не зловреднее крапивного семени канцелярского. А пороть меня не надо бы: на побитом заду в седле сидеть неудобно...
- Востер ты, писец бывый, казак будущий! Ин ладно, сохраню твой зад. Ступай.
Башанлыкский десятник
1
Про башкирский налет известие ночью получено, потому выехали до восхода, не мешкая. И вот уж солнце высоко стоит, палит, а казаки все гонят на рысях да галопом. На ручей бы натакаться, воды студеной испить, лошадей напоить, роздых им дать. Но кругом холмы пологие, распадки, березовые перелески, и ни речки, ни мочажинки малой, а десятник Гореванов скачет и скачет впереди, а ему перечить не в обычае.
Когда же и горевановский воронок заспотыкался, перевел десятник коней на шаг, свернул в распадок, где какая ни есть тень от березовой гривки, где трава посочнее. Сползли казаки с седел и, едва отшагнув к березам, распластались неподвижно. Лошади тотчас принялись щипать траву, фыркая от полынного духа.
Десятник на ногах остался. Вороного огладил, похлопал по мокрой шее и пошел по склону холма. Тогда поднялись нехотя, за ним пошли Афоня Пермитин да Ахмет - казак из крещеных татар.
С каменистого взлобка далеко видать. Холмы, перелески. Пекло полуденное. Едва тянет ветерок, душный, пахучий. Кругом безлюдье и тишь, ни дымка, ни голоса. Если кто и есть в березнике, так таится. Опасная тут земля, приграничная.
- Теперя мы их не достанем, - Афонька молвил. - Уйдут в свои улусы, а там ищи-свищи.
- С табуном далеко уйти не могли, догоним.
- За чужими лошадьми бежим, своих губим. А то и самим стрела из засады...
Афонька знал: все одно десятник по-своему делать будет, и ежели надумал отбить табун и хозяевам вернуть, то гонять казаков будет до упаду. Настырный, черт!
Гореванов долго холмы разглядывал, тишину расслушивал, горячий ветер по-собачьи нюхал. И что-то узрел, унюхал.
- Айда, робяты, - негромко велел и пошел к вороному. Гореванов уверенно повел распадками да редколесьем. На открытых местах гнал вороного крупным галопом. С вершины холма увидели башкирскую ватажку. Те, полагать надо, погоню давно почуяли и табун захваченный кинули где-то, налегке утекали по распадку всего в полуверсте... Десятник распорядился:
- Афонька, айдате с кем-нито вдвоем, табун по следу сыщите. А мы, робята, ну, господи, благослови!
- Не догнать, - усомнился Филька. - И пошто они нам без табуна-то?
- Постращать надобно, чтоб другой раз мужиков не зорили. Пока на виду у них, поедем шагом, будто в другую сторону.
Повернул десятник вороного, а как скрыла их зелень, оглядел своих и вломился конем в кустарник...
Башкирцы поздно спохватились. Пригнувшись к гривам, нахлестывали лохматых лошадок. Ватажку сажен на двадцать обогнав, утекает без оглядки всадник в халате зеленом, у него одного в поводу конь запасной - этот, должно, покуда остальные с русскими пастухами свару заводили, в дозоре стоял, и лошади его свежее прочих. Кучно скачут четверо, средь них, похоже, и вожак - халат узорный, конь кровей туркменских, шестой приотстал, до него уж сажен не боле сорока, заморенную лошаденку пятками бьет...
Филька Соловаров, зло усмехаясь, ружье изготовил. Десятник это заметил.
- Эй, не балуй!.. Ахметша, готовь аркан!
Иван Гореванов узкую узорную спину взглядом колет: из богатеньких вожак башкирский, беспременно это он налет затеял - и не от скудости, от жадности. Догнать его, поучить! Однако и самим опаска надобна, кабы не вскочить в засаду.
- Приударь, казаки, гони-и! - кричит десятник, саблю подняв.
