Патриоты. Рассказы - Сергей Диковский 21 стр.


Светало… Высоко, среди облаков и выцветших звезд, прошел почтовый на запад. Кончались болота. Шагали по пашням столбы электромагистралей. Снова жестоко сек шинели и лица мелкий ольшаник. А они все бежали, задыхаясь, сопя, спотыкаясь о кочки.

Шлем жег Гусятникову голову, шинель казалась овчиной, но невыносимее всего становились болотные сапоги. Огромные, подбитые двойной подметкой, они с каждым шагом увеличивались в весе, точно обрастая комьями глины.

До большака оставалось не больше трех километров, когда бойцы, наконец, увидали противника. Одинокая квадратная фигура, сильно работая локтями, взбиралась на косогор.

Сорванные ветром голоса красноармейцев не долетали до беглеца. Не остановили противника и несколько обойм, выпущенных на бегу в воздух. Не замедляя движения, нарушитель вытянул слишком длинную руку, и пограничники услышали слабый звук, похожий на треск раздираемой парусины.

- Кусаешься? - сказал Гусятников задыхаясь. - Кусаешься?.. Ну, стой!

Он сел на кочку и быстро снял сапоги.

Молодой боец смотрел на Гусятникова с сожалением. Он знал, как невыносимы бывают порой сбившиеся портянки. И все-таки недоумевал: неужели Гусятников не мог потерпеть?

- Уйдет ведь, - пробормотал он с отчаянием. - Перемотал бы после… Эх, уходит!..

Гусятников встал и расстегнул крючок шинели. Ничего, кроме косогора, кроме кустов, где чернело пальто нарушителя, не замечал он теперь.

- Кусаешься, - повторил пулеметчик с какой-то веселой яростью в голосе. - На, держи!

Он бросил сапоги на землю и побежал босиком. Портянки отлетели при первых шагах. Ноги его горели. Тонкие ледяные корки лопались под голыми пятками. Впрочем, вряд ли Гусятников, разуваясь, думал о холоде. Сапоги связывали ноги. Сила уходила в сапоги. Гусятников сбросил их почти машинально, как расстегивают во время работы ворот рубахи.

Теперь расстояние сокращалось. Четыре раза поднимал Гусятников наган, и четыре раза в ответ разгрызал обойму маузер. Красноармеец отстал, быть может, выдохся или сбился со следа. Теперь они были одни среди обгорелых пней и тощих побегов.

Они уже не бежали. Никакими усилиями нельзя было заставить ноги передвигаться быстрее. Кровь со страшной силой гудела у Гусятникова в висках. Он оглох от бешеных толчков сердца. Воздух вдруг стал густ. Горло принимало его только, как воду, глотками.

Очевидно, нарушитель чувствовал себя не лучше, потому что оба они упали в снег одновременно, точно сговорившись заранее.

Распластавшись на снегу, Гусятников молча смотрел на противника. Это был плотный человек с обкуренными рыжими усами и наглым лицом. Гусятников уже раскрыл рот, чтобы еще раз окликнуть нарушителя, но тот вдруг негромко сказал:

- Босой!.. Эй, босой! Смотри, окалечу!

- Врешь, - сказал Гусятников, задыхаясь. - Я тебя достигну.

Он поднял револьвер, но, вспомнив, что в барабане остался только один нерасстрелянный патрон, придержал палец на спусковом крючке.

- Может, столкуемся? - спросил усатый сквозь зубы.

- Может, и так, - ответил Гусятников, выползая вперед.

Это был странный разговор - вполголоса, в пустом поле, под аккомпанемент ветра. Разговор рослого, сильного человека в теплых бурках с босым, коченеющим красноармейцем, единственным козырем которого был патрон. С каждой фразой босой подвигался вперед, и ровно на столько же отступал человек в теплых бурках.

Так, наступая и пятясь, сдирая снежную корку коленями и руками, они продолжали состязание в выдержке, молчаливым арбитром которого был мороз.

