Патриоты. Рассказы - Сергей Диковский 34 стр.


Сачков все еще шел саженками, щеголяя чистотой вымаха и гулкими шлепками ладоней. При каждом рывке тельняшка его открывалась по пояс, но вскоре парню надоело изображать ветряную мельницу. Он стал проваливаться, пыхтеть, задевать воду локтями и, наконец, погрузился в море по плечи.

Мы пошли рядом, изредка, точно по команде, приподнимаясь над водой. Остров казался дальше, чем можно было подумать, глядя с горы.

- Почему он не звонит? - спросил, задыхаясь, Сачков.

- Хорошая видимость, - сказал я.

Набежал ветер и потащил за собой мелкую рябь.

Какая-то сонная рыба плеснулась возле меня. Холод стал связывать ноги. Чтобы разогреться, я лег на бок и пошел овер-армом, сильно работая ножницами.

- Почему он не звонит? - спросил я задыхаясь.

- Потому что шт-тиль, - ответил Сачков.

- Замерз?

- Эт-то т-тебе п-показалось…

Сачков отставал все больше и больше, бормоча под нос что-то невнятное. Метрах в ста от берега он рассудительно сказал, отделяя слова долгими паузами:

- Ты… однако… не жди… я потихоньку.

- Что, Костя, застыл?

Он засмеялся и вдруг, вскинув упрямую голову, легко прошелся саженками.

- Б-бери правей… З-зайдем с р-разных с-сторон.

Он говорил спокойно, и я поверил: не подождал, не вернулся к упрямцу. Остров был близко. Тревога и холод гнали меня к маяку… Как я проклинал себя часом позже!

Я видел полосу пены и темный силуэт ветряка на скале. Крылья не шевелились, колокол молчал. Странная в этих местах, прозрачная, почти горная тишина накрыла маленький остров. Даже волны, обычно размашистые, озорные, взбегали на берег на цыпочках, с тихим шипением.

Вскоре я перестал чувствовать холод. Как автомат, у которого завод на исходе, я медленно поджимал и выбрасывал руки с растопыренными, онемевшими пальцами… Ноги? Я давно потерял власть над ними. Правая по привычке еще сокращалась, левая тащилась за мной на буксире, бесполезная и чужая.

Не знаю, плыл ли я, или превратился в буек, одетый в тельняшку. Берег перестал надвигаться. Он был рядом, горбатый и темный…

Еще десять взмахов, еще пять…

И вдруг мерзкое, почти судорожное ощущение страха. Что-то длинное, цепкое скользнуло по моему животу и коленям. Я отчаянно рванулся вперед. Еще хуже! До сих пор я не верил рассказам о нападениях осьминогов. Скользкие, бледные твари с клювами попугаев, которые попадались в сети рыбакам, были слишком мелки, чтобы внушить страх. Но здесь, рядом с берегом, над камнями… И снова отвратительное, ласковое прикосновение к животу и ногам… Кто-то осторожно и тщательно ощупывал меня.

И, только оторвав от горла тонкую плеть, я понял: подо мной были водоросли… Их огромные плети, поднимаясь со дна, образуют сплошные заросли, более высокие и глухие, чем тайга.

Для пловца такие встречи не страшны. Но что делать, если с кровью застыла воля!

Никто не был свидетелем финиша. Я мог бы сказать, что моряк отряхнулся и, смеясь над испугом, догреб тихонько до берега. И это будет неверно.

Первым моим чувством был страх. Куда ни шло - захлебнуться волной, чистой, тяжелой. Другое - запутаться в скользких и крепких петлях, воняющих йодом, биться и, обессилев, уйти на дно.

Страх, бесстыдный, подлый, жестокий, выбросил меня на поверхность и погнал к берегу, точно ветер. Я забыл о маяке, дяде Косте, даже о Сачкове, барахтавшемся позади меня.

Берег! Он вытеснил все, о чем я думал минуту назад. Как собака с камнем на шее, я скулил и рвался к земле, колотя воду и гальку неожиданно набежавшего берега.

Помню, на четвереньках я вылез на остров, дополз до водорослей и, вырвав жесткий пучок, стал, сдирая кожу, растирать онемевшие ноги.