И башкирский вожак своим визжит что-то, бодрит или бранит. Узкоплеч он, станом тонок, молодой, видать. Рядом с ним низенький, в халате драном, бритой башкой вертит, оглядывается, а в руках лук-саадак. Стрелы башкирские и на скаку метки, остерегаться надо того, гологолового. Ишь привстал, прицелился...
- Берегись, робяты!..
Гореванов пригнулся - мимо свистнула стрела. И - ругань, Фильку задела...
- Не стреляй!
Но уже грохнул выстрел, будто надкололась под копытами знойная земля. Из башкирцев никто с коня не пал, согнулись ниже, плетьми замахали рьяно.
- Не попал, однако, - кто-то из казаков осудил.
Но Филька попал, только не вдруг углядели: туркменец под вожаком с ноги сбился, призамедлился. Хозяин хлестал его жестоко, саблею бил плашмя, визжал тонко, может, запасного коня требовал. Но зеленый халат удалялся, зову тому не внимая. Да и остальные вожака своего обходили, плена страшась.
Бритоголовый на выручку пришел: свое стремя вожаку подставил, пересесть помог, а сам наземь скользнул, встал лицом к погоне, вскинул саадак, в десятника целя.
Тень-нь!.. Гореванов саблею стрелу отбил, наскакал, рубанул по саадаку, дале устремился, а на бритоголового рысью пал с седла Филька Соловаров, подмял. Еще увидел десятник мельком, как сбили казаки отсталого башкирца. Сам же он догонял вожака, своими покинутого. Видя, что не уйти, тот поводья натянул, саблею от удара заслонился. Молоденький парнишка, лет не более, осьмнадцати, из-за черного пушка усов оскалены зубы по-собачьи, в глазах раскосых страх, жуть. Отбил удар, от второго увернулся... Мог бы Иван его враз порешить, да надо ли? Молод байский сынок... Ишь ведь, сам кидается сечь, от жути бел весь, на губах крик и дрожь... Ну-ка, ну-ка!
Ахметов аркан сорвал его наземь - отвоевался малый. Конец погоне.
2
Казачьего головы изба на улице Торговой, улице богатой. Пятидесятник Анкудинов - мужчина бессемейный, телом крепок, только головой часто хвор бывает по причине склонности к зелью винному. Но себе на уме. Изба - что крепость, двор крыт, во хлеву коровы, на конюшне четыре лошади, в жилом амбаре трое работников-башкирцев, из пленных, а в избе при господине хромой прислужник русский. Полная, чаша!
Гореванов своего коня у ворот привязал, второго скакуна за повод взял, застучал в тесовы ворота. Отпер слуга хромой.
- На-ко, дед, сведи сего аргамака на конюшню вашу. Ничего, что хром, как и ты, зато кровей не в пример добрых, оздоровеет скоро. Что Силантий Егорыч, дома ли?
Старик буркнул, кивнул. Повод принял. В горнице никого не было. Иван на образа Спаса покрестился, в спальню заглянул.
- В добром ли здравии пребываешь, Силантий Егорыч?
Можно б и не спрашивать. Лежит Анкудинов на кровати под одеялом пуховым, на плешивой голове полотенце. Анкудинов показал глазами:
- Налей.
Иван потянулся к бураку с квасом.
- Дурак! Сперва вина.
Приподнялся, приладился, опрокинул чарку, забубнил:
- Замаяла лихоманка, сам налить не в силах. Ефрем, черт хромой, на зов нейдет, налить хозяину не хочет. Ужо встану, втору ногу ему, анафеме, покалечу. А ну, Ивашка, налей ешшо.
- Как хошь ругайся, Силантий Егорыч, не налью. Сперва про дело доложусь...
- Про дело без тебя ведомо. Налей, за твою удачу выпью. Хошь из мужиков ты, а хватка казачья, хвалю. Много лошадей взяли?
- Крестьянский табун возвернули сполна.
- То учинили вы не гораздо. Утаить бы с пяток, - мол, башкирцы съели.
- Башкирцев-то всего шестеро было, нешто каждый по лошади съел?!