Ветер унес тепло, накопленное в беге. Гусятников мерз жестоко. Он давно перестал ощущать пальцы, погруженные в сухую снежную пыль. Теперь начинали коченеть руки. Это отлично видел усатый. Он обливал противника потоками матерщины, издевался над побелевшими ногами и попытками отогреть руки о снег. И все-таки он боялся. Сберегая патроны, нарушитель пятился от коченеющего красноармейца, стискивающего зубы, чтобы не застонать.

Взошло солнце. На западе прогремели мосты. Шел на Москву "люкс".

Теперь они монотонно повторяли только одни и те же слова.

- Жарко, - говорил усатый, - жарко тебе?

- Кусаешься? - спрашивал Гусятников. - Кусаешься?

Наконец, пограничнику удалось вырвать еще несколько метров. Надо было кончать. Он поднял револьвер, но пальцы правой руки были бессильны. Тогда он взвел курок обеими руками и стал нащупывать усатого, в руках которого тоже покачивалось дуло маузера.

Они выстрелили почти одновременно, поэтому треска маузера Гусятников не слышал. Что-то рвануло его за плечо, и Гусятников инстинктивно зажмурился. Когда он снова открыл глаза, то увидел, что нарушитель тоже ранен. Опустив револьвер, усатый собирал пригоршнями и ел снег.

…Как их подобрали в поле шоферы соседней МТС, как растирали снегом и тридцать километров мчали к заставе, Гусятников не помнил.

- Могу показать описание, - сказал редактор, когда умолк рассказчик.

Он подошел к "ильичевке" и медленно обвел пальцем заметку. В ней было ровно пять строк. Впрочем, больших статей не было во всей газете.

Следя за редакторским пальцем, мы прочли:

"12 декабря товарищ Гусятников Г.М., пулеметчик и член ВКП(б), при условии мороза и без наличия сапог, задержал нарушителя госграницы".

От редакции:

"По таким, как товарищ Гусятников, надо держать равнение!"

Пораженные протокольной плотностью "описания", мы спросили редактора:

- И это все?

- В основном все, - подтвердил редактор спокойно.

- Решительно все?

И вдруг собеседник наш заметно смутился.

- Верно, - сказал он, замявшись, - есть факт. Километры не проставлены.

Намочив чернильный карандаш, он вывел твердыми печатными буквами:

"А всего пройдено 36".

- Так будет верно, - сказал он, успокоившись.

И рассказчики молчаливыми кивками подтвердили справедливость поправки.

<1934>

НА ТИХОЙ ЗАСТАВЕ

Трое суток кони несли нас среди бурелома, горелых пней и мачтовых сосен уссурийской тайги. Сентябрило. Ровным, погребным холодом тянуло из падей. Оседал, разбиваясь о ветви, бесшумный, скучный дождь, и в потемневшей воде ручьев уже кувыркались кленовые листья.

Мы везли подарки Красной Пресни таежному отряду чекистов: шерстяные фуфайки, табак, литературу последних декад, лимонную кислоту и струнный оркестр. Было холодно. Мы ежились на высоких седлах и молчали. Только провожатый наш, рябой тонкоголосый боец из старогодников, был весел, как дрозд: разговаривал с конями, подражал изюбрам и даже жестяным голосам фазанов.

К вечеру на четвертые сутки мы увидели дым. Синий прозрачный столб падал на мокрые сопки. Одиноко и по-волчьи заливисто лаяла собака.

Наш провожатый поднялся на стременах. Мильсовские гранаты - два чугунных яблока, подвешенные к поясу на ремешках, - стукнулись друг о друга.

- Наши баню топят, - определил он, запахивая плотнее шинель.

И верно: рядом с грузной избищей заставы дымилась кургузая банька. Сам начальник заставы, окутанный облаком пара, вышел навстречу колонне.

- Разговоры потом, - сказал он, коротким рывком пожимая нам руки. - Мыло в предбаннике… Воды не жалейте.

Застава кончала мытье. Хохоча и толкаясь, бойцы выбегали в предбанник. Мы видели их стриженые головы, растертые мочалкой жаркие спины и широкие белые ступни, скользящие на дубовых досках.

В тесной баньке возле кадки сидел только один, залепленный мылом боец. Он сполоснул руку в шайке и поздоровался:

- Федор Хрисенков, старослужащий.