А потом вместе с теплом вернулись человеческое достоинство и стыд.

Первая мысль была о Сачкове. Он держался левее меня и должен был выбраться на северный край островка.

Я побежал вдоль берега, окликая Сачкова. Ни звука… темнота… холод… звезды. Быть может, моторист вылез южнее?

Дважды обежав остров, я, наконец, увидел Сачкова. Он был всего в десяти метрах от берега и, как показалось мне, вовсе не двигался. Я окликнул его… Из упрямства или от слабости Сачков не ответил на голос, а только мотнул головой.

Я влез в воду и схватил… шар. То, что представлялось в темноте головой моториста, оказалось большим стеклянным поплавком в веревочной сетке. Тысячи таких шаров, смытых штормами, блуждают во время путины у побережья Камчатки… Поплавок медленно подплывал к берегу, покачиваясь на пологой волне.

В это время я услышал скрип гальки. Кто-то низкий в черном бушлате семенил по камням. Я окликнул смотрителя, но в ответ послышались собачий визг и звяканье бубенца: коза и собака подбежали ко мне одновременно.

Лайка ткнула мне в руку мокрый нос, отбежала и остановилась, проверяя, пойду ли я следом за ней.

Потом она стала тявкать. Она звала к маяку, на восточную сторону острова, но я, все еще надеясь увидеть Сачкова, снова повернул к берегу.

Собака умчалась в темноту. Я медленно побрел вдоль тихой воды.

Лайка тявкала все настойчивей, все громче.

Она забежала вперед и ждала меня на восточном краю островка, у самой воды. Не видя причины собачьего беспокойства, я хотел направиться дальше, но лайка вцепилась зубами в край тельняшки. Она тащила меня прямо в море.

И тут я заметил Сачкова. Моторист лежал ничком в воде, метрах в пяти от берега. Очевидно, он настолько обессилел, что не мог подняться на скользких камнях.

Бедняга… Он выпил сегодня больше, чем за всю свою жизнь. Минут сорок я вытягивал и складывал ему руки, и с каждым взмахом изо рта моториста, как из хобота помпы, хлестала вода.

Наконец я услышал, как вздрогнуло сердце.

Сачков был холоден, неподвижен, тяжел, но веки уже дергались и маятник потихоньку вел счет времени.

Я с трудом втащил моториста в сторожку и, прислонив к стене, стал искать спички.

Кто-то спал на топчане у печи. Я нащупал небритую щеку, пальцы, плечо. В кармане бушлата громыхнул коробок…

Вспыхнула спичка. Ничего тревожного. Все как прежде, весной. Фотографии порт-артурцев между двух рушников, медная корабельная лампа на проволоке, самодельный, выскобленный добела стол. Чайник, кусок хлеба, две банки консервов. Видимо, хозяева недавно поужинали.

На топчане, уткнувшись носом в подушку, спал сменщик смотрителя. Странное дело, парень не снял даже сапог.

Круглые стенные часы - гордость смотрителя - пробили десять. Я зажег лампу и осмотрелся внимательней. Первое впечатление было, что сменщик пьян: так неестественна, напряженно-неловка была поза спящего. И только встряхнув фонарщика за плечо, я понял, что он мертв…

Рот его был широко раскрыт, подушка искусана и облита какой-то зеленой, кисло пахнущей жидкостью. Искаженное, точно от удушья, потемневшее лицо и сведенные судорогой пальцы напоминали о тяжелой агонии.

Смотрителя в комнате не было. Спотыкаясь на скользких ступенях, я кинулся наверх.

Дядя Костя лежал на фонарной площадке. Стекла маяка были открыты, и часовой механизм жужжал, поворачивая круглый щиток. Возле смотрителя были рассыпаны спички. Видимо, еще днем, почувствовав себя дурно, дядя Костя пытался зажечь фонарь… А может быть, и зажег, но не смог закрыть ветровое стекло…

Смерть пошутила над дядей Костей, изуродовав усмешкой его доброе лицо. Брови старика были высоко вскинуты, один глаз прищурен, рот широко растянут. Казалось, он вот-вот зашевелится и просипит: "Пойду, братки, поморгаю японскому богу".

Я наклонился к старику и снова почувствовал дурной, едкий запах. Пятна высохшей рвоты виднелись на бушлате и железном настиле.