- Кто их считал, шестеро или сотня... Нет, не гораздо дело изладили.
- Казаку грех крестьянина обижать.
- Эх! Не обессудь, Ивашка, а дурак ты. Мужиком был, таковым и остался. У казака, что схватила рука, то и его.
- Трех лошадей у воров поймали - то добыча праведная. Тебе, Силантий Егорыч, кланяемся конем добрым. Ногу ему пулей задело чуток, да покуда ты оздоровеешь, и на нем ездить можно станет. Ты мне пистоль свой давал, так на вот, принес я.
- Пистоль у тебя пущай будет, мне, хворому, нужды в нем покуда нету. А сколь денег мне принес? - глянул остро, не по-пьяному.
- Каки деньги?
- За ясырь. Знаю ведь, троих башкирцев взяли.
Немощен, а свою выгоду и лежа ухватить норовит. Коня ему мало, вишь!
- Ясырь не выкуплен, да и корысти от него большой не чаю. Двое полонянников худорожны вовсе, кому надобны? Ты ж, Силантий Егорыч, побойся бога, не обижай казаков...
- Станете верой и правдой службу справлять, мне во всем прямить, то и вам обид не будет. А ежели своевольство да воровство, тогда на себя пеняйте.
- От нас воровства нету никоторого. От тебя же терпим...
- Остерегись! Воровство от меня? Облыжны речи твои слушать не желаю!
Он хотел подняться. Но застонал, зажмурился, упал на подушки.
- Ахти, мать пресвятая богородица!.. М-м... Налей-кась.
- Не налью. Сперва доподлинно разберемся, чьи речи облыжны. - Иван убрал бутылку под кровать... - За службу казаку безземельному, конному жалованья в год семь рублев. Да жалованья хлебного двадцать четыре пуда. Я знаю, читал в реестрах окладных. А нам ты о прошлый год, сколь выдать изволил? Иному рублев с пять, иному и того менее! А утаил хлеба от нас...
- Ты свое сполна получил! Али не так? Ну и помалкивай.
- Получил. Но рот мне тем хлебом не заткнул ты.
- Можно и иным чем заткнуть...
- Это тебе, Егорыч, глотку потребно казенной печатью оградить, чтоб наши деньги вином туда не текли. А ты с казаков еще и выкупу ясырного хошь! Не жирно ли?
Анкудинов губы расквасил плаксиво, заприбеднялся:
- Ванька, креста на тебе нету! Того гляди, душа к богу отлетит, да ишшо ты мучаешь... О господи!
- Коня доброго тебе отдаем, - гнул свое Гореванов. - Деньги ж от выкупу ясырного - меж собою, коли дадут их. И жалованье казакам впредь, чтоб сполна давал.
- Эй, Ивашка! Ты пошто ноне экой храброй? Чаешь, что боле не подымусь я? Ой, гляди, парень, дерзки речи твои не забудутся...
- Покудаве ты подымаешься, я завсегда на ногах. Недолго мне в седло сесть да в город Кахеринбурх съехать, довести Геннину-генералу, каков ты есть нам казачий голова.
- И пошто взъярился на меня, убогого? Забыл, Ваня, каков здесь появился ты, рваный да тощий? Моей волею в силу вошел, моей правой рукой сделался, так на благодетеля своего не замахивайся, Ваня. Ин ладно, зла на тебя не держу. Клячонку пораненную, полудохлую дали, и за то спаси вас бог. Кабы ешшо башкирца одного в работники... ась? От меня ж твоим казакам завсегда... Да налей же, доколе мучить будешь!
Выпил, крякнул блаженно.
3
Лет пяток тому, как Башанлыкский завод еще только строить начинали, первым делом воздвигнуто было добротное, из дикого камня строение, хоромы в два яруса: вверху - канцелярия, внизу - тюрьма. Тут же флигель обширный для чинов управления, уставщиков да приказчиков. При тюрьме же сарай правежный - для экзекуций, то есть наказаний телесных. От этих строений и весь завод пошел.