Мы влезли на полки и разговорились. Федор Хрисенков спрашивал о московском асфальте и планетарии. Мы интересовались Серебряной падью и контрабандистами. Потом разговор перешел на белые банды.

- Наша застава тихая, - сказал собеседник. - Очень тихая. За всю декаду патрона не выпустили. Банды где? Банды за Карпухиной падью…

- Ну а все-таки?

Хрисенков подумал.

- Была одна застава, и был один повар, - начал он нехотя.

- Комсомолец?

- Кто, я?

- Нет, повар.

- С марта двадцать пятого года… Была одна застава… Нет, тогда уж лучше по порядку.

Он втащил шайку на верхнюю полку и, пока мы черпали кипяток и растирали бока, рассказал нам пятиминутную компактную, как обойма, историю.

- Числилась в прошлом году одна небольшая бандочка. Маузеров на пятнадцать. Под названием банда Майорова. Сам Майоров из царских полковников. Может быть, в отряде фотографию видели? На доктора похож: полный, в пенсне, а щека порохом покорябана. У него один раз карабин разорвался. Самая вредная банда была. Все каппелевцы. У всех двойное шелковое белье из Харбина. Такую бандитскую спецовку никакой мороз не продерет.

…Вот приходит май, и под прикрытием зелени появляется на сопках Майоров. То есть приезжают сначала двое товарищей из колхоза имени Буденного. Приезжают и докладают: угнаны трое коней. Три месяца ходила застава на ту банду. Только обнаружит, наступит на хвост и вдруг - пусто. Одни стреляные гильзы валяются. Ерохину руку из маузера пробили. Начальник через них спать разучился: жена ночью спичку зажжет, он сразу же за наганом кидается.

- А повар?

Хрисенков встал и выплеснул воду на каменку.

- О поваре разговор последний, - сказал он из облака пара. - Один раз снимает начальник трубку, хочет с комендантом говорить. Только не отвечает станция. Молчит телефон, как зарезанный. А накануне буря была - пять дубков выдернула. Осмотрел начальник аппарат и решил линию с утра проверить. Тут пробило десять часов, и бойцы стали снимать сапоги, а начальник пошел к себе диаграмму чертить, потому что он в заочных механиках третий год.

Заложили дверь на крюк, подвернули лампы. Стали спать. А повар вечером чаю лишнее перехватил. Поворочался, поворочался, решил выйти оправиться. Молодик в ту пору как раз напротив крыльца стоял. Вышел повар, смотрит и радуется: завтра дождя не будет - месяц блескучий.

Только он сошел с крыльца, как вдруг кто-то легонько его груди коснулся, точно пальцем толкнул. Смотрит повар и не верит. Стоит напротив крыльца человек в полушубке и держит в руках карабин. А мушка уперта повару в грудь - чуть повыше соска. Только повар успел про Майорова подумать, как тот человек шепчет: "Молчи!.. Убью!"

От того шепота сон у повара как смыло. Ночь, а стало ясно, как днем. Видит он - казарма в кольце. Конюшня раскрыта. Кони выведены. Стоят наготове. А у окон бандиты с пучками соломы. С угла уже огонь раздувают, пакля занялась. Дневальный же у конюшни лежит - не поймешь: убит или кляпом придушен.

План у Майорова был самый простой: запалить казарму, а потом слева по одному всю заставу.

Им крик все дело мог испортить. Подпирает бандит повара карабином и шепчет: "Иди сюда… молчи… не трону. У Майорова слово крепко. Молчи! Крикнешь - гроб!"

Все Майоров подсчитал, а тут осекся. Повар-то комсомольцем был. С марта двадцать пятого года. Посмотрел он на бандита да как крикнет…

Дверь предбанника распахнулась. Пар, клубясь, поплыл под лавки, и в дверях с гребешком в руках появился боец.

- Хрисенков!.. Начальник велел дичину разогреть, какая осталась! - гаркнул он, как в бочку.

- Есть разогреть, - сказал Хрисенков.

Он поднял дубовую шайку и, гогоча, вылил на плечи ледяную воду. Клочья пены съехали на пол, и на груди у Хрисенкова мы увидели укус трехлинейки. Чистое восковое пятнышко белело чуть повыше соска. Мы переглянулись.