Обеими руками смотритель держался за ворот. Пуговица была вырвана с мясом и лежала поблизости. Я сунул ее в карман.

Кровь толкала в голову - мне было жарко. После ледяной ванны и возни с мотористом я соображал очень туго. Убиты? Когда, с какой целью? И ни одной царапины… Удушены? Кем? Ерунда.

Я спустился в пристройку, где хранились запасные горелки, флаги, ракеты, и раскрыл вахтенный журнал на 14 сентября.

6 часов. Ясно. Ветер три балла. В четырех милях прошел китобоец. Курс - норд.

…11 часов. Ясно. Две японские шхуны. Название не установлено. Курс - зюйд-ост…

Угловатым стариковским почерком, похожим на запись сейсмографа, было отмечено все, что видел дядя Костя в тот день.

Танкер… Кавасаки… Снабженец. Опять китобоец. Никаких происшествий… И, только взглянув вниз, в правый угол, куда заносят все, что относится к корабельному распорядку, я увидел запись:

2 час. пополудни. Обед обыкновенный. Гречн. каша, две банки рыбн. конс. Урюк.

2 час. 50 мин. Приступлено к текущим работам, как то: окраска станины ветряка, расчистка двора.

3 час. Младший фонарщик Довгалев Алексей лег на койку, сказавшись больным. Резь в желудке. Рвота. Есть подозрение в части рыбн. конс. Приняты меры. Сознание ясное.

3 час. 30 мин. Те же признаки в отношении начальника маяка. Жалобы на огонь в желудке. Рвота. У Довгалева А.Н. судороги, пена. Сознание ясное.

3 час. 47 мин. Потемнение в глазах. Синюха конечностей. Будучи спрошен о самочувствии, ответил: "Рано хоронишь… не вижу огня". После чего признаков не обнаружено.

Слово "признаков" было зачеркнуто, а сверху аккуратно написано: "пульса".

Дальше я не читал. Мне почудилось, будто вместе с туманом к острову приплыл пароходный гудок. Он звучал, нетерпеливо, хрипло, ритмично. Или то жужжал, резонируя в башенке, часовой механизм?..

Маяк был мертв. Слепым, тусклым глазом он смотрел в темноту.

"Две вспышки на пятой секунде…" Я помнил только одно: огонь!

Но легче было зажечь бревно под дождем, чем огромную лампу с какими-то странными колпачками вместо горелок. Оплетенная медными трубками, неприступная и холодная, она отражала всеми зеркалами только свет спички.

Из краников на руки брызгал не то керосин, не то смазка.

А гудок ревел все настойчивей, все тревожней… Огонь!

Теперь я уже различал иллюминаторы пароходов, выходивших из-за мыса Зеленого. Временами туман расходился, тогда открывались мерцающие цепи огней.

В коробке оставалось не больше пяти-шести спичек. И вдруг я понял - маяк не зажечь. Возбуждение, охватившее меня при виде огней, сменилось ровным, спокойным упрямством.

Я спустился на площадку и стал складывать в кучу все, что накопил смотритель: жерди, циновки, доски, порожние ящики. Затем я подкатил бочку и старательно облил керосином всю груду.

Огонь! Он поднялся выше мачт, выше маяка, к самым звездам. Теперь только слепые и спящие не заметили бы сигнала.

Я схватил обрывок смоленой сети, зажег и, поддев на бамбуковый шест, стал размахивать в воздухе куском огня.

IV

Что было дальше, помню плохо. Море стало раскачиваться, точно собираясь опрокинуться на остров. Маяк накренился. В воздухе поплыла какая-то чертовщина из стеклянных палочек и запятых.

Кричали птицы. Море клубилось теплым паром, я лез по винтовой лестнице в рассветное небо. Подо мной громоздились тучи, наверху, по чугунным исшарканным ступеням бежали цепкие ноги смотрителя. Дядя Костя поднимался все выше и выше над морем, стал виден весь океан с дорогами ветра, с зелеными островами и кораблями, плывущими в разные стороны.

Потом лестница завертелась в башенке, как винт в мясорубке. Ветер сорвал с меня бескозырку. Обеими руками я схватился за перила и закружился в трубе.