А заводского строения в Башанлыке - одна домна, два горна, молотовая фабрика, четыре амбара под железо и всякий провиант, да амбары под припасы лесные, да погреб с порохом и иным ратным припасом.
Вкруг сего - избы, землянки. Весь посад стеною обнесен - для бережения от башкирцев, которые хоть и государевы ныне данники, но своевольны, до грабежей охочи. Земли же их близко.
В царстве Российском во все времена, при всех почти государях, близ трона непременно временщики обретались, и случалось, они иной раз самого царя грознее. На Башанлыкском заводе таков же пребывал порядок: самого управителя редко кто видел, всеми делами вертел помощник оного, господин Тарковский Казимир Карлович, польский немец в русской службе. До этого состоял он в пехотном полку и за некие подлости удален был на уральские, казенные заводы. В деле горном не дюже смышленый, но господин хваткий, увертливый. Наезжал в Башанлык три года назад сам Татищев, нашел в заводском да рудничном устройстве многие небрежения. Ожидалось, что вороватому Тарковскому быть в розыске, такоже и с должности устраненному. Да вскорости Татищев сам молитвами промышленника Демидова смещен был. Тарковский же остался, упущения тоже.
Кроме людей пришлых, мастеровых, железному делу обученных, числилось за заводом приписных крестьян полторы тысячи душ из четырех селений. Но числилось только по ревизским сказкам, то бишь согласно последней переписи. С той поры иные померли, иные в нетях. Бежит и мрет народишко от заводских тягостей, в людях работных великая нехватка. Посему помощник управителя господин Тарковский (заглазно комендант Тарковский) велел в тюрьме сидельцев зазря не держать, а, выпоров, сколь по вине их пригодно, наряжать бы в работы: неча казенный харч переводить даром. Секли тоже не до упаду, а с расстановкою: побьют вполовину или в четверть указанного, да и отпустят в завод, а подживет спина, еще побьют и отпустят. И для казны не убыльно, и милостиво вроде. Оттого Тарковский почитал себя просвещенным человеколюбцем.
Казакам, поверстанным большею частию из людей вольных, гулящих, службу гарнизонную не шибко доверяли. Канцелярия, тюрьма, покои комендантские и управительские состояли под охраною солдат караульной команды. И казачий пятидесятник, и солдатский поручик пребывали в подчинении того же Тарковского.
Гооеванов и Ахмет, к тюрьме направляясь, шли улицею Посадской. У плотины сопели, вздыхали водяные машины, ухала молотовая фабрика, на товарном дворе лязгало железо. А на конторском дворе, за каменными его стенами, - тихая сонная жара. Караульный солдат в тенечке посиживает, ружье меж колен. Сухарь грызет, чтоб дрема не долила. На казаков только глянул, не остановил - это свои.
- Полонянников кормил ли? - спросил Гореванов у Ахмета.
- Утресь хлеб давал, вода приносил. Мало-мало сытые.
- Пригляди, чтоб баенок весь хлеб не отымал.
- Байского сына комендант особо держит, в иной камере. Приказывал ему солома подстилать. Глядеть надо, чтоб мимо тебя комендант выкуп не забрал себе.
- На то ты и приставлен, чтоб глядеть.
По каменным ступеням сошли в караульную. Сумеречно здесь, прохлада подземная. На нарах солдат храпит, двое у стола лениво играют в пешки. Из караульни еще три ступеньки вниз, тут двери каморные на засовах, иные и на замках заперты. Ахмет к одной двери приступил, засов взвизгнул. Навстречу Гореванову с подстилки соломенной шатко поднялся байский сынок. Верхняя губа под черным пушком то ли улыбкою дернулась, то ли плачем злобным оскалилась, видит он над собою врага - но и господина, от чьей милости свобода, судьба, жизнь зависит. Стоит над ним урус начальник, левая ладонь на рукояти сабли, в правой плеть о сапог похлестывает. Страшно парню и обидно, и стыдно за свой страх.