- Что же ты крикнул, Федя?

Скособочившись, Хрисенков глянул на грудь и засмеялся.

- А не помню, - сказал он, выжимая короткими пальцами волосы. - Как будто "в ружье"… Начальник доскажет… Он первый гранату в окно послал.

Хрисенков поставил шайку и, сильно размахивая руками, побежал одеваться.

<1933>

ВАССА

Васса и Люба вымачивали в охре сеть, когда к котлу подошел Давыдка Безуглый. Нахальный и красивый парень был пьян. Новая куртка его висела на одном плече. Смола и грязь отпечатались на желтой шелковой рубахе, разодранной от горла до пояса.

- Га, вдовья рота! - закричал Давыдка, обрадовавшись. - А на что вам, бабам, волокуша? Своих подолов не хватает?

- Уйди, Давыдка, - сказала Васса, не оборачиваясь.

Но парень уже присел на бревно и, подтягивая голенища, подмигивал Любке.

- Молчи, бригадир, - сказал он посмеиваясь. - Я не к тебе, я к Любовь Михайловне… Глядите, девки, какие сапоги.

Он вытянул ноги, любуясь свежей, чистой кожей болотных сапог и ремнями, туго перехлестывающими ногу. В самом деле, обнова была на редкость удачна. Васса, не удержавшись, взглянула на сапоги и вздохнула.

- Сколько?

- Пятьсот, - соврал Давыдка привычно. - А что?

- Ничто… Откуда у людей деньги только берутся?

- Меня рыба любит, - сказал Давыдка, важничая. - Особенно сула . Так любит, аж душит… Придешь. Люба, сегодня к парому? - закончил он неожиданно.

Семнадцатилетняя, не по летам рослая Любка испуганно подобрала ноги. Парень давно и нравился ей и пугал несусветным пьяным нахальством.

- Не знаю, - ответила она нерешительно.

Но Васса быстро вскочила на ноги.

Худое и темное лицо ее, точно вычеканенное мелкими оспинками, побледнело от злости.

- Уйди, бога ради! - закричала она, размахивая обрывком рыжей сети. Уйди, баран курчавый!

Две женщины долго смотрели вслед рыбаку, нарочно выписывающему вензеля. Любка - раскрыв рот, с пугливой восторженностью, Васса - вызывающе вскинув голову, точно готовясь вступить в перепалку.

- Вор твой Давыдка, - сказала Васса сердито.

Сегодня она чувствовала особую злость к нахальному и удачливому парню. У женской бригады были с Давыдкой особые счеты. Трудно было забыть ругань и хохот, плеснувшие "вдовьей бригаде" в лицо, когда две байды с новоиспеченными рыбачками в холодный февральский денек отходили от берега. У всех женщин в памяти свежи были распоротые хулиганами сети, подпиленные топчаны и площадные надписи, вырезанные Давыдкой на веслах и байдах женской бригады.

Шесть вдов, отстоявших право быть рыбаками, вынесли все: зимние выезды в легких ботинках и рваной резине, насмешливую воркотню двух стариков, прикрепленных к бригаде, мелкие бабьи дрязги из-за пропавшего рушника или варежки. Теперь двадцать пять женщин жили в глиняных домах возле устья глубокой мутной реки. Двадцать пять рыбачек караулили косяки судака и тарани, чинили сети и ездили в город разыскивать-сапоги и плащи.

Жилистая, упрямая, острая на язык Васса была признанным командиром "бабьей бригады". Сорокалетнюю засольщицу, объездившую все промыслы Азовского моря, уважали и побаивались, особенно после отчаянного путешествия на байдах, перегруженных рыбой. Только Давыдка, отсидевший недавно полгода за браконьерство, продолжал изобретательно пакостить женской бригаде.

Провожая взглядом легкую, ладную фигуру Давыдки, Васса с тревогой подумала о сыне - единственном балованном сыне Алешке. И здесь схулиганил Давыдка: подпоил пятнадцатилетнего хлопчика водкой, научил украсть из школы волшебный фонарь и вывинтить лампы… Съездить бы в город, попросить директора за выгнанного из школы сына-вора. Да нельзя: с часу на час хлынет красная рыба.