Сколько времени длилось это, не знаю. Разбудил меня колокол. А когда я открыл глаза, то долго не мог понять, почему у меня такие длинные ноги.

Внизу смутно блестела накрытая туманом вода. Временами клочья редели, тогда у моих ног открывалась полоска пены и черные камни. Постепенно я понял, что лежу ничком на фонарной площадке, просунув сквозь прутья решетки руки и голову. Как это случилось, не знаю до сих пор. Вероятно, под утро я полез на площадку и здесь свалился.

Теперь ветер отжимал туман к берегу. Ветряк кружился, старый колокол спрашивал басом туман:

"Был ли бой? Был ли бой?"

Потом, замедлив удары, точно прислушиваясь к шуму моря, он отвечал важно и грустно:

"Дно-о… Дно-о… Дно-о…"

Кажется, у меня начиналась горячка.

Помню, я спустился вниз, в сторожку, и стал наваливать на Сачкова одеяла, брезенты, полушубки, плащи - все, что мог найти на вешалке и в кладовой. После этого я надел почему-то резиновые сапоги и, стуча зубами, залег под тряпье. Я обнял Сачкова, соленого, мокрого, и вместе с ним поплыл навстречу "Чапаеву".

Остальное - сплошной винегрет. Стук катера, плеск воды возле уха, горячий дождь, ободок кружки в зубах. Чьи-то прохладные руки на голой спине и нудный запах аптеки. Я забыл имена, лица, время - все кроме зажатой в кулаке пуговицы от бушлата смотрителя. Почему-то мне казалось, что потерять пуговицу - потерять все.

Кто-то пытался уговорить, разжать кулак силой. Я жестоко боролся, ломал пальцы, кажется, даже укусил противника за руку. И победил. Пуговица осталась со мной. Я спрятал ее под матрац и доставал только ночью, оставшись один. Колокол, славный сторож, мой друг, гудел непрерывно, напоминая об опасности, не давая мне спать.

…А когда он умолк, я открыл глаза и увидел возле себя Колоскова. Он сидел на табурете, свежий, холодный, и старался завязать зубами тесемки. Из рукавов больничного халатика на целую четверть вылезали здоровенные красные ручищи.

И Сачков был тут же, серьезный, грустный, надевший впопыхах халат разрезом вперед. Он разглядывал меня с почтительным страхом, как сирота покойного дядю, и при этом громко сопел…

Я хотел спросить, что случилось, но Колосков зашипел и поднял ладонь.

- Все в порядке, - сказал он шепотом, - мы с доктором только что вас осмотрели.

- Ерунда, - подтвердил Сачков, - мне сдается, ты здоровее, чем был.

- Я хочу знать…

- …что нового? - подхватил Колосков. - Понятно. Из Владивостока привезли апельсины, кожура толстовата, однако справляемся. Погода тоже ничего, баллов на шесть. Что еще? Боцман лечит зубы… Во втором экипаже дамы повесили зеленые шторы. Ничего, подходяще…

- А маяк?

- Завтра сборная отряда против сборной порта, - сказал торопливо Сачков.

- Где "Чапаев"? Я видел огни.

- Все в порядке… Левый край пришлось заменить.

- Перестань… Я спрашиваю: что на маяке?

Сачков замолчал, а лейтенант сильно заинтересовался мундштуком трубки. Он долго ковырял его спичкой и разглядывал на свет, потом медленно ответил:

- Занятный сон… Вы простудились на охоте… Помните, перешли вброд реку? Вы и того… А вообще… спать надо, Олещук… Спать…

- Когда это было?

- Охота? Месяц назад.

Я молча полез под подушку и достал пуговицу, старую орленую пуговицу дяди Кости, обтянутую черным сукном.

Колосков посмотрел на нее и отвернулся. Море за окном было злое и синее. На дубках лежал снег.

- Вам это приснилось, - сказал он упрямо.

Главное - выдержка

I

Жизнь на берегу проще, чем в море. В ней меньше тумана, не так рискуешь сесть на мель, а главное, нет многих досадных условностей, что расставлены на пути корабля, словно вешки.

Во всяком случае, в море не так уже просторно, как можно подумать, глядя с берега на пароходный дымок.

И вот пример.