Но рыбы не было. Шесть раз сыпали рыбачки плав и шесть раз выбирали чистую сеть. Последний раз сыпали плав под утро недалеко от государственного заповедника. По звездам и свежести воздуха угадывался свежий денек. Прозрачная предутренняя тишина еще накрывала берег. Гулко и отрывисто вскрикивала выпь, набирая в клюв воду, бормотала под корневищами явора вода, сухой чекан провожал лодку легким шепотом, и только сторожевой катер, наперекор сонному дыханию реки, вскрикивал отчетливо и упрямо: "Таб-бак, таб-бак".

Сгрудившись на корме, бабы молчали. Наконец, недалеко от заповедника подняли пудового сома. Решили вернуться обратно. И тут Васса, молчавшая всю дорогу, вдруг негромко сказала:

- Айда, бабочки, в заповедник!

- По рыбу? - спросила Любка, от удивления бросив грести.

Васса засмеялась. Ровные зубы ее сверкнули в темноте.

- По щуку, - сказала она тихо, - по щуку, что в сапогах.

Они Тихонько вошли в протоку, соединяющую заповедник с рыболовным устьем реки. Любка подвела байду к берегу, положила весла на банку и стала дремать. Бабы ежились от утреннего холода и перешептывались. Васса откинула мешающий слушать платок.

Небо стало линять. Большой колесный пароход вошел в реку и принялся, задыхаясь, взбираться к далекому городу. Подмигнул и потух маяк. Прогремела по дороге к базару телега. А они все ждали, все прислушивались к многозначительному молчанию притихшей реки.

Наконец, проснулась Любка. Толстые щеки ее, руки, плащ, даже ресницы были мокры от росы.

- Ой, мамо, спать хочется, - зевнула она и рассмешила своим застуженным баском всю компанию. - Ой, хочу до дому!

Несколькими взмахами она вынесла байду на середину протоки и вдруг круто затабанила обоими веслами. Бабы вскрикнули. Прячась в камышах, тихо шла вдоль берега тяжелая байда. Смутно блестела в сумерках рыба, кто-то, накрытый полушубком, спал на корме, и мерно раскачивался одинокий гребец.

Услышав за спиной женский голос, он опустил весла и не спеша обернулся. Лодки сблизились, и торжествующая Васса поклонилась в пояс Давыдке.

- Ох, и любит тебя рыба! - сказала она певуче.

Бабы захохотали. Давыдка молча вынул кисет и поднялся на ноги над грудой тарани.

- Ни премию, тетка, работаешь? - спросил он с ленивым нахальством.

- На совесть, - ответила Васса с поклоном.

Противники помолчали. Стало видно, как за полосой ивняка взлетают в светлеющее небо кольца дыма. Сторожевой катер бодро покрикивал за поворотом.

Давыдка прислушался и с наигранной ленью взялся за весла.

- Заболтаешься с вами, бабы, - сказал он с усмешкой. - Будьте здоровы, Любовь Михайловна!

Лодки стали расходиться, но с неожиданной быстротой Васса нагнулась и схватила байду за борт.

- Да ты что? - закричал Давыдка, теряя терпение. - Ах ты!..

- Поговорил бы, рыбак, с нами, - предложила Васса, бледнея, - поговорил бы с бабами-дурами.

Парень рванул веслами, но вдруг усмехнулся. Сняв шапку, он оглядел рыбачек и остановился взглядом на Любке, уставившейся на него с заметным сожалением.

- Эх, бабы, бабы! - сказал он неторопливо. - Скучное вы дело затеяли рыбаков топить. А из-за чего, спрашивается, между нами ревность легла?

Катер затих, поперхнувшись где-то за поворотом. Давыдка вынул из-под лавки ведро и окатил начинавшую засыпать тарань.

- Отцепились бы вы от меня, бабочки, - сказал он беззлобно. - Не одна моя ложка к меду прилипла.

- Васса, а Васса? - шепнула Любка соседке. - А нехай вин тикае.

- Шут с ним, - вздохнула рыбачка, сидевшая на корме. - Одна станица один грех.

Назад Дальше