В пределах трех миль здесь все называется настоящими именами - вор есть вор, закон есть закон и пуля есть пуля. Возле берега командуем мы: "Стоп машину! Примите конец!" Но стоит только хищнику покинуть запретную зону, как вор превращается в господина промышленника, а украденная камбала в священную собственность.

…Короче говоря, "Осака-Мару" стоял ровно в четырех милях от берега. Только издали мы могли любоваться черными мачтами и голубой маркой фирмы на трубе парохода. То была солидная посудина - тысяч на восемь тонн, с просторными площадками для разделки сырца, глубокими трюмами и огромным количеством лебедок и стрел, склоненных наготове над бортами, - целый крабовый завод, дымный и шумный, на котором жило не меньше пятисот ловцов и рабочих.

Возле "Осака-Мару", едва доставая трубой ходовой мостик, стоял пароход-снабженец. Он только что передал уголь и теперь принимал с краболова консервы.

Увидев пароходы, Колосков обрадовался им, как старым знакомым.

- Как раз к обеду, - сказал он, подмигивая, - крабы ваши, компот наш!

Да мы и в самом деле были знакомы. Каждую весну, между 15–20 апреля, краболов появлялся в Охотском море и бросал якорь на почтительном расстоянии от берега. Он обворовывал западное побережье Камчатки неутомимо, старательно, деловито, из года в год пользуясь одним и тем же методом.

Вечером, видя, что в море нет пограничного катера, "Осака-Мару" спускал с обоих бортов целую флотилию кавасаки и лодок. Около сотни вооруженных снастью суденышек, мелких и юрких, точно москиты, шли к берегу наперерез косякам крабов и сыпали сети с большими стеклянными наплавами. А на рассвете флотилия снимала улов - тысячи крабов, застрявших колючими панцирями и клешнями в ячеях. То было воровство по конвейерной ленте, - прямо от подводных камней к чанам с кипятком. И в то время, как вся эта хищная мелочь копошилась у берега, их огромный хозяин спокойно дымил вдалеке.

Понятно, что в бочке над краболовом торчал наблюдатель.

Едва "Смелый" показал кончики мачт, как "Осака-Мару" тревожно взревел. И сразу, как стрелки в компасах, лодки повернули в открытое море носами.

Это было занятное зрелище: всюду белые гребни, перестуки моторов, командные выкрики шкиперов, подгонявших ловцов. Крабы летели за борт, моторы плевались дымками: "Дело таб-бак! Дело таб-бак!" А тот, кто не успел вытащить сеть, рубил снасть ножом, не забывая отметить доской или циновкой место, где утоплена снасть.

Кавасаки шли наперегонки, ломаной линией, сжимавшейся по мере приближения к кораблю; за ними тащились на буксире плоскодонные опустевшие сампасены, а дальше, замыкая москитный отряд, рывками мчались гребные исабунэ с полуголыми, азартно вопящими рыбаками.

Мы нацелились на две кавасаки. Одна из них отрубила буксир и успела уйти за три мили от берега, а другая стала нашей добычей.

Шкипер ее, позеленевший от досады и злости, оказался малосговорчивым.

Видя, что соседняя кавасаки показала корму, он кинулся с железным румпелем навстречу десанту и наверняка отправил бы кого-нибудь вслед за крабами, если бы наш спокойнейший боцман не положил руку на кобуру.

После этого все пошло как обычно. Шкипер опустил румпель, а команда стала кланяться и шипеть. Мы обыскали кавасаки и в носовом трюме нашли мокрую сеть, в которой копошилось десятка два крабов. Этого было вполне достаточно, чтобы привлечь к суду плавучий завод. "Смелый" сразу повернул к "Осака-Мару".

Между тем москиты успели выйти из погранполосы. Вдоль берега над водой висел только керосиновый дым - единственный след краболовной флотилии, а вдали, окруженная лодками, точно квочка цыплятами, высилась железная громада завода.

Мы подошли к "Осака-Мару" и подняли по международному коду сигнал: "Спустить трап". Никто не ответил, хотя на палубе было много ловцов и матросов. Не меньше полутораста здоровенных парней, еще разгоряченных гонкой, с любопытством поглядывали на катер.

Назад Дальше